355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Черняев » На юге чудес » Текст книги (страница 6)
На юге чудес
  • Текст добавлен: 26 апреля 2020, 21:00

Текст книги "На юге чудес"


Автор книги: Олег Черняев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)

– Как выглядит твоя женщина? – спросил один из них.

Петр Толмачев напряг память, и из её темной глубины, там, где прячется детство, всплыл аромат волос Ксении, тяжелыми золотыми прядями закрывшими её лицо, когда она оседлала его мужскую суть.

– Я её совсем не помню. Но мне надо её найти.

И эта многотрудная встреча, должная по восточному обыкновению затянуться на долгие часы, была завершена в десять минут. Работорговцы заговорили между собой на арго, понятном только посвященным. Они, знающие людей лучше всех, потому что люди были их товаром, с одной фразы поняли мотивы поступка Петра Толмачева. Он не любил Ксению, и работорговцы, мыслившие ясно и безошибочно, ибо работорговля была опаснее войны и любая ошибка каралась смертью от собственного товара, поняли, что собеседника бросила в эту смертельную авантюру его гордыня и обостренная русская жажда справедливости, не дающая покоя, пока страдает невинная душа. Они оценили настойчивость и упорство Петра, и, умея мыслить в глубину, заговорили, что русские выиграют схватку за Азию, потому что их чувство справедливости и правды склонит к ним сердца местных простолюдинов, и они признают русских, чтобы вместе построить царство правды на этой дерьмовой, непрочной, как навоз, Земле, и вместе с русскими сломать шею в этом утопическом порыве.

– У нас нет товара с этого каравана, – сказали они Петру Толмачеву. И напророчили: – Ты найдешь её, если она осталась жива.

Они ушли, оставив Петра Толмачева одного, в самом начале пути его славы. Он ушел из чайханы, перетирая зубами холодную ярость решимости, порожденную могучей жизненной силой. Соглядатаи, увидев его лицо, решили, что он идет убивать их, и бросились бежать, но Петр Толмачев пошел на рынок рабов, где, не найдя Ксении, выкупил несколько русских невольников и продолжил свои поиски.

Решимость загнанного зверя, обжигающая Петра, разом вернула ему дар предвидения пути, и он пошел вперед, руководствуясь видениями, которые озаряли его, как вспышки, порой в самых неподходящих местах. Якубу, утратившему всякое влияние на него, досталась должность переводчика, верно сопровождавшего Петра Толмачева в его хаотических метаниях, лишенных всякой логики и смысла, но, как оказалось, не зряшных.

За несколько месяцев Якуб и Петр Толмачев ни разу не переночевали дважды на одном месте, освободили от рабства несколько тысяч человек всех рас и народов, потратив огромное состояние изумрудов без остатка так, что на обратном пути кормились подаянием добрых сердец и едва не утонули в молочном океане сентиментальной славы, еще несколько десятилетий преследовавшей Петра Толмачева и отравлявшей ему жизнь. А всё началось на уютных ташкентских улицах, где Петр Толмачев, уверовав в посещающие его видения нагих, скованных невольников и раскисших зимних дорог, которые облепляли его так неожиданно, что он натыкался на прохожих, поносивших его рассеянность, направился к каким-то неведомым кишлакам и городам своих видений. Его даже перестал злить кандальный звон соглядатаев, которые вылезли из-за дувала и верно следовали за ним, но на уже большем, заметно почтительном расстоянии.

Короткими зимними днями они метались по Средней Азии без всякой цели, ведомые ясновидческими видениями, что впоследствии помогло им избежать нескольких покушений. Якуб не спорил и не сердился, поняв, что Петра Толмачева посетил разум ангелов, которые познают мир без цепочек логических рассуждений, а познают реальность мгновенно в прошлом и будущем, и доверился ему.

