355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Черняев » На юге чудес » Текст книги (страница 3)
На юге чудес
  • Текст добавлен: 26 апреля 2020, 21:00

Текст книги "На юге чудес"


Автор книги: Олег Черняев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

Бойкий, беспокойный Петр понравился своему деду, тоже Петру, и когда мальчик подрос, дед не отдал его в школу, а отвел в свой дом, где стояли дубовые скамьи, на которых когда-то храпел Емельян Пугачев, а на полках сиял саксонский фарфор, награбленный в рейнских городишках дедом Петра, который мог взять в плен Наполеона, но плюнув плюгавому императору под ноги, помчался вслед за казаками грабить его обоз. Весь покрытый шрамами, Петр Толмачев был очень необыным учителем. Он знал все европейские языки, выучив их в разоренной Наполеоном Европе, и сперва обучил им внука, насытив его речь забористыми ругательствами союзных армий, и лишь потом стал учить его чтению, сложению и вычитанию. На уроках географии и истории он увлекался, слыша знакомые названия альпийских перевалов, пройденных с Суворовым, переходил на воспоминания о штурмах европейских столиц, и был так безудержно красноречив, что маленький Петр узнал, где самые лучшие в Париже бордели. От деда, Петра Толмачева, его внук, Петр Толмачев узнал, что Земля – шар, плывущий в великой пустоте, что Бог есть, что он однажды затопил Землю, но Ной спасся, построив Ковчег, что высоко в горах снег никогда не тает, и ещё многое другое, в подлинности чего он впоследствии убедился, повстречавшись со всем этим лично. Он приобрел разносторонние познания, иногда весьма специфичные и совсем ненужные в затерявшейся в прикаспийских песках станице. А вот рыбную ловлю – единственный хлеб уральских казаков – он невзлюбил с той поры, когда его ещё ребенком придавила до полусмерти выброшенная с лодки огромная белуга, с тех пор он даже не выносил запаха рыбы. Этот худой заморыш, которого для потехи били старшие братья, с годами вырос в ладного, красивого казака с беспокойным характером, и, благодаря урокам деда, стал лучшим наездником в станице.

Ему было пятнадцать лет, когда они вместе с дедом поехали в Гурьев на ярмарку. В многоголосом шуме на майдане, где звучали шарманки и гармошки, слоняясь за дедом, он смотрел, как гадатели-дервиши, рассыпая разноцветные зерна фасоли, прорицали будущее; как цыгане продавали вечно юных лошадей, которые каждые три года меняли зубы; шел по широкой площади, где ему предлагали купить цветок папоротника, пули, которые, как пчелы, висели в воздухе, поджидая жертву, столбовое дворянство с прямой генеалогией от Рюрика и поместье с тысячей душ где-то в губернии Гиперборея. К нему подбежала молодая цыганка в красных юбках и закричала в ухо: «Молодой, красивый, всю правду скажу!». Он отмахнулся от неё, но она взмахнула перед его лицом яркой, как павлиний хвост, шалью, и в её переливах Петр Толмачев увидел высокую черноволосую женщину с тугой грудью и золотым зубом. Она переодевалась в каком-то тесном закутке. Не говоря ни слова, Петр отдал цыганке серебряный пятиалтынный, и она помахала перед ним шалью, в которой он рассмотрел все подробности женщины, особенно родимое пятно на ягодице, похожее на гроздь винограда.

– Кто она? – заметно волнуясь, спросил Петр Толмачев.

– Скоро, скоро, красавчик, узнаешь, – засмеялась цыганка, хлопнула его по мужскому достоинству и убежала.

Оглянувшись, Петр Толмачев увидел, что потерял деда. Он побрел вслед за цыганами, в сумятице ярмарки, похожей на веселое светопреставление, сталкиваясь то со старым жидом, торгующим игральными картами, продажными женщинами и каким-то зеленым варевом, приносящим удачу, то с великаном с серебряным кольцом в носу, боровшимся с мужчинами за десять копеек, проигрывающим им за рубль серебром и за три копейки показывающим свое гигантское мужское достоинство, на которое были надеты браслеты из фальшивого золота. Ему нравилось здесь, в веселом столпотворении, где продавали летающих курей и сквернословящих попугаев, где просили милостыню на французском языке, жертвовали на храм персидские туманы, продавали черную икру сразу баржами, а на стенках бани бегали тени дурных снов и мрачных предчувствий, которых изгоняли из сердец посредством волшебного фонаря всего за копейку. Петр Толмачев с беспечным видом бродил по рынку, где его уже принимали за молодого жигана в казачьих шароварах, и уже какой-то бродяга подмигнул ему и украдкой показал шрам на горле. Порядком устав от мельтешения ярких диковинок, он набрел на огромный шатер, куда вползала толпа людей. Это был цирк.

За вход требовались деньги, которых у Петра Толмачева уже не было, но он обогнул цирк, пропорол ножом ткань шатра и нырнул в пахнущую сеном и грязным тряпьем тьму. Здесь слонялись нарядные, разукрашенные циркачи, принимавшие самоуверенного Петра Толмачева за своего, и он беспрепятственно побродил по задворкам цирка, рассматривая томящихся в клетках белых медведей и львов.

Из-за занавеса он увидел, как на арене кривляется клоун, плача дождевыми червями, которые тут же склевывал бродивший у его ног красный петух. Рядом с ним остановилось что-то шуршащее, и пахнущее сладковатыми духами.

Оглянувшись, Петр так и замер на месте, увидев высокую черноволосую женщину в цилиндре, неторопливо курившую папиросу, одетую в мундштук. У нее были темные глаза, черные брови, золотой зуб, и это была она, смуглая красавица, ожившая в переливах цыганской шали. Задохнувшись от волнения, Петр засмотрелся на её пышный зад, думая, что под юбкой скрывается гроздь винограда. Ему было страшно и хотелось убежать, но аромат женщины, предсказание цыганки и природная смелость преодолели страх, он протянул руку и прикоснулся к заду. Женщина обернулась и гневно, но с удивлением посмотрела на красивого подростка.

– Ну ты нахал, мальчишка, – сказала она по-французски.

– У вас там как гроздь винограда. Я видел, – ответил Петр на том же языке.

– Ты подсматривал за мной?

– Нет, мне нагадала вас цыганка.

Её звали Беатрис, и она была француженкой из Парижа. Её изнасиловали в тринадцать лет на берегу Сены, когда она нагой нимфой вышла из воды, два подвыпивших буржуа, разгоряченных виноградной гроздью и восхитительным чувством безнаказанности, порожденным очередной революцией, и с тех пор мужчины преследовали её везде. Они, молодые и старые, блондины и брюнеты, лезли к ней из всех щелей, тянули руки к её налитой груди и заду, и она принимала их, потому что не умела совладать со своей собственной горячей плотью, и ещё потому, что иначе бродячая, беспросветная жизнь цирковой наездницы выглядела бы для Беатрис такой, какой она была на самом деле – кошмаром. Ответы этого мальчика и его хороший французский язык удивили её. Она приподняла пальчиком за подбородок его лицо – Петру Толмачеву хотелось расплакаться, он чувствовал себя в её власти – а другим пальчиком провела по его красивым бровями и губам.

– А если я возьмусь за палку? – спросила Беатрис.

– Возьмись за мою, – ответил Петр Толмачев словами из очень хорошей книги.

Беатрис засмеялась, взяла его за руку и повела за собой. Они прошли мимо клеток и грязной брезентовой стены, где узкоглазая калмычка-акробатка крикнула им вслед: «Эй, мальчик, ей сто лет, и цирковой слон единственный, с кем она ещё не переспала». Они вышли во двор, и, держа Петра Толмачева за руку, Беатрис отвела его в фанерный фургон. Там она стащила с него одежду, поглядела на полные робости и обожания глаза Петра, и, сверкнув золотым зубом, повернулась к нему задом и показала гроздь винограда, приподняв длинную юбку. Петр Толмачев совсем смутился, чувствуя желание расплакаться и нервную дрожь, но Беатрис, улыбаясь, бросила его на лежанку и быстро и сноровисто разделась сама, колыша гроздью винограда в зеркале напротив. Он натянул на себя кружевное одеяло, под которое тут же нырнула Беатрис и стала теребить его ласками опытной шлюхи, но Петр Толмачев испытывал не удовольствие, а смущение от чужой надушенной постели, и особенно от голосов людей, слонявшихся возле фургона. Но понемногу он расслабился и ощутил страсть. Упругое, сильное тело наездницы сдалось после первого натиска, и бесстыжая, всё познавшая Беатрис, проваливаясь в забвение, успела восхититься мужской, вулканической мощью нецелованного мальчишки, обуздавшего её своей силой. На всю ярмарку зазвучали бесстыжие вопли-стоны, и даже неожиданный рев некормленого слона, бродившего за цирком, не смог заглушить их.

Дед так больше никогда и не увидел своего внука. Когда ему, запившему со своими товарищами по итальянскому походу, Бородино и Малоярославцу, сказали, что внук спутался с французской циркачкой и ушел с ней, он только рукой махнул. «Пускай бесится. Толк будет» – сказал он и выпил за так хорошо начавшего внука вместе с ветеранами, которые нагоняли дрожь на обывателей изрубленными лицами и спокойными, бесстрашными глазами победителей. Они, прикуривающие трубки от блеска шашки и до сих пор презирающие императора Александра за то, что он струсил и не пустил их на Лондон, который они собирались сходу взять, переправившись туда на надутых бурдюках, вспомнили своих бесчисленных немок, полек, итальянок и француженок, тем чаще навещавших их во снах, чем ближе подходила Смерть, которую они совсем не боялись.

Мать Петра Толмачева ревела, как корова, а отец даже собирался проклясть сына, но дед его едва не избил. «Не тронь мальчишку. Толковый, побродит и вернется» – сказал дед. Больше Петра Толмачева не видели, но теплые ветры с Каспия, напоенные сыростью и лебяжьим пухом, приносили в станицу вести, что он странствует с цирком по Волге, став наездником-вольтижировщиком, от пламенного мастерства которого охали мужчины и вскрикивали женщины. Беспутный бродяга, укравший в станице самовар и пойманный на краже, спасся от порки тем, что рассказал, что Петр Толмачев в Москве выступал перед генерал-губернатором, и дамы бросали букеты под копыта его коня.

Петр Толмачев вернулся домой через три года, когда умирал его дед, Петр Толмачев, вместе с последними вздохами которого в доме запотели и заплакали холодными слезами шашки, а пуля в висевшей на стене винтовке расплавилась в стволе и упала раскаленной слезой, отчего в доме чуть не случился пожар. Дед, поживший буйно и беспокойно, и Смерть принял лихо: приказал ветеранам прострелить ему грудь, так как боялся быть погребенным заживо, насмотревшись в свое время, как в ямы бросали еще живых раненых, а вот пуль и пороха он не боялся. Обматерил священника, пришедшего отпускать ему грехи: «Я все свои грехи под Бородино искупил» – и успел скорчить рожу и показать язык идущей к нему Смерти. «Поздно пришла. Выиграли мы войну!» – выкрикнул он и умер с открытыми глазами, а через минуту Григорий Кубанский, потерявший глаз под Кульмой, выстрелил ему в сердце, наполнив комнату желтыми клубами порохового дыма, из которого вышел возмужавший внук, Петр Толмачев. «Орел ты, дед» – тихо сказал он, а уже изрядно выпившие ветераны хором затянули молитву святому Георгию Победоносцу, которого одного только они и почитали, считая за коня и пику донским казаком низовой станицы.

Петр Толмачев прожил в родной станице всего сорок дней, пока душа его деда скучала рядом, ожидая Страшного суда. Он жил в доме, где не выветривался кислый запах пороха, проводил ночи на скамье, где когда-то храпел Емельян Пугачев, но Петр Толмачев не спал, а смотрел, как в лунном свете мерцают шашки, оплакивая смерть хозяина, пока он стучит крышкой или ударами невидимых сапог ровняет доски пола. На поминках Петр Толмачев насмешил казаков, начав есть ножом и вилкой и иногда переходя на непонятную тарабарщину, бывшую цирковым арго, рассказал, что объездил всю Россию, оказавшуюся чересчур прохладной, зеленой до тоски, слишком много пьющей и населенной недалекими, покорными и жадными людьми. В Москве Петр едва не зарубил генерал-губернатора, который домогался его, забросив адъютантов, банщиков и великого князя с огромными бакенбардами, с которым генерал-губернатор нежно целовался на парадах. В Кисловодске, выпив с драгунским офицером, они рядом прыгнули на конях через бездонную яму в земле, смердевшую тухлым, вонючим паром, и Петра Толмачева конь пронес над бездной, а офицера сдернула с седла когтистая рука, высунувшаяся из пара. Бродячая судьба занесла его зимой в Архангельск, где он сильно обморозился, заблудившись в пургу между двумя домами, и только ржание его коня, вдруг заплакавшего и разбившего копытами стойло, спасло ему жизнь. Его растерли снегом и отогрели своими телами актрисы цирка, и он выжил, содрал с рук мертвую кожу, как перчатки, и отправился домой, потому что подошло время идти на службу. Его спросили о Беатрис, и он даже не смог вспомнить сразу, кто она такая.

Проводив в последний путь деда и бросив в его могилу горсть прикаспийской земли, сверкающей кристаллами соли, он словно продолжил его жизнь без забот, хлопот и печалей о будущем. Петр Толмачев уже понял тогда, что его дед был чужим в станице, и внешний мир рыбной ловли, мычащих на берегах Урала коров и станичных сплетен отступал перед его клокочущим внутренним миром, рожденным великой войной. И так же внешний мир захолустной жизни на Урале не достигал Петра Толмачева, не трогал его сердца, уже занятого смутным, но неотвратимым предчувствием будущего. Близкие как-то пытались занять его хозяйством, приручить к дому, но самыми проницательными оказались безмозглые комары, тучами висящие над Уралом. Они даже не кусали его, чувствуя чужого. Дожидаясь службы, Петр Толмачев играл на гитаре, соблазнил несколько жалмерок посмазливее, потерявших из-за него всякий стыд, карауливших его на скамейке у ворот и дравшихся между собой на потеху станице, а в последние дни пребывания в доме, сам того не зная, отбил у брата Бориса невесту Ксению. Его били десять старших братьев, полуживого и окровавленного спас от смерти отец, а три дня спустя Ксения, плача и целуя ему руки и сапоги, помогла ему забраться на коня, и он уехал на службу, решив никогда не возвращаться. Три года спустя, когда в Верном атаман Колпаковский сказал ему, что надо поставить станицу на Востоке, он загорелся желанием познать новый мир, обошел казармы казаков, где такие же молодые и дерзкие согласились искать неведомые рубежи и отправились с ним, не догадываясь о будущем, которое они играючи сотворят. А теперь, спускаясь с горы, и не зная ещё, что делать с пророчествами Ноя, Петр Толмачев думал, что всё-таки не напрасно он пустился в эту авантюру, но язык надо держать за зубами, чтобы казаки не пустили Ковчег Ноя, ставший огромным запасом сухих дров, на топливо для печей. Он вернулся в Софийскую станицу уже в темноте, по-июльски пыльной и душной, и, войдя в дом, сразу же уснул на полу, под визг шакалов, дравшихся на краю станицы за объедки.

А утром к нему пришла та самая женщина, что входила ночью, и легко, как будто они знакомы сто лет, заговорила с ним. Не переставая болтать, она подмела полы, протерла подоконники и напоила лежавшего в постели Петра Толмачева кобыльим молоком. В свете дня она не была такой поражающей, но Петр Толмачев сразу отметил, что она отменно красива, а её аромат, долетев до постели, пополз по его коже сладко щекочущими муравьями.

Её звали Лиза. Вешая на окно синие занавески, она рассказала, что девчонкой была отдана в прислугу в Москве, где приставила ружье к лицу важного министра-хозяина и выстрелила, чтобы не быть изнасилованной им ночью. Она бежала из Москвы, встретила лихого человека, за которого была готова умереть, и с ним пошла в Сибирь, где он оставил её. Она искала его, ждала, что он вернется, вместе со своим любовником, якутским шаманом, совершила путешествие в мир духов, разыскивая его, но встретила там только толстого министра с развороченными лицом, целовавшего ей ноги и всё благодарившего за выстрел, ибо жизнь столичного министра так грязна и омерзительна, что им и на этом, и на том свете брезгуют. Министр не отставал от неё, причитая в раскаяньи, и помешал найти любимого, потому что шаман устал, и пришла пора возвращаться. Охладевшая и равнодушная, она прибилась к ватаге Тараса и ушла с ним, потому что ей было всё равно, куда идти.

– А драконов ты здесь видела? – спросил Петр Толмачев.

– Одного вижу, – засмеялась Лиза и показала на вздувшийся горбом под одеялом могучий жезл Петра, которого сдерживало только бремя его атаманства.

Он, в годы цирковой славы познавший столько женщин, что не верил, что сможет кого-то полюбить, уже был очарован и приворожен искусной Лизой. Она со своим шаманом-любовником не раз путешествовала в мир духов, и рассмотрев там прозрачные души мужчин, знала их лучше всех женщин. И уже в послеполуденный зной, от которого гнулись забытые на солнцепеке стволы ружей, она истекала потом вместе с Петром Толмачевым на полу, играясь с его восхитительным драконом. Лиза, уже позабывшая, что она была робкой служанкой, боялась только женщин.

– Казаки говорили, что у тебя невеста есть? – переворачиваясь и хлюпая потными грудями, осторожно поинтересовалась она.

– Да так, одна сказала, что приедет ко мне.

– А какая она? – спросила Лиза.

Петр Толмачев показал ей на висевшую на стене икону, где босые ноги Христа вытирала своими волосами Мария Магдалина – красивая рыжеволосая женщина с изумрудными глазами.

– Точно такая же, только красивее, – пояснил он, заставив Лизу закусить губу от ненависти.

Петр Толмачев стал осенней страстью Лизы, ослепив эту умную сильную ведьму с шелковистой горячей кожей настолько, что она не видела очевидной правды: любовь к мужчине моложе её не имеет будущего. Эта красивая женщина, чьё дыхание пахло золотистым медом, желтыми глазами кошки смотревшая в мир духов, где она видела все земные страсти в виде уродливых нелепостей, паразитами висящих на прозрачных душах людей, тем не менее, оставалась обычной земной женщиной с ненасытным лоном и мечтами о доме и о семье, и с верой в предсказание цыганки, что она всё-таки сможет родить, но только от очень сильной страсти, когда земля расступится под нею. Она распалила оголодавшего Петра Толмачева настолько, что тот забросил думать о нелепом проекте создания летучей казачьей кавалерии на драконах, и забыл даже о сокровищах Ноева Ковчега, найдя в страсти полное забвение, растворявшее его кости после финального вопля, чего он не знал даже с Беатрис. Охваченный неутихающим зудом в одном месте от жарких прелестей Лизы, он весь жаркий август не выходил из дома, трамбуя землю мокрыми тряпками постели, насквозь пропахшей потом и влагой порока, и посылая сквозь синие занавески к небесам Азии кошачьи вопли женщины.

Но никто не обращал на него внимания. В тот месяц все так жили. Казаки, дорвавшиеся до женщин после месяцев воздержания, были ненасытны, и заразили своей страстью даже беглых мужчин, пришедших в станицу вполне спокойными, но теперь ни в чем не уступавших казакам. Потом вместе с Якубом проводя ночи за расшифровкой записей Ноя и перебирая в руках фотопластины, как четки, Петр Толмачев благодарил судьбу за это безумие, сохранившее его разум от сумасшествия, но тогда он не думал ни о чём, прислушиваясь в перерывах отдыха к тому, как в прекрасной долине воплощаются беспокойные сны молодых казаков. Ни днем, ни ночью не смолкали вопли, а встречая друг друга все выглядели смущенно и стыдливо-радостно. Софийская станица выглядела опустевшей и была похожа на поселок призраков, потому что люди напоминали о себе только звуками: смехом, который будоражил кровь, похабным пением, журчанием женских голосов и неумолкающими вскриками-вздохами. Осмелевшие сайгаки и горные козы среди дня забредали в станицу, заглядывали в окна без стекол и, флегматично посмотрев на разврат, шли жевать развешенное белье. Самая большая трудность – недостаточное количество женщин – была преодолена: по молчаливому согласию в станице установилась полиандрия, как оказалось, нисколько не смущавшая женщин, а только добавлявшая страсти, которая впоследствии всегда отличала жителей Софийска. Один Петр Толмачев по праву атамана имел постоянную женщину, Лизу, но даже она, оставляя его изможденным, иногда уходила по ночам и, возвращаясь, наполняла душный воздух желтым сиянием кошачьих глаз. Петр Толмачев ни о чём её не спрашивал. Все понимали, что происходящее бывает недолго, раз в жизни, и то, возможно, только здесь, в глуши Азии, вдали от людей с их фальшивыми правилами приличия и скудным сердцем, и от властей с их законами и служащих им аппаратом насилия, и даже вдали от самого Бога, из этого угла казавшегося чем-то очень далеким и недейственным.

Всем хотелось жить в этом сладком забытьи и не думать, что жара скоро кончится, и как предупреждали беглые, что скоро из степей на севере прикочуют казахи, чтобы зимовать со стадами в благодатных предгорьях. Они, добровольно пошедшие в подданные белой царицы сто двадцать лет назад, теперь были озлоблены указом слишком просвещенного Александра I, отдавшего их под власть сибирских чиновников, которые и русских-то за людей не считали, и отвечали им за поборы восстаниями и набегами на казачьи линии, в ответ на которые казаки резали и жгли аулы. Надо было укреплять станицу и запасти еды на случай осады. Помощь, обещанная Колпаковским, так и не приходила, а рассохшиеся бревна домов ночами уже не поскрипывали, а скулили, как больные собаки, и к тому же в бурлящем озере завелись пиявки размером с руку мужчины, которые выбирались из воды и ползли в станицу, пугая женщин. А ещё по утрам людей стал будить не птичий щебет, а мерзкий клекот стервятников, круживших прямо над домами.

Петр Толмачев, совсем изможденный страстью, всё же нашел силы выйти из дома, когда среди ночи его разбудил позабытый шум дождя, первого за всё лето с весны. Он встал под теплыми густыми струями воды и почувствовал, как она стекает по его телу, напоенному ароматом Лизы, и собирается под ногами в душистую лужу, замерцавшую розовым сиянием. И в следующий миг, что-то смрадное, большое, легкое для своих размеров и воняющее мерзостью ринулось на него с небес и сбило с ног, разорвав когтями кожу до мяса на плечах и затылке. Петр Толмачев пополз в дом на четвереньках, отбиваясь окровавленными руками и пряча лицо от мерзкого орла-стервятника с лысой дряблой шеей, и оставляя за собой кровавую дорожку, кислый запах ужаса и выдранные у противника перья.

Так Софийская станица подверглась первому нападению. Потом, после боев с китайцами, бредящей ненавистью кокандской конницей, после осад города красными, белыми, восстаний против англичан, свинцовой компании и милиции, жители Софийска и даже прямые потомки основателей считали мифом предание о нападении орлов-стервятников, и только нашествие змей в первом конце времен заставило людей поверить, что не кончилось время чудес. А тогда Петр Толмачев лежал с содранной с шеи кожей и бредил в жару, и казаки посыпали ему раны порохом, отчего он рычал тигром, и все боялись высунуть даже нос за порог дома. Орлы-стервятники с клекотом врывались в окна, где их рубили шашками и выбрасывали мерзопакостные тела на улицу к стаям товарищей, терпеливо поджидающих людей у порога. Жгли драгоценный порох, когда отстреливаясь, бегали, накрывшись мешковиной, в сады за яблоками и виноградом, потому что голодали. Ветер нес в дома сладкий запах падали от клекочущих стай, такой мерзкий, что порой невозможно было удержаться от рвоты, поэтому часто эти прогулки были напрасными. Долгими ночами, когда спали по очереди под неумолкающий скрежет когтей по крышам, где поджидая людей, бродили стервятники, а раненые, которых уже было немало, бредили кошмарами, пропахшими птичьим пометом, люди гадали, что произошло. Вспоминали апокалипсические предсказания, толкуя, не случился ли Страшный суд и не настал ли конец времен. Беглые подозревали козни Тараса, умевшего ладить и с ангелами, и нечистой силой, грозились выпустить ему кишки и даже подозревали друг друга в смертных грехах. Пытались молиться, рисовали на стенах магические знаки, но всё было напрасно. Тысячи орлов-стервятников, нагрянувших в дождливую ночь, кружили над станицей, скользя по пыльной земле распластанными тенями, и их число не уменьшалось. Кроме птиц по станице бегали, задирая ноги на дома, шакалы и гиены, а прямо в щели домов ползли на людей жуки-навозники.

Лиза первой поняла, в чём дело, преодолев естественное человеческое желание свалить вину на других. Она вышвырнула под когти стервятникам провонявший похотью ком тряпок, бывший её с Петром постелью. «Мы в своем разврате превратились в падаль! – кричала она. – Стервятники просто видят, чем мы стали, и собрались здесь, прилетев на нашу вонь». И ей поверили, увидев, как жадно набросились падальщики на постель, и, растерзав её когтями и клювами, сожрали за миг. В осажденных домах, где скучивались люди, все молча выбрасывали наружу остро пахнущее потом белье, кормили терпеливых и задумчивых стервятников майками и кальсонами, организовали небезопасную экспедицию за семьдесят шагов к горной реке, откуда принесли двух исполосованных когтями окровавленных раненых и сорок ведер воды. Толкаясь в тесноте домов, вымыли стены и полы и помылись сами, стараясь не замечать на телах других исцарапанных спин и пятен насосов, уже понимая, в какое зловонное болото они провалились, ступив на прекрасную и милую лужайку удовольствия. Никто никогда не признался Лизе, что она права, но стоило высохнуть на земле лужам воды от омовений, как стервятники сразу расправили крылья и улетели из станицы огромной клекочущей стаей, а гиены и шакалы затрусили прочь, в горы и в степи.

Робкие, озирающиеся по сторонам люди, решившись выйти из домов, осмотрели оскверненную Софийскую станицу. Дома, земля и деревья были усеяны крапчатым пометом, на котором впоследствии хорошо росли в огородах помидоры и баклажаны, ветер кружил целые вихри перьев, а птичьих тел было столько, что мужчины только через три дня перестали сбрасывать их в горную реку. Счищая птичье дерьмо с крыши, казак Солдатов поскользнулся и упал с конька, сломав ногу, но даже это не прервало работу, до того всех мучил стыд. Когда станица приобрела приличный вид, работа не остановилась: начали копать защитный вал, выбрасывая из каменистой земли дождевых червей и изъеденные ржавчиной наконечники стрел. Работа не остановилась, даже когда вырыли разрубленный череп ребенка с белоснежными молочными зубами. Люди наказывали себя за сладкие грехи распутства, изнуряя непосильным трудом. А ночами спали под открытым небом у костра, потрескивающего от летящих в него жуков и мотыльков, и не желали возвращаться в дома, где темнота будила зловонные воспоминания об осаде стервятников.

Когда ров был вырыт, и окраину станицы украсила крытая соломой сторожевая вышка, на которой следующей весной свила гнездо пара аистов, решили устроить облавную охоту, и только начали ранним утром седлать полудиких казачьих лошадей, как неожиданно, после трех месяцев одиночества с запада послышался топот копыт, скрип нагруженных телег, и зазвучали голоса – русские голоса! Совсем ошалевшие от радости казаки и беглые, бурно ликуя, обнимали пришедших из Верного казаков, помогали выгружать с телег невиданную роскошь – ведра, топоры, бухты веревок и сапоги, и многие другие предметы неспокойного, пограничного, но все же домашнего быта – сгибаясь, несли мешки с зерном и на ходу разговаривали и целовались со старыми друзьями, наконец-то нашедшими их в великом краю забвения.

Через несколько дней Петр Толмачев поднялся на перевал Железные Врата вместе с десятком казаков и заступил на пост. Он поднялся на седло перевала первым, встретив восходящее солнце раньше идущих за ним казаков, раньше жителей Софийской станицы, далекого Верного и задолго до спящей во тьме огромной России, невообразимо далекой, но протянувшей золотые нити прямо к его беспокойному упрямому сердцу. Холодный пронизывающий ветер заставлял его щуриться, но с поднебесной высоты он засмотрелся на огромные желтые равнины за перевалом, тонущие в синей дымке, и ещё светящиеся точки китайских селений, за которыми, как он знал по нелепой карте, привезенной из Верного, высосанной из пальца географами Генерального штаба, находятся безбрежные пустыни и восемь горных хребтов (число восемь очень нравилось престарелому главному картографу Генштаба, вот он и нарисовал восемь горных цепей), за которыми находится Китай, где чтут драконов и знают их повадки.

Ему даже не хотелось оглядываться на Софийскую станицу – уютный разросшийся поселок, иногда порой ошеломлявший его своими новшествами. Расщедрившийся Колпаковский, не дочитав полученного донесения, понял, какое великое дело они свершили, бескровно присоединив к империи благодатные земли размером с Францию, Испанию и Италию вместе взятые, и выделил на основание станицы две сотни казаков с женами и детьми, у кого они были, и ему, молодому патриарху, теперь приходилось разбирать споры за лучшие земли в долине. Уйгурские купцы нагрянули вслед за подкреплением, внимательно прощупали казаков жирными лоснящимися глазками, и, сделав свои выводы, разнесли слухи о спокойной и надежной жизни под властью России, и этот девственный мир тотчас наполнился людьми. Вечерами основатели Софийска слушали рассказы казаков из Верного об их путешествии, а днями к ним приходили одинокие бродяги или прибившиеся к бесконечным караванам целые семьи с узлами скарба и жалкими лицами беженцев.

«У вас лучше» – отвечали казакам узбеки и уйгуры в халатах и остроносых туфлях, калмыки и монголы, и молчаливые русские старообрядцы с Тибета и с Алтая, как все, бегущие от кровавой смуты в разоренном войной Китае. Они селились на местах, где им указывали, быстро превращая этот затерявшийся в глуши Азии форпост Российской империи в экзотический, нарядный поселок. Пришла даже большая семья неведомого молчаливого народа со своими яками и престарелым жрецом в черных одеждах, каждое утро певшим надтреснутым голосом прекрасные гимны и размахивающим плащом с вышитыми на нем белыми свастиками. Казаки принимали всех, руководствуясь не инструкциями давно уже потерявшего над ними всякую власть Колпаковского, казенно провозглашающего, что «перевал надо держать, а инородцев принимать лаской», а человеческим чувством состраданиям к беглецам и велением великих русских сердец, понимающих без слов все народы мира. С новоприбывшими казаки жили дружно, навещая их глинобитные прохладные дома, получая ценные советы, как бороться с жарой и ядовитыми насекомыми, и вместе посмеиваясь над китайским лекарем Вэнь Фу, притащившимся со всеми и в три дня исцелившим сломанную ногу Солдатова, а теперь запившего от тоски, потому что в станице не было больных. Дети казаков, сдружившиеся со своими сверстниками из пришлых, заговорили на дичайшей, нелепой смеси языков, и полюбив китайскую кухню, охотно стали есть жареную саранчу, несмотря на побои родителей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю