355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Селянкин » Будни войны » Текст книги (страница 6)
Будни войны
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:04

Текст книги "Будни войны"


Автор книги: Олег Селянкин


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)

Скоро разговор угас, так и не став общим, задушевным, доверительным. Только потому, что хозяева землянки вдруг поняли: эти три человека, так внезапно для всех оказавшиеся здесь, крепились из последних сил, что еще совсем немного разговоров – и они грохнутся на лежанку; кто и где сейчас сидит, там и упадет, бессильный даже шинель или что иное сунуть себе под голову.

Тут, вспомнив про письмо старшего лейтенанта Загоскина, сержант Перминов и метнулся вновь к своему вещевому мешку, порылся в нем, а потом протянул конверт, на котором химическим карандашом было нацарапано: «Капитану Д. Е. Исаеву. Личное».

Капитан Исаев, которого усталость почти вовсе сломила, письмо взял, чувствуя, что должен что-то помнить о нем. Но адрес на конверте был написан незнакомым почерком. Только теперь, требуя пояснения, и поднял глаза на сержанта Перминова. И тот немедленно откликнулся на этот безмолвный призыв о помощи:

– То самое письмо, которое старший лейтенант Загоскин наказывали обязательно передать вам.

Дмитрий Ефимович, с душевной болью думая о том, что война ненасытна, что проглотила она уже и Павла Петровича, вскрыл конверт и обнаружил в нем не только листочек бумажки с проступившими на тыльной стороне фиолетовыми пятнами, но еще и конверт, подписанный рукой дочери. Читать послания начал с письма Павла Петровича:

«Дорогой Дмитрий Ефимович!

Так уж, дружище, было угодно командованию, что я покинул К., даже не повидавшись с тобой, не поблагодарив за дружбу и все прочее, чем ты и твои солдаты одарили нас в трудные минуты.

Хотя вношу предложение: всю лирику сберечь до личной встречи. Другие предложения есть? Нет? Тогда перехожу к главному, из-за чего, если говорить откровенно, я около часа искал этот несчастный огрызок химического карандаша. Дело в том, что мне подвернулся случай и я, по делам службы оказавшись в Ленинграде, разумеется, забежал в институт, где еще недавно училась твоя дочь. И другом твоим ей отрекомендовался, и вот это письмецо прилагаю к моим впечатляющим каракулям.

Дружески жму лапу!»

Дальше – имя, выписанное полностью, и закорючка вместо фамилии.

В душе еще переживая гибель Павла Петровича, капитан Исаев письмо дочери начал читать несколько рассеянно, скорее механически, чем осознанно скользя глазами по ровным строчкам ее послания: что особо важное, интересное могла сообщить она сегодня? Мол, успешно сдала государственные экзамены и получила назначение учительницей начальных классов в такой-то город или городишко?

Однако уже первые строки письма дочери заставили насторожиться, забыть о том, что, казалось, заполняло душу так, что там не маячило и малюсенького просвета. Полина, привычно нежно и уважительно поздоровавшись с ним, вдруг сбилась со светского тона, каким начала письмо, уже не следя за стилем и повторяясь, сообщила, что в конце мая вышла замуж за младшего научного сотрудника Всесоюзного института растениеводства – Илью Комлева и теперь будет работать в том же институте, чтобы всегда быть рядом с Илюшей и помогать ему во всем; правда, как только началась эта проклятая война, Илюша записался в народное ополчение и ушел на фронт, говорят, в бои вступил где-то в районе Копорья; а вовсе недавно одна теперешняя знакомая сказала, что получила от мужа письмо, в котором говорится, будто Илюша погиб в первом же бою. Как же он может погибнуть, если у нее, Поляны, нет официального извещения о его смерти?! Кроме того, ведь бывает же и так, папа, что человек оказывается жив и здоровешенек, хотя люди считали его убитым? Бывает так или нет, папа?