В своих странствиях они въезжали в кишлаки и в тихие городки, где мечети застывали в сонной тиши остановившейся Вечности, уверенно шли в чайхану и спрашивали у неторопливых узбеков, нет ли у них в поселке молодой русской невольницы с рыжими волосами, и ему приводили и итальянок, и гречанок, и русских, и немок всех мастей. Если в глазах читалась мольба о свободе или ненависть, Петр Толмачев выкупал, без сожалений расставаясь с серебром, обменянным на изумруды. Вечерами невольницы рассказывали ему о невольниках в городке, если они были, готовых обменять жизнь за свободу, Петр Толмачев шел к владельцам и, не скупясь, выкупал сонных рабов-соплеменников, бредивших местью. Так за ним образовывалась свита, а когда число невольников достигало десятков трех, они шли к местному кадию-судье, при свидетелях оформляли им пожалование свободы и отпускали домой. А нелепые странствия друзей снова начинались сначала: чайхана-беседы-невольники-кадий. Только серебра в сумке убавлялось, но Петр Толмачев не думал об этом в кинематографической лихорадке своих видений. Он прошел от Ташкента до Оша и Джелалабада, даже забрался в горный кишлак Гульчу, где возвышалась скала-исполин в форме божественного фаллоса, которую столетием спустя русские строители памирской магистрали назовут скала «Ванькин хуй», и где реки несли камни и утопленников вверх, в горы, и зачем-то совершил второе кольцо по Ферганской долине, посещая всё те же чайханы. Иногда его тошнило от жирного плова и обязательного при беседе зеленого чая, он ненавидел тмин, который добавляли в местные лепешки, но он брел за видениями, потому что больше не было ориентиров, и терпеливо сносил чужую еду и непреходящую усталость дорог.

В редкие минуты между снами он чувствовал, как его исступленность, порожденная отчаянием, оборачивается против него самого, и спрашивал себя, зачем он всё это сносит, когда может повернуть обратно. Он не чувствовал к Ксении любви, она так и не зародилась в ту ночь, когда он играл с её грудями, а она хлестала его рыжими волосами, и нехотя признавал, что ему не нужна ни она, ни Лиза, ни семья, когда у него уже есть Ноев Ковчег, Якуб, драконы и этот волшебный мир, но эти мысли рождали вспышки злости на самого себя, и он спешил провалиться в сон.

Его стала опережать молва искренне сочувствующих ему людей, нелепая молва, что молодой русский ищет свою любимую по всему миру. Когда он входил в чайхану, к нему оборачивались все, узнавая его, смуглые лица узбеков и таджиков расцветали приветливыми, сочувствующими улыбками, как больному, ему отводили лучшее место, подкладывали под бока подушки и вылавливали из казанов лучшие куски, истекающие жиром, а зеленый чай для него был очень крепок. А когда он уходил, впереди него летели рассказы, что глаза влюбленного русского не просыхали от слез, что он в забытьи шепчет стихи о красоте золотых волос любимой, что он дал клятву белому мулле, что в подлунном мире не останется разлученных сердец, и продал всё, до последней рубашки, и выкупает влюбленных невольников, и, завираясь, таинственно сообщали, что он не человек, а ангел, воплотившийся из хрусталя небесных сфер, чтобы этот скурвившийся мир вспомнил о любви, что он умирает от любви, и жив только мудрыми беседами и наставлениями Якуба Памирского, который тоже не человек, а существо, несомненно, сверхъестественное. Так Петр Толмачев и Якуб стали знаменитыми.

Якуб следовал за Петром Толмачевым, не мешая ему ни в чём. Лишь однажды, недалеко от Ходжента, он тронул его за плечо и указал на четырехугольные холмы и прямые валики, похожие на те, на каких построили Софийскую станицу. Они были светлыми от подснежников.

– Посмотри, Петя. Здесь остановили Александра Македонского. Это была Александрия Дальняя.

Якуб был мудрее Петра Толмачева и видел глаза людей, обращающихся на Петра, видел столетних, выживших из ума старцев, приползающих в чайхану, чтобы посмотреть на нового святого и скрипуче вещающих, что он сам не Якуб Памирский, а сопровождающий ангела святой Хызр – покровитель путников и спаситель от бед. Он-то знал, чем заканчивается почетный эскорт из женских голов, прикрытых паранджой, которые высовывались из-за всех углов, стоило въехать в кишлак, и приветствующих Петра Толмачева восторженными и жалобными вздохами. То, чего всю жизнь избегал Якуб – нездоровое внимание общества – опять нагоняло его, грозя драгоценным бирюзовым куполом на гробнице.

А ошеломленный Петр Толмачев мало что понимал. Когда его собеседники обрели деликатность и предупредительность, словно общались с больным дурачком, он стал противен сам себе и озлобился, но своих метаний не прекратил, уверенный, что очередное видение выведет его всё-таки на Ксению или даст знак заканчивать постыдные поиски. Молодой, по-казачьи резкий Петр Толмачев не понимал, что его приход смущает людей, стыдящихся собственной черствости, которую они обнаруживали в себе, что женщины под паранджами плачут и благословляют Петра Толмачева, и он уже давно стал местным святым. По Чачу, Фергане, Мавеннахру и Бактрии – всюду уже ходила слава о нём, о его любви, милосердии и сострадании к невольникам. Вскоре соглядатаев уже стало шестеро, и двое из них были знаменитыми наемными убийцами с нарезными английскими винтовками в руках. А предупрежденные молвой о его приходе крестьяне и горожане, туман иллюзий которых облачал Петра Толмачева в святую бледность страданий, сами едва сводившие концы с концами, скидывались своими грошами и вручали их Якубу. Он деньги брал, но решился поговорить с Петром, видя, что мелочь они жертвуют, но дорогие вещи продают, а за невольников торгуются отчаянно, часами, боясь продешевить. Он, много повидавший и ещё больше почерпнувший из книг и ночных бесед с мудрецами, знал, что ни одна власть не потерпит в своих владениях странствующего святого, волнующего народ.

Но разговора не получилось. Узнав, что в кишлаке русских невольников нет, а Ксении никогда и не было, они тут же убрались из чайханы и заночевали в брошенном сарае, где при их появлении из гнилых балок пошел дождь из личинок насекомых, а в темных углах зашелестело тонкое шипение новорожденных змеей.

– Весна, – пробормотал Якуб.

Петр Толмачев постелил кошму на пол и через пятнадцать минут снова убедился, на какую настойчивость способны влюбленные женщины. Его вырвало из вечного мира видений дыхание на своем лице и блаженный аромат, жарко вздыбивший его мужскую плоть, он увидел во тьме, а потом ощутил в руках большие податливые груди, тонкие ободки колец на всех её пальцах щекотали холодом его плечи, и даже распахивая лоно, она шептала, что ходила за ним, как собака, и поджидала мига целую неделю. Эта женщина – её звали Шахло – светилась от мимолетного счастья и пылала, зажженная даже не конской силой Петра Толмачева, а холодностью и слабостью мужа, который сейчас храпел с младшей, четвертой женой, и не знал даже, что третья жена уехала лечиться на целебные воды. В перерыве между приливами страсти она ласкала Петра Толмачева материнскими ласками, и он понял, что его жалеют за несчастную любовь, и был даже доволен, когда она ушла. Весь следующий день он спал наяву и не слышал предупреждений Якуба.

На следующую ночь по лучу лунного света, льющегося в оконце завшивленного караван-сарая, явилась молодая женщина, почти девочка, с тонкими лягушачьими ногами и темными бороздками слез на лице. Слезы она лила с того дня, когда её продали в гарем к отвратительному старику-татарину. Её отчаянная страсть спасла ей жизнь, удержав от самоубийства – она уже припасла большой кувшин керосину, чтобы сжечь себя, лишь бы татарина не видеть, но и она жалела его и даже всплакнула над его несчастной любовью. Петр Толмачев на этот раз не разозлился, забавляясь её лягушачьей щуплостью, мягкими костями и поразительной отвагой смело принимать удары мужчины, сминавшие, как губку, её тельце,испускающее мускусный запах пота. Она зашипела на Якуба кошкой, когда, разбуженный возней, он поднялся с пола, попросила его убраться и тут же продолжила теребить Петра ласками.

Петр Толмачев ни до, ни после не пользовался таким успехом у женщин, как когда скитался по Средней Азии в лживом ореоле святого мученика. Теперь-то он узнал, что девушки мечтают переспать с популярным человеком, с тем, чьё имя на устах. Каждую ночь к нему приходили женщины. И он принимал всех, потому что убедился, что женское лоно – самая глубокая дыра забвения. Его сводили с ума видения грядущих дорог, иногда посещающие его даже когда он мочился, видения, несущие вначале новизну и надежду, а теперь же порядком обесценившиеся, никчемные и пустые. Его опустошали бесцельность странствий и слава, облепившая его, как грязь, мучили москиты, поднимающиеся с сияющих под розовыми закатами идеалистических рисовых полей, и от вшей уже не спасала шелковая одежда. Но стоило проскользнуть к нему женщине, как вся эта тяжесть уходила, словно воспаряла к потолку вместе со стонами. Они все приходили во тьме, а уходили до рассвета, не оставляя ничего, кроме умиротворения, разбитости и вечного желания спать, отгоняющего дурные мысли. За Петром Толмачевым уже бродили какие-то женщины в черных платках, трясли в исступлении чалмами мрачные бродяги, прибивались дервиши, а Якуб закрывал глаза и видел химеры нелепых домыслов, сползающиеся к ним.

– Всё повторяется. Я стал ваш Иван Креститель, а ты сам он. У евреев хватило сил терпеть его три года, – сказал тогда на привале Якуб.

В тот день его встревожило, что шестеро соглядатаев пропали. Без уже привычного мелодичного позвякивания кандалов ему стало неуютно, и ясно вспомнился двор Стамбульской тюрьмы. Якуб провел бессонную ночь, вперив глаза в пустоту и вспоминая всех пророков, которые теперь в его воображении имели черты Петра Толмачева, даже безобидный, кроткий Христос, совсем непохожий на потомственного казака. Он вспомнил и лица власти: от первого царя времен и до правителей бухарских городков, похожих на разжиревших гусениц – и с трепетом понял, что ни одна власть не потерпит на своих землях странствующего святого, ибо праведность вредна власти.

Тревоги Якуба разрешились ещё до рассвета. Этой ночью Петр Толмачев грешил с полной узбечкой, пахнущей жасмином, которая пришла к нему за избавлением от бесплодия. Некто проник под стену сарая, засунул в окно ствол винтовки и выстрелил. Некто перепрыгнул через дувал, где его ждала лошадь с копытами, обмотанными тряпьем, и перевязанной мордой. Лошадь вдруг взвилась на дыбы, и некто упал с седла, размозжив голову о камни. На него пришел посмотреть Петр Толмачев, весь залитый кровью узбечки, которой пуля разорвала аорту, и в сердцах пнул труп ногой, дав знак восточной толпе наброситься на убийцу и растерзать тело в клочья. Петр Толмачев ушел из кишлака через час, оставив на память о своем пребывании могилу узбечки и насаженные на пику голову и гениталии убийцы.

Но даже пролитая кровь не сломила упрямого Петра Толмачева. Он продолжил бродить за своими видениями, порой даже забывая о Ксении, и с унылой тоской ждал новых покушений. Но никто его не трогал, предоставив ему беспрепятственно собирать нищую дань сострадания в кишлаках. Власти его уже боялись. В Бухарском эмирате и Кокандском ханстве назревало недовольство, и убийство этого странного русского святого могло отозваться кровавым восстанием бедного люда, обозленного поборами англичан и властей. Тем более он был ещё и подданным белого царя Николая, перед которым трепетал весь мир. Ползли и ширились слухи о чудесах Петра Толмачева: в кишлаках, где он побывал, выздоравливали безнадежные больные, бесплодные семьи заводили детей и открывались источники вод, благоухающих розами и изгоняющих нечистую силу. Словом, наступало напряженное спокойствие – все знали, что Петр Толмачев обречен, но и все знали, что любой, посягнувший на святого, обречен, ибо таков закон Всевышнего: погубивший святого сам погибает в тот же день и прямым путем следует в ад.

В маленьком оазисе на окраине песков Каракумов, где Алексей Толмачев, сын Петра, одержит победу над афганской армией, Петр Толмачев выкупил двух невольников: рыжего пожилого солдата Николая и молодого немца Гюнтера, отправившегося на поиски счастья из Тюрингии в Азербайджан. Якуб достал из кожаного мешка горсть серебра и показал его Петру.

– Это последнее, – предупредил он.

– Ну и черт с ним, – ответил Петр Толмачев.

На следующий день, это была среда, он посетил местного кадия Алишера, который тут же, без обычных судебных проволочек и обязательных поборов, даже пнув писца, чтобы тот пошевеливался побыстрее, оформил выкуп невольников. Отпустив пленников, Петр Толмачев с толпой последователей двинулся на север, вслед за видениями лодок на огромной мутной реке. Река была только одна – Амударья – и он, даже не прислушиваясь к инстинкту пути, поехал между огромными барханами, погружая коня по грудь в высокую молодую траву, кишевшую насекомыми и птицами. Упоенный весенней пустыней, он не заметил, как к вечеру добрался до небольшого спящего поселка на окраине живой, благоухающей травами пустыни.

В тиши захолустья, болотно пахнущего мокрым бельем, он вдруг вспомнил своего деда, Петра Толмачева, и его безумства на смертном ложе, вспомнил его уроки о том, как убивать людей. «А ведь я – его повторение» – подумал Петр Толмачев и загрустил, вспомнив, как далеко он от своих драконов. Он лег спать, но поднялся через пять минут, потому что пришел тонколицый подросток-каракалпак. «Твоя Кисения идет с невольниками по реке» – заявил подросток и вызвался проводить Петра Толмачева. Подросток был дурачок и рассказал Якубу, что его послали какие-то мужчины, очень любящие русского святого. У Якуба от дурного предчувствия сжалось сердце, когда Петр Толмачев непоколебимо заявил, что он поедет, потому что наконец-то перед ним забрезжил выход из безумного вращения странствий. Бросив изнывающую женщину, казашку Айгуль, которая только-только натерла тело индийским бальзамом, безжалостно расставшись со своей свитой, он и Якуб умчались вслед за подростком в темную пустыню.

На берегу Амударьи его ждали семь всадников. Шестеро из них потели от страха, а седьмой – англичанин Энтони Коуэн, майор Ост-Индийской армии – нервничал, но не выдавал своих волнений, скрыв их под броней холодного презрения. Он пришел сюда из любопытства и тщеславия, чтобы потом в гостиных Дублина развлекать дам рассказами о безумном белом азиате, которого дикари объявили святым. Когда Петр Толмачев и Якуб были схвачены, а плачущего подростка наградили могучим пинком вместо обещанного колокольчика, англосакс решил развлечься.

«Возьмите его на прицел» – приказал англичанин, и обожженные дула ружей направились на Петра Толмачева, который заметно побледнел, но убийцы приняли белизну его лица за свет святости и растрогались. «Отпустите его» – приказал он державшим Петра Толмачева. И добавил: «Если дернется – стреляйте».

Он подошел к Петру Толмачеву, ещё не зная, о чём спросить этого русского, удивившего его своей молодостью и вполне трезвомыслящим видом, и скорее с изумлением принял могучий удар в висок и землю, обрушившуюся на него. Петра Толмачев, не могущий продохнуть от бешенства, который вызвал у него ясный облик Ксении лезущей в окно, и одним ударом, котором научил его дед, сжался, с лихорадочным любопытством ожидая пламенных ударов пуль, и увидел огромные зрительные ряды, рукоплещущие ему после опасного номера. Что-то кричал Якуб под аккомпанемент истерического плача дурачка. Дыры винтовок одна за одной стали опускаться.

– Слава Аллаху, – сказал наемный убийца, казах Канат. – Ниже по реке начинается земля хана Хивы, там ваши. Здесь рядом мы можем взять лодки.

Так закончились странствия Петра Толмачева. Он вернулся в Софийскую станицу на исходе весны, когда осыпались лепестки тюльпанов, и с пустынь уже дышало зноем нарождающегося лета, такого же знойного, как все сто пятьдесят лет, отпущенных Софийску. Он въехал в Софийскую станицу ночью, один, опустошенный неудачей, стыдящийся фальшивой святости, униженный перед собой и презирающий свои видения, оказавшиеся пустыми, как миражи. Ему было стыдно. Якуб бросил его в Верном, восхищенный молодым чудом дагеротипии, даровавшей ему колдовское могущество запечатлеть знаки Ноева Ковчега на посеребренных пластинах, что превращало тысячи пудов деревянных страниц в компактный архив, доступный в любой час для размышлений и расшифровки. На его первом снимке был запечатлен Петр Толмачев, смотрящий в мир пронзительным взглядом, каким он остановил Колпаковского, решившего просить для него Георгиевский крест за освобождение соотечественников. Снимок получился мутным, и Петр Толмачев не узнал самого себя в молодом двадцатипятилетнем казаке, пристально и устало смотрящем из запечатленного, остановленного химической реакцией светописи времени. Ему почудилось, что Якуб своим колдовским всемогуществом вызвал из мира Смерти его деда, Петра Толмачева, вернувшего себе молодость в мире мертвых. Но Якуб рассмеялся и успокоил Петра, который, так ничего и не поняв в загадочных процессах в недрах фотокамеры, в одиночку уехал из Верного, и проделав долгий путь по девственной и пустынной земле, въехал в Софийскую станицу в темноте и возрадовался, что гора с Ковчегом остались на месте. Войдя в потемки дома, он окунулся в новые запахи цветущей сирени и женского тряпья и смутился учиненному разгрому, свидетельства которого проступали сквозь тьму. Только громоподобный бой часов-комода, да родной свист ветра на перевале успокоили его. Он отыскал на ощупь постель и уснул. А когда по казачьей привычке проснулся вместе с солнцем, подумал, что ему на роду суждено быть дураком, и что судьба написана на досках Ковчега, и надо ждать её с каждым восходом солнца, а не метаться по чужим землям, расшвыривая чужие изумруды, рядясь при этом в юродские одежды святого неведомой веры. На постели сидела Ксения и гладила его по спине. А когда золотистый утренний свет, благоухающий росистыми тюльпанами, затопил всю комнату, Петр Толмачев увидел, что Ксения беременна.

В XXVII веке Яик был сточной канавой всей русской земли, и никто не удивился, когда в станицу в его низовьях прибыл донской казак Василий Некрасов, ещё недавно осаждавший Москву вместе с атаманом Баловнем, и сбежавший от неминуемой виселицы. С собой он привез молодую жену – утонченную польскую дворянку Болесту, неведомо за что беззаветно любящую страшного, одноглазого Василия. Некрасов был толковый казак и отличился в грабежах на Волге и в Персии, стал рыбачить и выгодно торговать ворованным скотом из степей, и быстро нажил состояние. Жить бы ему в счастье и казацкой воле на границе Европы и Азии, но поползли по казачьей линии слухи, что лихой атаман занимается с молодой женой чем-то странным и недобрым, прознал народ, что мерзкое творится за закрытыми ставнями его дома. Тем более молодая полька всех злила, как Мария Мнишек, часто рядясь в мужскую одежду и гарцуя на коне по пескам, в церковь ходила, но на исповедях не была, страха не знала и своих роскошных золотых волос платком не закрывала. Достойные женщины уже шептались, что Василий ей ноги целует, ну, и не только ноги. Василий заметил, что шепчутся у него за спиной.

– Вот сволочи, пронюхали всё-таки, – говорил по утрам жене истерзанный Василий.

– Пускай. Станут наглеть – заткнем глотки хамам, – отвечала Болеста, пряча сладостный и мучительный инструмент и снова поворачивая иконы, всю ночь смотревшие лицом в стену.

– Казаки не хамы, – обижался за товарищей Василий.

И продолжал жить в станице безбедно, нежа свою жену, которая родила ему сына, но не изменилась, оставаясь отважной. Народ в казачьих станицах был отчаянный и непокорный, никакой власти не признающий, даже церкви в станице не было, и погрязшие в грехах и беззакониях казаки свыклись со странностями Василия. Только однажды на казачьем кругу Петр Ерохин, обозленный, что походным атаманом в очередной набег выбрали не его, а Некрасова, выкрикнул:

– Да его полячка нагайкой в зад трахает!

Василий Некрасов подошел и нагайкой сбил с головы Ерохина папаху, вызывая его на поединок. Вся станица столпилась вокруг них, но только Ерохин выхватил шашку, как клинок Некрасова с невероятной силой и точностью обрушился на него, выбив шашку, а следующим ударом Некрасов рассек ему горло.

Поскольку это был честный поединок, казачий круг простил Василия, только сильно разозлился и наложил на него епитимью священник, отец Нестор, прискакавший отпеть покойника, и под утро увидевший, как выполз из дома на четвереньках пьяный Некрасов, повязанный платочком, а на нём верхом сидела голая Болеста с плетью в руках. И когда Ксения наделала шуму, сбежав от жениха к Петру Толмачеву, в станице вспомнили её развратную прапрапрабабку, и в сердцах припомнили всех бунтарей-поляков, травящих колодцы, разводящих холеру и портящих казаков. Но Ксения, по игре природы получив внешность и мужество Болесты, не унаследовала её губительных наклонностей к садомазохизму, от которых мало-помалу ослабел и зачах Василий и как-то рано умер. Красивая, с изумрудными глазами, смотревшими на мир твердо и ясно, она расцвела как-то разом, в один день, и явила миру утонченную красоту польской аристократки. Умная, хотя и неграмотная, любимица отца, натурой она была скрытной и твердой, и удивила всех, отдав сердце Степану Толмачеву – могучему семипудовому самцу с бычьей шеей, на радость казакам завязывающему тремя узлами кочергу, гнувшему дулей серебряные пятаки, и от кишечных выхлопов которого трещали и слетали с гвоздей доски жалкого сортира. Несмотря на приятный вид, соображения у него явно не хватало. «А зачем мне от казака мозги? У меня свои есть» – ответствовала Ксения подружкам и навещала со Степаном сеновал, где тормошила покорного бугая, вешала ему на уши бусы, а в нос клипсы, учила его ласковым словам и заставляла носить себя на руках.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю