Текст книги "Потомок Мансуровых"
Автор книги: Олег Тарутин
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Бросок-и пачка грохнулась в урну, в самую середку, в десятку. Сейчас мы с тобой побежим. Сейчас, сейчас... Мягче! Свободней!
Легкий разминочный радостный бег. Ах, здорово! Прямо чудо. И началось оно еще с того мгновения, когда, выходя из дому, бросил я случайный взгляд в зеркало в прихожей и не узнал себя в мутноватом квадрате. Молодой, веселый, лохматый, – счастливый, что ли? Таким был я десять лет назад, таким вдруг отразился в зеркале теперь. И не удивился нисколько: так и надо... Как здорово бежится, а?
Никогда не устанут ноги, и никогда не устанут легкие, не знавшие табачного дыма, омытые чистым воздухом.
И вот всплыл в памяти, стал явственным забытый было запах гари, и запах здорового пота, и вспомнилась гулкая, пустая огромность крытого стадиона в часы тренировок. Чьи-то резкие команды, и выстрелы стартового пистолета, и тяжкое дребезжание брошенной на помост штанги там, у прыжковой ямы, чьи-то выкрики и вновь – выстрелы.
На старт! Внимание! Стремительно догорает фитиль напряжения, за которым – взрыв.
Марш! Взрыв! И вот уже сорок метров, и шестьдесят, и соперники сзади, обязательно сзади. А впереди разлинованный финиш и ленточка, на которую падаешь грудью в последнем броске и выносишь ее грудью на вираж. Финиш. Нажаты головки секундомеров, а ты все еще летишь по виражу, потому что не погасить сразу той скорости.
Сколько раз было так в юности! И в скольких снах виделись потом эти забеги...
Внимание! Тяжесть тела перенесена на руки, стремительно догорает фитиль последнего перед взрывом напряжения... И вдруг ты сознаешь, что случилось что-то неожиданное и непоправимое и вот сейчас ты с ним столкнешься. Марш! И нет никакого взрыва. Вялый толчок, и вялый первый шаг, и вялый второй. .. Соперники твои в середине дистанции, уже у финиша. А ты в каком-то невыразимо медленном кошмарном отчаянье отдираешь от гари ватные ступни ног, и пустота впереди – как резиновая, и ты ломишься в нее грудью...
А трибуны хохочут и свистят, а мимо возвращаются участники твоего забега, бросая на тебя изумленные быстрые взгляды. И не было у меня снов безнадежнее этих...
Ладно, дорогой! Что это за воспоминания.
Смотри, как сейчас легко и здорово! А вот он за углом – мостик со львами, что уселись на тумбы, как в цирке, закинув хвосты на спину, и очугунели так, уставившись друг на друга в задумчивой свирепости.
– Здравствуй, Кирилл.
– Люська! Откуда ты тут?
– Как откуда? Должно быть, ты позвонил. Я не знаю... Ты ведь вызвал меня сюда, нет разве?
– Я? Звонил? Наверное, звонил... Звонил, конечно! Люська, неужели это ты? В самом деле ты?
– Конечно же я. Вот глупый. Кому еще тут быть с тобой?
– Сколько сейчас времени? – пробормотал я, оглянувшись почему-то по сторонам. Нет, не мог я все-таки поверить, что это-Люська, что она вернулась после всего того, что было выкрикнуто сквозь слезы...
– Не знаю. Ночь... – она легко вздохнула и улыбнулась. Она плавным движением руки завела за ухо светлую прядь. Потом перебросила косу за спину. Я тихонько вскрикнул, Волхова подняла на меня глаза.
– Ты что. Кирка?
– Коса, – выдавил я.
– Ну, коса,-согласилась она.-Что ж ты, косы моей не видел, что ли?
– Да как же ты смогла отрастить ее с пятницы? Или, может, это парик?
– Дурак! – обиделась Волхова. – Вот дурак-то!
– Да ведь в пятницу мы с тобой чуть в кино не опоздали из-за парикмахерской твоей, из-за укладки. Да что я говорю, Люська! Ведь косу ты носила восемь лет назад, еще в институте, до замужества еще!
Волхова смотрела на меня непонимающе, и не удивление, а испуг был в ее глазах.
– Еще до чего... что? Что ты говоришь такое, Кирка? Какое замужество? Когда мы с тобой успели пожениться?
– Со мной?! – крикнул я, схватив ее за плечи. – Что ж ты, что же ты!
– Ну успокойся, успокойся, миленький!Люська взяла мою руку, прижала ее к щеке. – Как же мне сказать по-другому, если я тебя люблю. И ты меня любишь. Ну, как может быть иначе?
– Люська, Люська, а Кокуров?
– Что-Кокуров?-она смотрела на меня с изумлением. Она даже руку мою выпустила от полного непонимания. Она не помнила Кокурова! Кокурова тромбониста из филармонии, Кокурова – мужа, Кокурова – бывшего мужа. И сумасшедшим казался ей мой вопрос.
– А Дарья?
Волхова побледнела. Она медленно взяла мое лицо в ладони и притянула его к своему.
– Я всегда мечтала, – сказала Волхова хрипло, – если у меня будет дочь, назвать ее Дарьей. Что ты знаешь, Кирка? Что я натворила, не ведая того? Что я могла сделать непоправимого, если я люблю тебя. Тебя! Только тебя, каждой клеткой, каждое мгновение!
Лицо ее было мокрым от слез, губы дрожали. Родное, единственное на свете лицо... Но не это лицо видел я тогда, в пятницу. Это лицо было у Люськи в юности, восемь лет назад.
И конопатинки эти, которых потом не стало...
– Да посмотри на меня хорошенько, Люська! Неужели ты ничего не заметила? Ничего не видишь? Посмотри!
– А что я должна увидеть, Кирка? Ты – это ты. Ты! Что ты меня пугаешь, дурак несчастный!
Она целовала и целовала меня, и лицо мое стало таким же мокрым и соленым, как у нее.
– Ну как же... – бормотал я. – Но я-то как же? Люсенька... Ведь прожил же я эти восемь лет! Я же помню все, день за днем помню! Который теперь год, ты знаешь, Люська? – Я цеплялся за реальные даты, за воспоминания, которые были реальностью. Я цеплялся за них отчаянно, как цеплялся когда-то за ветви свисавших над водой лиственниц, когда хлебнувшая дождей, хрипящая река волокла мой продранный клипер-бот вдоль скользкого берега к повороту, к перекату, за которым – амба.
– Который теперь год, Волхова?
– Молчи, – сказала она, – молчи, ради бога.
Я замолчал. Я притянул Люськину голову к груди. Она уткнула лицо мне в свитер и затихла, и слева там вдруг потеплело от ее дыхания.
И стало мне тогда спокойно и хорошо. И все быдо на своих местах. -Все было как надо.
Люська что-то тихонько бормотала мне в сердце: то ли говорила, то ли напевала. Я тряхнул ее слегка за плечи, и она подняла на меня улыбающиеся глаза. Я подмигнул ей. Львиный круп с чугунной веревкой хвоста попался мне на глаза. Я поцарапал его ногтями, и легкая дрожь прошла по ожившей шкуре, а кисточка хвоста слегка дрогнула. Люська фыркнула и тоже пощекотала зверя, и другие львы с тумбочек напротив глядели при этом на нас неодобрительно.
– Ну, куда ж мы теперь? – спросил я. – Куда бы ты хотела? Только ведь ночь...
– Ночь, день-какая разница,-пропела она беззаботно – А кстати, теперь вечер.
А ведь действительно вечер. Вот на улице, что идет от мостика, – толпа на автобусной остановке. На углу поближе гудит компания гитарно-песенная. Где-то недалеко трамвай заскрежетал, наткнувшись, должно быть, на остановку. Человек на мосту окурок в воду выщелкнул, на нас оглянулся. Топай, топай, дядя. .. Вечер. Но ведь ночь же была! И тот, первый, на которого натолкнулся я на улице, был ночным. Спички еще спрашивал. Н-да...
– Бедненький, – поглядев на меня, вытянула губы Люська, – все ты перепутал! – Она погладила меня по голове. – Ну ничего, сейчас мы тебя развеселим. Слушай, Кирка, пойдем со мной на соревнования, а? Ну, Киранька! – умоляюще потянула она меня за рукав. – Ты иге сто раз обещал, ну пойдем! Посмотришь хоть, что я могу. А то все хвалят, хвалят, а ты не посмотрел ни разу. Ну, миленький! Для кого же я стараюсь? Все стараюсь, стараюсь, – она тащила меня за руку по мосту,-ДО мастера почти достаралась, а ты...
Она занималась фехтованием, и раньше, до меня, ни о чем, кроме своей рапиры, и думать не могла. Там, где мы встретились впервые, в разгаре какой-то вечеринки, увидел я ее такой: стоит девица, голова вскинута, словно под тяжестью толстенной русой косы, глаза насмешливо прищурены, одна рука поднята над головой, а в другой руке, как рапира, покачивается длиннющая рейсшина, направленная в центр некоего живота: защищайтесь, граф! А польщенный граф похохатывает и ручки – вверх, сдается на милость. И охают все, и ахают, и просят сводить на соревнования: посмотреть-поболеть.
А я только в прошлом году побывал на соревнованиях в ее "Труде". Бой за первое-второе место. Правая дорожка – мастер .спорта Людмила Волхова, "Труд", левая дорожка – мастер спорта Диана Албазова, "Спартак".
Стоит моя Люська (Волхова все-таки, не Кокурова) красивая, взрослая, тихая такая...
И смотрят на нее зрители-любители, знатоки фехтования. А сзади меня зритель зрителю, знаток знатоку: "Вот девочка – сколько лет за ней слежу таланту прорва, а проиграет ведь Албазовой, разбрасывается, года два совсем не выступала..." А того ты не знаешь, любитель, что у девочки этой дочка трехлетняя, Дарья, и бывший муж-решительный человек, и еще тут один обормот со стажем...
Мы двинулись, взявшись за руки. И не свербило уже в душе недоверие ко всему, теперь происходящему, не было ни недоумения, ни беспокойства, был покой, была радость. И то, что я знал, что совершилось (что совершится) за эти восемь лет, не имело теперь никакого значения. Это настоящее еще не стало прошлым, и это настоящее – только оно и есть самое реальное: этот мостик, эти львы, так боящиеся щекотки...
И все-таки это был странный путь. Вот возникли впереди прохожие, а откуда – непонятно, потом вдруг исчезли – а куда? Вот угловой дом "аптека"" и огромный серый дом напротив, а на фасаде его – аршинные буквы складываются в пляшущую, подмигивающую неоном надпись: "Обменъ веществъ" с ером на конце. А сам фасад колеблется, как матерчатый, и, словно от ветра, захлестывается за угол. Вот прямая как стрела улица, и трамвай мчится на полном ходу к остановке, к ожидающей толпе. И трамвай этот, не доехав до остановки десятка метров, зазвенел отчаянно и, изломав маршрут под прямым углом, втянул все шесть своих вагонов в темную пасть подворотни. Н-да-а...
А публика на остановке даже ртов не пооткрывала. А сделали люди вот что: встали в круг, обхватив друг дружку за плечи, наклонились, словно команда регбистов перед атакой, крикнули что-то разом громко и неразборчиво и разбежались в разные стороны.
Глянув в сторону крика, Люська улыбнулась и потянула меня в переулок, короткий, ведущий к ее спортобществу.
– Волхова, – сказал я, повернув ее лицом к себе, – Волхова...
Она медленно обняла меня и с закрытыми глазами поцеловала мои глаза один н второй.
– Нет, Кирка, нет, – шептала она потом, пытаясь вырваться из моих рук. – Ну что с тобой, что ты делаешь, Кирка, милый? Не надо, не надо... не надо! Теперь, тут, вдруг... – Она шептала это с тоской, с отчаянием, с покорностью, вырываясь и стремясь ко мне. – Кирка мой, Киранька...
– Ладно, малыш, успокойся, – сказал я, отпуская ее. Она перевела дыхание, улыбаясь благодарно и виновато, быстро поцеловала меня и потащила за собой.
.. .В фойе спортклуба было пустынно и гулко, и неясный глухой говор изредка накатывал волнами откуда-то сверху, куда вела широкая лестница.
Женщина-вахтер, пожилая, полная и степенная, сидела в своей стеклянной клетке и, неторопливо чередуя руки, подносила ко рту то бутерброд, то стакан в подстаканнике. Глаза ее при этом были опущены вниз, на стол, где лежал журнал развернутый на чем-то ярком.
– Здравствуйте, Раиса Васильевна!крикнула ей Люська и помахала рукой.
Вахтерша рассеянно глянула на нее, и обе руки ее замерли, а рот приоткрылся.
– Ты, девонька, не сестра ли Люды Волхо вой? – спросила она.
– Да что вы, тетя Рая? – изумилась Люська. – Вы что ж – не узнали меня? Ай-ай, тетечка Раечка! – пропела она укоризненно.
– Так ты ж, Людмила, давеча еще наверх прошла. "Работницу" вот мне оставила, – подняла журнал вахтерша.
Волхова недоуменно глянула на меня.
– Да никак это не ты? – все сильнее сомневалась тетя Рая. – И моложе, и с косой... Или-парик это?-обрадовалась она возможному объяснению.
– Далась вам всем моя коса, – с досадой сказала Волхова. – Да я это, я!
– Этого-то я знаю, – кивнула вахтерша в мою сторону, – был как-то с Людмилой. . . С тобой то есть, что ли? Ox! – Вахтерша опять натолкнулась на непонятное. – Да я еще сегодня спрашивала. . . Тебя, что ли? – испуг был во взгляде тети Раи. – Спрашивала, что ж, мол, этого твоего сегодня нет. А ты мне еще ответила: все, мол, тетя Рая, не придет он больше сюда. Говорила, а?
– Говорила, говорила, тетя Рая, – торопливо закивала Люська.
– Ну вот, – облегченно сказала та, – я ж помню, не склеротик какой, слава тебе господи! С Албазовой вы и шли, финал же у вас.
– С Динкой?
– Ну да, с ней.
– Скажите, пожалуйста, – Волхова иронически скривила губы, – и эта в финал пробилась, надо же... Пошли, Кирка!
Торопясь и заметно нервничая, она стала подниматься по лестнице. Она вся жила предстоящим боем, и во взгляде, с которым оборачивалась она ко мне, поднимающемуся следом, было что-то отрешенное, меня не касающееся. Мы поднимались, и гул становился все сильнее – ни с чем не сравнимый гул людей, ожидающих спортивного зрелища.
И вдруг все звуки умерли. И в этой мгновенно обрушившейся тишине Волхова вскрикнула и, отпрянув, прижалась ко мне.
На площадке второго этажа, там, где белела закрытая дверь в раздевалку, стояла и смотрела на нас женщина в голубом спортивном костюме и со спортивной сумкой, из которой торчали рукоятки рапир. Вернее, смотрела она не на нас – по мне она лишь мельком скользнула взглядом – она смотрела на Люську. Потому что женщина эта тоже была Люськой. Той Люськой, с которой я расстался в прошлую пятницу.
На секунду она закрыла лицо руками, втиснув пальцы в волосы, потом отняла руки от лица и вплотную подступила к Люське. Они смотрели друг на друга. Это было странно, невероятно странно и неестественно... Словно каждая из них, подойдя к зеркалу и отразившись там, изменила в отражении и облик свой, и одежду. И в то же время каждая из них, конечно, знала с уверенностью, что в зеркале – она. И движения их, и жесты стали вдруг одинаковыми. У обеих беспомощно дрогнули губы.
– Ты? – и рука коснулась руки. – Бедная моя...
".. .Бедная моя, – молча говорила Люська Люське, – бедная моя, маленькая моя, глупая, счастливая, с косой... Ничего же не сбудется, ничего. И любовь твоя станет мукой твоей. Ничего не сбудется, малыш... Посмотри на меня – счастлива ли я?"
".. .Бедная, – молча говорила Волхова Волхове, – бедная моя Люсенька. Неужели же ты несчастна, такая красивая, взрослая? Неужели ты его разлюбила? Смотри на меня – видишь, я вся переполнена любовью. Я просто умру, если у меня отнимут ее. Но кто же сможет это сделать и зачем? .."
Так говорили они, молча глядя друг на друга. И вдруг зеркало разбилось.
– А ты помолодел, Кирилл, – сказала Люська, все еще глядя на Волхову. – Ты сейчас такой, как в тот первый год, когда я в тебя влюбилась. Помнишь? Ты помолодел, а я все та же. Ты любишь меня сейчас. Кирка?-она улыбнулась глазами Волхове.
– Он любит меня, – сказала Волхова и перебросила косу.
– Ответь, Кирка,– повторила Людмила, – говори!
– Люблю и буду любить, пока живу, – ответил я.
Они улыбнулись: Волхова радостно и Люська невесело.
– Я – это только я, слышишь? – сказала мне Волхова.
– Дурочка, – ласково сказала ей Люська, – ты – это я. И мое прошлое твое будущее. А вот он действительно – только он, и он знает свое будущее. Он всегда его знал и всегда делал непоправимое, правда, Кирилл?
– Будущее... – повторила Волхова. – Что ты там со мной сделала? Ничего я не хочу здесь, слышишь? И никому я его не отдам,она взяла меня за руку, и никогда не сделаю того, что сделала ты. Понятно тебе?
– У меня скоро бой, скоро бой, – дважды с тоской повторила Люська. – С Албазовой...
– Это у меня скоро бой с Албазовой, – сказала Волхова, вскинув голову.
– А что, если бы мы сошлись с тобой на дорожке, – спросила ее Люська, – сейчас?
– Давай! – немедленно согласилась Волхова.
– Глупая, – мучительно улыбнулась Людмила, – даже в этом ты не хочешь мне уступить.
– Не хочу. Я не верю тебе. Я не верю в такую судьбу. Я не знаю тебя! Что нас с тобой связывает? Что?!
– Что нас с тобой связывает? – повторила ее вопрос Людмила. Не отрывая взгляда от Волховы, она медленно раскрыла карманчик сумки. Не посмотрев, безошибочно вынула тот самый фотоснимок. Я хорошо знал его, потому что печатал снимки с Люськой, и такой же стоял у меня на книжной полке. Это была фотография Дарьи. В каком-то саду, она сидела на полотенце в платочке и трусиках – курносая, лукавая, держа в руках огромную кружку.
– Вот.
– Моя дочь? – побледнев, спросила Люську Волхова.
– Моя Дашка, – кивнула Людмила.
Замолчав, они застыли друг против друга, вновь отразившись на миг в том невероятном зеркале, а потом шагнули навстречу друг другу за разделявшую их грань. И тогда их не стало.
Я открыл глаза. Все-таки это был сон, только сон! Лишь во сне смог бы я заплакать. Смог, и это было как награда, как дар, которого я ждал все последние дни, весь сегодняшний день. Заплакать бы... И – не мог. Заплакать бы, как в младенчестве, когда изливалось со слезами, уплывало, уносилось любое мое горе, любая обида. Какая грубая подмена в душе: каменеть, а не плакать, мертветь, а не жить.
Глаза мои были мокры – и значит, это был только сон.
Теперь же наступила явь. И сразу вспомнилось нынешнее и заныло под ним вчерашнее, точно под панцирем гипса недавний перелом.
Негромко потрескивали дождинки на карнизе, словно слабые помехи в радиоприемнике.
Тянуло сыростью.
Я поднялся и вышел на кухню.
– Встали? Сами? Ну, как ваше самочувствие? – спросила Ирина Кондратьевна.
– Нормально.
– Ну и отлично! А вам опять... – начала она. Я понял, о чем она хочет сказать. Я шагнул к телефону. "Сейчас зазвонит", – уверенно подумал я. Телефон зазвонил. Я снял трубку.
– Да!
Молчала трубка. Ни дыхания, ни хихиканья.
Кончились шуточки...
– Ждите же, – сказал я, – выхожу! – и опустил трубку на рычаг.
Вот так. Вернувшись в комнату, я снял смятые брюки и надел новые от костюма, который заставила меня купить Людмила. Из старых брюк я выгреб горсть мелочи, подкинул на ладони. Вот двугривенный, вот и пятак.
А вот на полу-бумажка с моими каракулями, с пересказом первого сна. Да-да, все точно. Так я и запомнил.
Я скомкал бумажку. Присел на диван. Подумав, я взял подвернувшийся лист бумаги и написал так: "Ирина Кондратьевна, дорогая! Извините меня за обман и будьте счастливы!" Потом я пошел на кухню.
– Ирина Кондратьевна, – сказал я, – совсем, балда, забыл: тут утром вам звонила Татьяна Петровна, очень просила зайти. Что-то у нее с печенью. Она просила, если можете, часиков в девять.
– С печенью! – всполошилась Ирина. – Опять! Вот несчастье-то!
Татьяна Петровна была старинной и самой близкой ее подругой. И конечно же, помчится к ней моя Ирина Кондратьевна в далекий новостроечный район города, и телефона у подруги нет.
– Да как она до автомата-то добрела, бедная! А я,значит, опоздала?
– Она сказала, – успокоил я старуху, – пусть, мол, в любое время, неважно. Как сможете. И чтоб ничего с собой не тащили.
Старушка убежала в ванную-мыться и переодеваться.
.. .Прощайте, Ирина Кондратьевна, будьте счастливы, живите сто лет! А главное – уходите скорее из дому подальше, на всякий случай. Простите, что обманул вас, но это, наверное, единственное, что подвластно мне сегодня, что не подвластно Мансурову. Прощайте, Ирина Кондратьевна...
Я вышел на лестницу и толкнул за собой дверь. Куце лязгнул за спиной замок. Теперь– вниз.
.. .Он стоял на площадке последнего пролета и смотрел на меня снизу вверх внимательно и серьезно.
На лестничном развороте, за марш до Мансурова, я сунул правую руку в карман, нащупал папиросную пачку. Как с пистолетом в кармане, как с пальцем на предохранителе, спускался я к нему.
– Что у вас там? – негромко спросил Мансуров.
– Закуривайте, Карбиол Филиппович!
Рука с пачкой вылетела из кармана, уткнулась ему в грудь. В сжатом кулаке левой руки, в другом кармане, плавились, жгли ладонь монеты.
– Закуривайте, Карбиол Филиппович!
– Я не курю, – сказал он совсем тихо и отступил, ибо я продолжал надвигаться на него.
И тогда с величайшим облегчением, освобождаясь от последнего страха, словно гранату под ноги обоим нам, швырнул я эти монеты, и, как при взрыве, отшатнулся Мансуров. Монеты грянули о бетон, взметнулись вверх, снова упали, запрыгали по ступенькам и сгинули в подвальном пролете. Потом была тишина, и в этой тишине невесело засмеялся князь.
– Что, Кирилл, видимо, и вам явилось это? А? Ну конечно же! Пророчества, понятые неверно. Папиросная пачка и монеты, чтобы покончить со мною, так, что ли? Монеты и папиросы?-допытывался он, заглядывая мне в лицо.-А в каком виде предстало вам это?
Огромное колесо, напоминающее срез гигантского апельсина? И оно медленно вращалось, и лучи его трепетали, как щупальца, и слегка подгибались по ходу вращения, да?
Я молчал, бессильно и бездумно прислонясь спиной к перилам. Потом оттолкнулся от них и стал спускаться.
– Впрочем, разумеется, не это предстало вам, – задумчиво говорил Мансуров, спускаясь следом. – Конечно, не это. Каждому свое. Знаете, Кирилл Иванович, как называли это древние? Мертвый Палач. Как точно, не правда ли? Именно палач, и именно мертвый. Пророчество, которое обречен запомнить неверно и знаешь об этом,-это ли не палачество? И я наглотался этого в свое время, Кирилл Иванович, ох наглотался! Как я вас понимаю! – Он зашел вперед, заглянул мне в глаза, остановясь у самой двери. Во взгляде его были грусть и сочувствие. – Ведь и вы были в тех, мне отпущенных пророчествах, говорил он, держась за дверную ручку, – не могло там вас не быть! А запомнился мне, представьте, некий горбун, владелец коллекции марок, человек, никогда не расстающийся с часами фирмы "Павел Буре". И где я только не искал этих горбунов, со сколькими только не имел я дела! А подразумевались-то вы, Кирилл Сурин, потомок циллонов. А все прочие пророчества касательно моей судьбы?.. Мерт-вый Палач, будь он проклят!
– Кто же он? – спросил я князя. – Что это, по-вашему?
У Мансурова дернулся угол рта:
– Ваш "он" и мой "он"-это разное. Древние считали, что это суть человеческой сущности: вашей, моей, Иванова... Это-нервы ваших нервов, душа вашей души. Это ваш настрой, что ли, тональность вашего настроя, если уподобить вас прибору, антенны которого направлены в мир. Слишком грубый настрой, – грустно улыбнулся князь, – слишком грубый, Кирилл... Как ему правильно воспроизвести истину? Невозможно это. А истина транслируется, говоря зременным языком, непрерывно транслируется. Истина для каждого. И вот она обретает образ, всплывает на телеэкране вашей души, трансформируясь, приобретая чудовищные контуры Мертвого Палача. Для вашей души – вашего, для моей – моего. Откуда летит-транслируется истина, я не ведаю. Ну, представьте себе хотя бы некий, не для людей замысленный маяк Вселенной, ну хоть в пресловутом четвертом измерении. И светит себе этот маяк, и свет егонесчетные варианты несчетных вариантов пересечения судеб каждого шага любого живущего в мире. Понимаете? А прибор ваш, сами вы то есть, вылавливая в свете этого маяка свою часть, свою долю, не способен правильно воспроизвести, воссоздать принятое. Ну мыслимо ли проиграть Чайковского булыжником на стене? Вот и выстукивается такое: папиросы, монеты, горбун, апельсиновый срез... Идемте-ка, друг мой.
Князь открыл передо мной дверь парадной, и мы молча двинулись рядом: по Каплина, к углу. И странное дело, Мансуров, так вовремя посерьезневший, Мансуров, нахлебавшийся, как и я, лиха в видениях, враг мой Мансуров уже не казался мне таким омерзительным, неуязвимо страшным. Человек под машиной. . Волхова, которой нужно... Забудь о ней! Мертвый Палач... Булыжник...
Мы свернули за угол. Вот оно-заведение лейтенанта Листикова. Князь быстро глянул на меня, чуть приметно улыбнулся:
– Хороший вы человек, Кирилл, – сказал он.
Вот так. Мир-дружба. Сейчас за руки возьмемся. Парикмахерская. Газетный киоск. Цистерна с квасом...
– По Алексеевской? – спросил я князя. – Как лучше?
– Как прикажете, Кирилл Иванович,сказал он,-ваша добрая воля. Хотя, признаться, я предпочел бы по Литовской.
– Значит – по Литовской.
Мы перешли Алексеевскую. Садик. Сберкасса. Тут еще тридцатка моя сберегается, остаток таежных моих капиталов. Быстро ж я их...
– Жалей не жалей, сто рублей – не деньги!-князь опять выступал в амплуа разбитного телепата.
"Обувь". Через два дома – булочная. Тут начинался Угольный переулок, и по нему можно было свернуть на набережную, а по ней попасть туда, куда мы направлялись.
– Вот что, – сказал я, – по Литовской не стоит. Идемте-ка по Угольному.
– А, понимаю...-начал князь развязно.
– Стоп,-глянул я ему в глаза,-не нужно. ..
В конце Литовской жила Людмила.
– Что ж,-изменил тон Мансуров,-по Угольному так по Угольному. Чуть дальше, и только.
Он аккуратно обогнул урну, возле которой мы было остановились, и двинулся, опустив голову, близко-близко от стены. И я двинулся следом и оглянулся на урну – ту самую, в которую так метко швырнул я пачку папирос в начале того чудесного и грустного сна. Почти целый квартал мы молчали. Изредка он взглядывал на меня, не решаясь заговорить.
– Да, вы мне нравитесь, Кирилл,-сказал он, когда мы оказались уже на канале, – честное слово, нравитесь. Мне было бы крайне неприятно, если бы с вами стряслось что-нибудь худое. Но ведь я же убежден, слышите, Кирилл, я абсолютно уверен, что ничего плохого с вами не произойдет. Вы мне верите? Князь остановился, чуть сжав мой локоть, чтобы я повернулся к нему лицом.
Мы посмотрели друг другу в глаза.
– Стартует звездолет, – продолжал Мансуров, – исчезнет то, что было в вас от циллона, и я исчезну, конечно, с вашего горизонта. Останетесь вы Кирилл Сурин, ленинградец, русский и так далее. А коли что и изменится в вас, так только в лучшую сторону, – улыбка тронула его губы, – морщины эти исчезнут, и вообще помолодеете вы лет на пять, ибо циллоны живут хоть и долго, но гораздо интенсивнее нас, землян. Останетесь, стало быть, вы-не манекен, нет, не камуфляж управляемый! Нормальный, здоровый, хороший человек. Ну, допустим, что-то новое в характере, в привычках, в воспоминаниях, чуть другое прошлое, чуть другая судьба. Это для вас землянина. А для вас вот этого,-он кивнул на мое "зет", – родная планета, родина и – ни тени мысли там о судьбе лесоустроителя с Земли. Не так ли? Так! – кивнул он своим доводам, напрасно подождав ответа.
– Идемте, Карбиол Филиппович, – попросил я его, – поскорее, а?
.. .По глади канала под нами нелепыми рывками ковыляла номерная прогулочная лодка.
Старательно и на редкость неумело копал веcлами воду мужчина средних лет. Был он до изумления нелеп в этой лодке, с галстуком на сторону, с животом, вывалившимся от напряжения из пиджака, со шляпой, съехавшей на глаза. На измученном его лице застыла обалделая целеустремленность. Раз одно весло плашмя, другое – на глубину по самую уключину, два – все наоборот. Рывок влево, рывок вправо. Один на всей реке, один посреди стихии: р-раз-два, р-раз-два... Откуда он тут взялся, откуда приплыл, куда плывет? А на корме, рядом со спасательными шарами, прочно и тяжко стоит огромный черный портфель, и солнечный зайчик пляшет на блестящем его замке. Странное зрелище... Словно двигался себе человек к какому-то солидному и привычному труду, и запало ему нежданно-негаданно в голову – бросить все и немедленно, сейчас же, кататься на лодке.
Долго еще слышались, затихая у нас за спиной, мокрые шлепки и пыхтение, и князь, который вновь замолчал, вероятно, как и я, думал об этом гребце.
– Какой странный человек, не правда ли? – уже у моста задумчиво произнес Мансуров. – Как вообще все странно нынче...
– Да, – согласился я, – странно...
Мансуров говорил, не глядя на меня. Остановившись, он смотрел на дворец, высившийся по ту сторону канала. Он смотрел неотрывно, он вытянулся в струну, и косточки его пальцев, вцепившихся в парапет, побелели от напряжения, как давеча у меня.
– Мой дом, Кирилл! Бывший мой дом! – хрипло проговорил он. – Смотрите же!
Тысячу раз видел я этот дворец, нынешний Дом культуры работников Гортранспорта. Тысячу раз проходил я мимо, и торопясь, и неспешно. Бывал я тут и на лекциях, и на танцах в его знаменитом танцзале. Когда-то из своего первого фотоаппарата я даже сфотографировал этот дворец, вернее, парадный подъезд его – огромную, высоченную дубовую дверь, колонны по обе ее стороны, мощные и воздушные одновременно. Сфотографировал я отдельно герб над дверью: щит со вздыбленными львами, гривастыми и когтистыми, со шлемами, пушками и еще с чем-то из гербового набора. Вот она-корона.
– Княжеская корона, – продолжил мою мысль Мансуров.-Так ее изображали в русской геральдике: шапка с горностаевой опушкой (в цвете это темно-малиновый бархат) и тремя золотыми дугами, усеянными жемчугом. Над короной, извольте видеть, держава – вот этот шар с крестом... Мой герб, Кирилл!
Мой дом! Дом князей Мансуровых! Сколько раз вспоминал я его на чужбине, в нищенских комнатенках городских окраин! Сколько раз видел я это гнездо мое, отцов моих гнездо, давясь черствым куском и отчаянием! Э-эх! князь замотал головой. – Ничего, теперь все пойдет по-иному. Не так ли, милейший?
Он надменно повел подбородком в мою сторону и прищурился. Ого! Я прищурился тоже:
– А это будем посмотреть, бачка Мансур.
Как оно еще обернется...
Крылья его костистого носа затрепетали и побелели, рот свела жесткая судорога. Мгновение князь глядел на меня с бешенством, сдерживаясь с величайшим трудом. Потом он расхохотался облегченно. . . .
– Что это я? – развел он руками. – Что это я? Ну, дом, ну, гнездо наследное, – делов-то... И правда, ничего ведь еще не кончено. Что я без вас, Кирилл Иванович? Извините великодушно бачку Мансура! А ведь нашли, что сказать, – усмехнулся он. – За такое вот именно словосочетание дед мой дрался с бароном Кенигсвальдом и пристрелил его, между прочим. Да... князь чуть помолчал. – Так вот, значит, дом, – рассеянно продолжил он. – .. .Воздвигнут сей дворец над мирною волной... – процитировал он нараспев стих какого-то древнего пиита. – Над мирною волной,-повторил он, смакуя.-Там еще рифмуются "фасад" и "сад"... Ах, что фасад! Видели ли вы дворец со стороны сада? Вот где действительно-сказка! Поспешим, а?
Со стороны сада я этого дворца не видел.
Сад выходил на Офицерскую и был отгорожен от улицы старинной решетчатой оградой, на воротах которой всегда висел замок. В саду, как я знал, помещались какие-то художественно-реставрационные мастерские, и доступ посторонним в него был закрыт. Художникиреставраторы пользовались, должно быть, каким-то другим входом, скорее всего – с канала, через дворец.
С Офицерской, через ограду, видны были могучие старинные вязы, переплетшие ветви в столетнем родстве, древние тополи, плечом к плечу уходившие в глубину сада. Сквозь почти непроницаемую зелень едва виднелись в глубине белые свечи колонн, угадывалась полукруглая колоннада.