Бывает, в жизни всякое бывает, доченька…

А дальше прочел, что Аннушка – его тихоня Аннушка! – приезжала в Ленинград на свадьбу Полины и этого… Илюши. Фишку отвезла к своим родителям в деревню, а сама сюда приперлась. Чтобы полюбоваться счастьем дочери, чтобы советом помочь ей в первые дни семейной жизни. А его, Дмитрия Ефимовича, о свадьбе не известили только потому, что не хотели зря нервировать: ведь командование все равно не отпустило бы его в отпуск даже и на три дня, если полным ходом шла подготовка к переводу полка в лагеря? В июле, когда Илюше обещали дать отпуск, они сами намеревались нагрянуть к нему в полк…

«…Папа, папочка! Ты только крепись, не падай духом, ты знай и верь, что я всегда буду с тобой, всю жизнь буду заботиться только о тебе и сынишке, который у меня обязательно народится к весне! Понимаешь, мама считала, что война окончится скоро, может, только до наступления холодов и протянется, что после победы над фашистами тебе будет очень приятно сразу же увидеть всех нас. Ты, папуля, лучше меня знал, как она, мамочка, умела настоять на своем…»

Умела настоять на своем…

«…Я уговаривала ее уехать, но она отказалась наотрез, она пошла работать на швейную фабрику, даже сказала, смеясь, что сошьет и тебе гимнастерку, какой ты отродясь не видывал…»

Тут строки письма дочери вдруг стали дрожать, двоиться, вообще расплываться в мутную пелену. И вовсе непонятное – какая-то злая игла вонзилась в сердце, пронизала его до левой лопатки. Надеясь хотя бы на считанные минуты унять эту непрошеную боль, он свою руку положил на грудь там, где страдало сердце. С большим трудом, то и дело теряя смысл письма, прочел и понял те страшные строки, в которых Полина сообщала, что мама погибла в первую же бомбежку Ленинграда. Под развалинами дома. В подъезде которого хотела переждать бомбежку.

Полина исписала еще страницы две, но капитан Исаев больше не смог осилить ни строчки, он категорически отказывался верить в то, о чем сообщала дочь. Он зажмурил глаза, вовсе ссутулился; письмо дочери будто сникло в его обессилевшей руке.

Сквозь густой и горький туман, лениво клубившийся в голове, к нему еле пробился голос сержанта Перминова:

– Вы, товарищ капитан, никак ранены? Уже сколько времени левый бок рукой цапаете?

– Понимаешь, сердце покалывает…

– Покалывание сердца – мура сплошная! Тяпните сейчас граммов двести, заваливайтесь баиньки и уже к утру будете как свежий малосольный огурчик! – попытался успокоить его один из тех матросов, с которыми он чудом выскользнул из окружения на земле Петергофа.

Капитан Исаев промолчал, а какой-то ополченец в годах, зачем-то поправив очки, оказал вежливо и одновременно достаточно строго, авторитетно:

– С сердцем никому шутить не рекомендуется… Товарищу капитану сейчас не водка, а покой необходим. Полный. Без нервотрепки и физического напряжения.

Ему поверили. И молодой ополченец, голову которого прикрывала чуть поседевшая от времени бескозырка, сразу вспомнил, что Юрий Данилович из соседнего взвода – настоящий сердечник, что у него в карманах всегда полно самых нужных лекарств, и побежал к нему; другие – не помогли лечь, а уложили капитана Исаева, успев подсунуть под него все, что только и было возможно; с новой стороны проявил себя и сержант Перминов, он первого же матроса, свернувшего «козью ножку», без минуты колебаний из землянки переадресовал точнехонько к чертовой матери.

Юрий Данилович пришел сам и вручил капитану Исаеву две маленькие белые таблетки, велел положить их под язык. И ждать. Пока они растают, пока не поутихнет боль в сердце.

Таблетки ли помогли, или просто истекло время, самой природой отведенное на подобную боль, но она стала терпимее. И сразу неудержимо потянуло в сон. Это желание было настолько властно, что даже нелепая гибель Аннушки отступила куда-то, словно растворилась там. И он, боясь глубоко вздохнуть, чтобы не возродить боли, закрыл глаза. Уснул или потерял сознание – этого и потом не мог сказать уверенно. Но все, окружавшее его, вдруг исчезло, уступив место тишине, покою и полному бездумью.

8

К утру боль в сердце еще чувствовалась, хотя и значительно слабее, чем вчера. Настолько менее чувствительна стала, что ее почти полностью заслонила собой весть о гибели жены. Как же это так, Аннушка, ты вдруг оплошала?!.

Тоска по жене была настолько безысходна, такие мрачные мысли роились в голове, что намеревался, сославшись на боли в сердце, пролежать весь день. Но, едва сержант Перминов голосом объявил подъем, в землянку колобком скатился коротышка в звании капитана. Сразу кто-то крикнул, сдерживая голос:

– Смирно!

Из рапорта сержанта Перминава, последовавшего за этой командой, капитан Исаев узнал, что этот коротышка – командир батальона. Того самого, в одну из землянок которого судьба вчера и сунула его, капитана Исаева.

Узнал это – встал, даже принял стойку «смирно». Командир батальона будто и не заметил его вовсе; он, хотя и стоял от капитана Исаева всего лишь на расстоянии метра или около того, смотрел только на ополченца, оставшегося сидеть на лежанке, поджав под себя ноги калачиком. Единственного сидевшего из всех, кто на этот момент находился в землянке.

– Здравствуй, Юван.

Спокойно, без гнева, вроде бы даже с искорками веселости в густом басовитом голосе сказал это комбат.

Тот, к кому он обратился, не ответил, он будто вообще не видел и не слышал командира батальона, сидел на лежанке и посасывал холодную трубку-носогрейку. Грубейшее нарушение дисциплины, явное чепе! Но ни один из солдат, матросов или ополченцев, находившихся в землянке, не обнаружил даже самого ничтожного беспокойства. И капитан Исаев понял, что подобное здесь случалось уже не раз. А если так, то для чего оно разыгрывается сейчас? Ответ нашел лишь один: чтобы показать ему, капитану Исаеву, какова атмосфера в батальоне, и заодно дать возможность приглядеться к комбату – своему возможному новому начальству.

Минуты три комбат ласково вроде бы даже бранил Ювана за то, что тот не встал, когда он, комбат, вошел в землянку, потом резко повернулся лицом к капитану Исаеву и, протянув руку, сказал весело, чуть задиристо:

– Капитан Крючков Евгений Демидович, так сказать, царь и бог местного значения. Как ты и сам должен понимать, эту власть без соответствующего приказа никому не отдам. В том числе и тебе, хотя ты и длиннее меня почти на метр!.. Но в помощники свои приглашаю с откровенной радостью. Вот, пожалуй, и все, что намеревался оказать тебе для первого раза. Ответное слово за тобой.

В общей оглушительной тишине, висевшей в землянке, они и простояли с минуту, глядя друг другу в глаза. Один – почти касаясь головой бревен наката, второй – ему лишь по грудь. Откровенно говоря, капитана Исаева пока ничто не влекло вступить в командование этой ротой. Здесь несут службу сержант Перминов и солдат Карпов? Правильно, тут они. И, конечно, это очень радует. Только позвольте спросить: а нет ли, допустим, в соседнем батальоне или полку более настоящих его солдат? Тех, с которыми служил еще до войны?

Однако усталость от всего пережитого была столь велика, сердце так неприятно то покалывало под лопатку, то сжималось, мешая даже дышать, что он решил остаться здесь, о чем без особой поспешности и сказал капитану Крючкову. Тот отреагировал незамедлительно:

– Значит, вот тебе мой первый боевой приказ: ложись лицом к стенке или еще куда и не реагируй на команды, что в роту поступят. Сил набирайся… На полную поправку здоровья своей властью даю тебе целых трое суток!

Не сказал, а выпалил это с предельной скорострельностью, и будто не бывало его в землянке.

Капитан Крючков дал трое суток на поправку здоровья. Но не минуло и часа после его приказа, как в землянку, ногами ощупывая каждую ступеньку, вошел какой-то младший лейтенант. Зато, оказавшись на ровном полу и положив на обеденный стол свою новенькую планшетку, он вдруг приобрел выправку кадрового военного, стал вроде бы осанистее и сказал, стараясь оставаться равнодушным:

– Я – младший лейтенант Редькин. – Выдержал некоторую паузу и продолжил тоном, исключающим какие-либо возражения: – Капитана Исаева прошу остаться, а матросов, что с ним перешли фронт минувшей ночью, перейти в соседнюю землянку. Сержант Перминов, проследите за выполнением приказа.

– Наш особист, – еле слышно шепчет кто-то в затылок капитану Исаеву.

Тот будто не слышит подсказки-предупреждения, он вежливо и предельно спокойно спрашивает:

– Назовитесь, пожалуйста, кто вы по должности?

В землянке на самом обыкновенном обеденном столе, изъятом из какого-то заброшенного хозяевами дачного домика, коптила лишь горелка, сделанная из снарядной гильзы. Но и ее чахоточного света оказалось вполне достаточно, чтобы увидеть, как покраснели уши младшего лейтенанта, когда он, уловивший подсказку, услышал и ответ на нее этого незнакомого капитана. Однако голосом своей обиды не выдал:

– Я – сотрудник Особого отдела… У меня к вам есть несколько вопросов.

– Что ж, спрашивайте, – кивнул капитан Исаев, попытался сесть, но острая боль, напоминая о вчерашнем, кольнула под левую лопатку, и он поспешил опуститься на прежнее место; вернее, уже не лег, а почти сел, прислонившись затылком к сыроватой земле, чуть подрагивающей от дружных залпов фортов Кронштадта.

А младший лейтенант, расстегнув планшетку, достал из нее несколько листков бумаги, положил перед собой стопочкой и начал задавать вопросы, которые, похоже непроизвольно, заштампованно, срывались с его языка. Сначала они ворошили детство Дмитрия Ефимовича, службу в армии, а потом скакнули на сегодняшнее житье-бытье; причем младший лейтенант особо упирал на то, что никак не поймет: почему же вот уж какой раз так случается, что солдаты капитана Исаева гибнут в боях, а он целехонек из самых невероятных передряг выходит?

Думал, что этими вопросами озадачит, загонит в тупик капитана Исаева. И крайне удивился, когда тот вместо путаных рассуждений о судьбе человека и военном счастье вообще вдруг опросил с неподдельной заинтересованностью:

– Слушай, младший лейтенант, а ты не помнишь, как та штука называется?

– Какая штука? – растерянно вырвалось у того.

– Тот сарай из горбыля, который ставят на реке, чтобы бабам малость полегче было полоскать белье. Зимой как защиту от ветра вокруг больших прорубей ставят… Полоскательница?.. Мытница?..

– Мойка, – с тихой радостью и нежной грустью подсказал кто-то из солдат. – У нас на Туре каждую зиму их обязательно ставили.

– Мойка… Скажи пожалуйста, похоже, что так их звали, – подумав, согласился капитан Исаев.

Младший лейтенант Редькин, когда началась война, был студентом предпоследнего курса юридического факультета, он без долгих раздумий записался в одну из дивизий народного ополчения; даже получил там винтовку, противогаз, гимнастерку с шароварами и «длинные сапоги» – ботинки грубоватого пошива и обмотки неопределенного цвета. Однако не минуло и недели – вдруг оказался слушателем курсов, после окончания которых в петлицах: его гимнастерки оказалось по одному «кубарю», а в нагрудном кармане обосновалось удостоверение личности, свидетельствующее о том, что он сотрудник Особого отдела.

Так вот и случилось, что он, которому при мирной жизни предстояло только в университете учиться еще год, вдруг стал величиной осязаемой, кое-кому внушающей если и не откровенный страх, то уж опасения – обязательно.

Каких-либо серьезных дел ему пока не доверяли, единственное, что почти ежедневно поручалось, – опрос выскользнувших из окружения, по какой-то причине отбившихся от частей или почему-то оказавшихся без документов. Одним словом, как он считал, пока через его руки шла лишь пузатая мелюзга. Но он не обижался, он был уверен, что где-то близехонько затаился и его звездный час.

Младший лейтенант Редькин всегда добросовестно исполнял то, что ему поручалось, как правило, до последнего честно выстреливал все вопросы, заготовленные заранее или возникшие по ходу допроса. А вот сейчас, когда этот капитан – кожа да кости! – в самый, казалось бы, кульминационный момент вдруг стал вспоминать название какого-то сарая, возводимого на льду реки для защиты от ветра женщин, пришедших сюда полоскать белье, сразу исчезли последние сомнения в чистоте души этого человека. И он небрежно сунул в планшетку листы бумаги – исписанные и без единой помарки – и сказал, козырнув подчеркнуто четко:

– Прошу прощения за беспокойство.

9

В ноябре фронт под Ленинградом относительно стабилизировался: вражеские полчища, рвавшиеся к городу через Двинск – Псков и Ригу – Нарву, хотя и докатились до его окраин, хотя, как говорится, и бились лбами о его стены – разрушенные или почти уничтоженные дома пригородов, хотя в порыве отчаянного озлобления, понукаемые своими генералами, порой еще и бросались вперед, но уже без былых азарта и упорства, уже с середины октября активно строя для себя блиндажи и землянки, покрывая землю вокруг Ленинграда сетью окопов и многочисленных ходов сообщения, сделанных по всем правилам военного искусства; и финско-немецкие войска, наступавшие через леса и болота Карельского перешейка, вдруг уперлись в наш старый пояс железобетонных оборонительных укреплений и тоже остановились, тоже начали вгрызаться в землю, уже крепко схваченную первыми ранними морозами. Ленинград оказался зажат, со всех сторон стиснут вражескими фронтами. Но слово окружиливовсе не соответствовало тому, что было старательно нарисовано синим карандашом на картах военной обстановки, висевших за плотными шторками на стенах в кабинетах больших начальников; что-то очень приближенно напоминающее четырехугольник нашей территории тогда зловеще опоясывали вражеские фронты.

Кое-где линия фронта подошла к самому Ленинграду настолько близко, что больница Фореля, мясокомбинат и другие строения и даже кварталы города оказались на линии огня; порт Ленинграда в те дни своими причалами выходил на дамбу Морского канала, а по другую сторону этой дамбы, на южном берегу Финского залива, тянулись уже немецкие окопы, щерились орудиями и пулеметами всех калибров амбразуры их укреплений, откуда наблюдатели в самые обыкновенные бинокли без особого труда разглядывали и причалы, и портовые склады, и даже эллинг судостроительной верфи.

Гатчина, Павловск и Пушкин уже были в руках врага, он вплотную подошел к Пулково и Колпино.

Вражеский фронт, обогнув Ленинград с юга, лежал и на левом берегу Невы до города Шлиссельбурга; лишь сердце его – крепость Орешек – по-прежнему упорно сопротивлялась врагу.

В районе узловой станции Мга замкнулось кольцо вражеской блокады. Вернее – почти замкнулось.

Здесь, на торфяных болотах среди качающихся под ногами кочек, покрытых множеством перезрелых ягод клюквы и морошки, какой месяц стояли насмерть советские солдаты, моряки и ополченцы, сюда от Лодейного Поля на севере и от Тихвина на юге фашистское командование упорно направляло мощнейшие удары своих полчищ, оно во что бы то ни стало хотело полностью замкнуть вокруг Ленинграда кольцо окружения. Однако защитники Ленинграда точно знали, что кольцо вражеской блокады не будет окончательно замкнуто до тех пор, пока в руках у нас остается дорога по Ладожскому озеру – трудная, насыщенная до предела опасностями, но остается; сердцем и умом все понимали, что лишь она сейчас являет собой единственную и последнюю линию связи Ленинграда с Большой землей. Потому, не жалея себя, и бились с фашистами наши солдаты, матросы и ополченцы не только непосредственно под стенами города, но и под Тихвином, и на почти безлюдных берегах холодной и быстрой Свири.

Однако защитники Ленинграда даже на самое ничтожно малое время не имели права забывать и о том, что у них есть своя «малая земля» – Ораниенбаумский «пятачок». Используя мощь батарей Кронштадта и фортов Серая Лошадь и Красная Горка, наши воины удержали в своих руках участок берега Финского залива от Петергофа до Копорской губы, вроде бы и не очень впечатляющий клочок советской земли, но удержали и удерживали!

А рота капитана Исаева в первой линии окопов оказалась в двадцатых числах октября. В тот день, когда был получен приказ срочно занять окопы первой линии нашей обороны, перерубившей трамвайную линию, по небу на восток опять неслись обрывки черных лохматых туч и разгулявшийся ветер зло, словно намереваясь ослепить, швырял в лицо колючую поземку, перемешанную с пылью и песком. Капитан Исаев считал, что на тот час у него еще не было роты как боевой единицы. Сорок восемь солдат, матросов и ополченцев – вот они; хотите – просто пересчитайте, хотите – списочную проверку организуйте. А вот рота отсутствовала: этих парней и почтенных отцов семейств, очень хотевших разбить врага, следовало еще многому обучить. Но приказ был получен, и капитан Исаев повел своих бойцов на передовую, наспех рассовал по окопам, каждому указал его сектор наблюдения и ведения огня. Потому торопливо это сделал, что командир батальона капитан Крючков предупредил: по имеющимся агентурным данным, враг, если не сегодня, то уж завтра обязательно и точнехонько, здесь – вдоль берега Финского залива – предпримет попытку прорвать нашу оборону.

В бесплодном ожидании минули сутки. Вторые. Потом и вообще октябрь месяц приказал долго жить, а вражеского наступления все не было. А вот минометный обстрел наших окопов – это пожалуйста. В течение дня – тревожащий, чуть ли не по одной мине на десять минут и с рассеиванием почти по всему фронту, да еще утром сразу после подъема и вечером перед самым ужином уже по конкретным участкам нашей линии окопов и такой плотности, что голову над землей приподнять было боязно.

На долю их роты не выпало вроде бы даже боев местного значения, а к середине ноября в роте насчитывалось уже лишь двадцать пять бойцов при единственном командире – капитане Исаеве; если верить всезнайкам писарям, взводных командиров им в роту соответствующими приказами не раз назначали, но не успевали те дойти до землянок роты, и все тут! То какое высокое начальство в пути перехватит и переадресует туда, где, по его мнению, сейчас командир взвода был и вовсе крайне необходим, то вражеские осколок или пуля коварно пометят.

А Ленинград фашисты бомбили почти каждый день и, случалось, по нескольку раз. Потом, когда ночи и вовсе длиннущими стали, и обстреливать из орудий начали. И бомбили, и обстреливали расчетливо, безжалостно. Капитан Исаев собственными глазами видел на карте, отобранной у захваченного в плен немецкого офицера-артиллериста, четко обозначенные и пронумерованные объекты артиллерийских налетов. Увиденное настолько потрясло капитана Исаева, что он запомнил, казалось, на всю жизнь: Дворец пионеров – цель № 192, Эрмитаж – цель № 259…

Окопникам невыносимы были эти бомбежки и обстрелы города: каждый его защитник искренне считал, что ему было бы во много раз легче, если бы те бомбы и снаряды оказались нацеленными в него, солдата, матроса или ополченца, сжимающего руками оружие, а не в женщин, детей и стариков, волею судьбы оказавшихся в осажденном врагом городе.

Трудные дни переживали жители и защитники города, но слова «голод» и «дистрофия» тогда еще не произносились в полный голос.

Хотя и шла тягуче обыкновенная окопная жизнь, капитан Исаев, если появлялась хотя бы ничтожная возможность, упорно продолжал учить своих подчиненных владеть оружием самых различных систем и марок, основам сухопутной тактики и рукопашному бою; мечтал добиться, чтобы и один любой его боец какое-то время мог сразу с тремя врагами драться; искренне считал, что самое страшное, когда на тебя именно столько человек одновременно набросится; говорил: мол, будет их больше – только мешать друг другу станут.

Немного шумноватыми оказывались эти занятия. Потому, когда подкрадывался их черед, капитан Исаев тихонько снимал с передовой один взвод и уводил его километра на полтора в тыл, строго наказав оставшимся глядеть в оба.

Знало ли командование бригады об этом? Знало. Однако, пока отлучки не наносили вреда общему делу, делало вид, будто ему ничего не ведомо.

Или потому оно молчаливо поощряло капитана Исаева на эти самовольные отлучки, что много ли бойцов было в том очередном «взводе»?

До седьмого пота капитан Исаев изводил своих подчиненных этими учебными рукопашными боями. И в конце занятий всегда находил, к чему придраться.

Зато после занятий по сухопутной тактике, если был доволен успехами подчиненных, неизменно изрекал:

– Хочу, чтобы, как говаривал сам Александр Васильевич Суворов, каждый из вас отлично знал свой маневр.

Были за эти почти полтора месяца сидения в обороне и бесконечно длинные вечера, когда все, свободные от несения службы, торчали в землянках, где дремали или смотрели на огонь в печурке, если она топилась, и, коротая время, говорили, говорили. О самом разном и с почти предельной откровенностью. Поэтому капитан Исаев теперь уже точно знал, что Юван Попов родился и жил на берегу моря, которое только летом и то лишь на очень малое время освобождалось от торосистого льда. Почему у него, Ювана, такая фамилия? А какой ей еще быть, если, как рассказывали старики, однажды к ним в стойбище в сопровождении каких-то полицейских чинов нагрянули поп с дьяконом, всех людей загнали в озеро по колени и с кисточек побрызгали на них той озерной водицей, словом, окрестили; для быстроты – все же холодновато было – и дьякон самостоятельно крестил. Вот с тех пор у людей их стойбища и есть только две фамилии: Поповы и Дьяконовы.

Между прочим, если капитану Исаю интересно, то старые боги, которых поп с дьяконом сразу после крещения поотбирали и сожгли на костре, были лучше русского. Чем? Их было несколько, и каждый из них отвечал за что-то вполне определенное. Совсем как капитан Исай – только за свою роту. И еще – их можно было поставить или положить перед собой и высказать просьбу так, чтобы они услышали ее. А русский бог один за все в ответе и живет где-то невероятно далеко, Так невероятно далеко, что к нему даже на самой быстрой оленьей упряжке не сбегаешь и не спросишь, понял ли он твою просьбу. Кроме того, старых богов его народа можно было и голодом поморить, и сыромятным ремешком легонько постегать, если они отказывались или ленились выполнить твою просьбу.

Нет, что бы капитан Исай ни говорил, а старые боги народа Ювана куда лучше были…

Назвать свою национальность Юван упорно отказывался, прячась за фразой, произносимой с неизменной гордостью:

– Моя – народы Севера!

Как узнали из разговоров с ним, только потому так отвечал, что его старший сын учился в Ленинграде именно в Институте народов Севера. Что есть такой институт, настолько потрясло Ювана, слова «народы Севера» казались ему такими яркими и невероятно весомыми, что теперь по отношению к себе на меньшее он не был согласен.

А приехал Юван в Ленинград, чтобы повидать, сына. Оленины копченой, соленой рыбы и несколько песцовых шкурок ему привез; шкурки – исключительно на подарки. Сын, разумеется, очень обрадовался отцу, так обрадовался, что, только покосившись на подарки, даже не рассмотрев их, ни одной из шкурок рукой не коснувшись, поспешил с гордостью показать ему и институт свой, и тот «чум» в пять невероятно высоких этажей, в котором запросто могли бы разместиться люди нескольких стойбищ, а теперь жил он, сын Ювана; познакомил он отца со многими своими товарищами и некоторыми учителями; даже позволил подержать около уха тот черный ящичек, где сами по себе рождались голоса различных людей и диковинная музыка; сказал, что он, тот ящичек, называется радио. А вот от шкурок песцов сын отказался наотрез, заявив осуждающе, что он, Юван, все еще живет во власти предрассудков, что с ними нужно кончать как можно быстрее и навсегда.

Юван, конечно, согласен покончить с ними. Раз и навсегда, если сын этого требует. Но что такое пред-рас-суд-ки? Или здесь так называются песцовые шкурки? Если и так, то почему это очень плохо, когда ты хочешь сделать подарок хорошему или сильному человеку, которого лично знаешь?!

Началась война, захотели фашисты отобрать у Ювана его тундру и холодное, но такое добычливое море – русские братья взяли в руки винтовки. Сын Ювана тоже взял в руки винтовку. Так мог ли он, Юван, бежать от войны в родное стойбище? Ведь он не слабая женщина, он мужчина в расцвете сил!

Потому вслед за сыном и пошел к тем людям, которые, запятнав бумагу фиолетовыми или черными следами-закорючками, всем выдавали винтовку и патроны к ней. Однако Ленинград – город большой, в нем народу, что оленей в тундре. Вот и потерял он, Юван, своего сына в той толчее. Думал, на фронте людей меньше, чем в Ленинграде, и здесь они с сыном обязательно встретятся, но пока такое счастье не выпало.

Кто сказал, что фашисты напали для того, чтобы отобрать у него тундру и холодное, но столь добычливое море? Никто не говорил, Юван сам умный и точно знает: враг, когда нападает, всегда хочет отобрать у побежденного самое лучшее.

Капитан Исаев любил длинными вечерами, незаметно вплетающимися в ночь, сидеть перед распахнутой дверцей печурки-буржуйки, неспешно курить и смотреть на огонь. Почему-то особенно приятно было, если рядом присаживался Юван со своей неизменной спутницей – трубкой-носогрейкой. Тогда они, нещадно дымя вместе и порознь, сидели у печурки часами.

Ох уж этот Юван!.. Он, капитан Исаев, и сегодня не знает, чего больше в его словах и поступках: наивности, почти детской доверчивости или хитрости, потайного «второго дна». Так, когда он, капитан Исаев, впервые приказал своей новой роте построиться, почему Юван встал в строй с трубкой в зубах? На самом левом фланге, молчком, о ней обосновался.

Капитан Исаев тогда будто не увидел ни Ювана, ни того, что во рту у него вызывающе торчала холодная трубка, только раз и глянул на него как на пустое место. Как показала жизнь, очень правильно поступил: едва распустил строй, немедленно подошел Юван, как-то с достоинством поклонился поясно и сказал с искренним уважением:

– Твоя, однако, беда хитрая, твоя не хотела видеть меня с трубка… Закон не велит там стоять с трубка? Почему не велит? Трубка мой мешает твоя говорить? Мешает Ювану слышать твоя команда?.. Однако моя с твоя дружба хочет.

Сказал это и ушел. Но с тех пор ни разу не вставал в строй с трубкой во рту. Спрашивается, почему это случилось именно в тот раз? Говорите, роковое совпадение? Может быть, и так. Однако он, капитан Исаев, считает, что со стороны Ювана это была своеобразная проверка, своеобразная проба его, нового командира роты. На внимание, выдержку, командирские решительность и принципиальность.

Часто капитан Исаев откровенно и о самом разном беседовал с Юваном, вот однажды и узнал, почему тот упрямо не встает при появлении капитана Крючкова, как говорится, в упор не видит его. Оказывается, когда еще не было блокады Ленинграда, когда в возможность подобного никто не хотел поверить, капитан Крючков, забежавший в роту буквально на минуту, чтобы сердечно поблагодарить тех, кто наиболее отличился в последнем отгремевшем бою, вдруг почти столкнулся с Юваном. Он не успел по-настоящему еще осознать, как здесь оказался этот скуластый человек с жесткими черными волосами да почему на нем поверх гимнастерки надета меховая куртка с диковинным капюшоном, а тот запальчиво уже потребовал и оленину, и свежую рыбу. Не щуку какую-нибудь, а самую настоящую! Чтобы отвязаться от неизвестного нахала, в такое напряженнейшее время заботящегося лишь о своем брюхе, капитан Крючков и буркнул скороговоркой: мол, все, перечисленное вами, дорогой товарищ, непременно будет и даже неожидаемо быстро. Юван поверил ему. И какое-то, довольно-таки продолжительное, время терпеливо ждал обещанного. Лишь потом, потеряв терпение, а с ним и веру в силу слова капитана Крючкова, глубокомысленно изрек, что это очень плохо, если у человека лживый язык. С тех пор и стал делать вид, будто не видит и не слышит капитана «Крючка».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю