Текст книги "Потомок Мансуровых"
Автор книги: Олег Тарутин
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Тарутин Олег Аркадьевич
Потомок Мансуровых
Олег Аркадьевич Тaрутин
ПОТОМОК МАНСУРОВЫХ
.. ."Да, я не тот", – подумал я с тоской и почесал себя ногой за ухом.
Райнер Мария Рильке
В ночь на пятницу бурей сломало вершину липы. Стояла она тут издревле, в начале улицы у края тротуара, отшатнувшись стволом от стены единственное дерево, оставшееся от бывшей некогда шеренги зеленых красавцев.
Эту правофланговую липу местные старожилы помнили, наверное, с младенчества, и тогда уже была она матерой и одинокой. Была, можно сказать, неотъемлемой частью уличного пейзажа. Когда же под деревом встал однажды и засиял веселой зеленой краской пивной ларек-через пару дней казалось, что и он стоит тут испокон веков: убери – и неуютно будет взгляду.
И утренняя очередь за пивом выстраивалась всегда традиционно: наискось по тротуару, от стены до ларька, и никакой толчеи при этом не наблюдалось.
Сюда-то и упала, грохнулась вершина несчастной липы – как рука, сломанная в локте, и пальцы ветвей напряженно уперлись в тротуар. Как раз на то самое место. Но, конечно, пострадавших не было, поскольку ночью-какая же очередь?
А утром произошла заминка у Лизаветыпродавщицы: пришла она, а дверь завалена ветками, причем открывается наружу, так что попробуй войди. Пока она, слабая женщина, надрывалась, сначала в одиночку, а потом с помощью какого-то прохожего тянула ветку в сторону, время бежало. Потом, конечно, помогли свои, но торговля задержалась минут на двадцать, и народу против всегдашнего скопилось порядочно. Это на девять имевшихся у Лизаветы кружек.
Первые восьмеро отошли с кружками в сторону, к стене, где на скобах была приспособлена специальная полочка, поставили пиво, достали припасенные на этот случай рыбины и, предвкушая приятность, за разговорами, принялись обстукивать их и чистить. В общем, ждать их и ждать. А из последней кружки пил даровое пиво тот самый доброхот. Пил, торопливо двигая небритым кадыком, и очередь смотрела на него неодобрительно. Ушел чужак. Мрачная Лизавета подала, прямо-таки выпихнула кружку следующему Ковригинуводопроводчику, и он, соответственно, отошел к тем восьмерым, устраиваться капитально.
В очереди осталось еще шестеро. Делать им пока что было нечего, и они обсуждали ночное происшествие – и дерево жалели, и говорили о катастрофах вообще.
– Эх, мужики!-сказал третий от окошка стоялец Миша.-Катастрофы! Понимали бы вы в настоящих катастрофах!
Очередь враз оживилась, перемигнулась, подтолкнула друг дружку локтями. Мол, слушай, сейчас выдаст кой-чего! Был этот Миша давним общим знакомцем, хотя фамилии его так никто и не знал. Кличка же у него была несерьезная-фон Браун. О прежнем Мишином благополучии свидетельствовали высокий коричневый берет, почти новый, посаженный с уклоном к левому уху, а также портфель с блестящими застежками. Демисезон же на фон Брауне был серый и пыльный и сидел мешковато-явно с чужого плеча. Из-под Мишиных брюк высовывались парусиновые туфли, которые по теперешнему обеспеченному времени вряд ли кто и надел бы без крайней нужды. А в портфеле, в солидном и гордом портфеле из великолепного кожзаменителя, в портфеле, где прежде, может быть, леживали изобретения, носил Михаил, говорят, стакан и полотенце.
– Почему я, мужики, в "вираже", а?
– Почему, Миша? – вопросили разом, в том числе и те, которые с кружками.
– Эх, говорил же я им: не начинайте без меня!– с отчаяньем выкрикнул фон Браун.
– Чего не начинать?
– Кому-им?
– Да им,-Миша ткнул пальцем вверх, в сферы.-Специспытания на полюсе. Я-то как раз заболел. Сижу на больничном. А директор завода в Крым укатил со Светочкой своей. Помните, рассказывал вам? Артистка. Еще в меня втрескалась? Неужто не помните?
Очередь про Светочку слыхом не слыхивала. Знать не знала. Наплевать ей было на Светочку в сравнении со специспытаниями!
– Миша, не дробись!
– Миша, держи сюжет!
– Ну так вот, – продолжал рассказчик, – укатил он, зануда, в Крым, а мне оттуда звонит: принимай, мол, Михаил, дела! Я ему отвечаю: импоссбл (очередь перемигнулась), невозможно, говорю. Что я себе – враг? Тут ответственность, план – не разогнуться. Оклад, правда, четыреста восемьдесят с вычетами, да что я, денег таких не видал, что ли?
Охнули все восторженно, а Ковригин-водопроводчик, глотавший пиво, поперхнулся с прихрюком и качнул кружкой.
– Ну ладно,-продолжал Миша.-Я упираюсь, директор нудит, вечером прямой провод из Москвы: делай, и точка! Больничныйпобоку. Температура тридцать восемь и две! Вкалываю. А тут как раз по моему проекту испытаниям срок. Ну что, разорваться мне? Говорю: тормозите с этим делом. Кончу с заводом, в тот же день вылетаю спецрейсом на сверхзвуковом. А они мне: "Не можем, Миша". Я им опять: худо будет! Установка сложнейшая – электроника с применением генетического кода! Убеждал, лаялся, телефон обрывал! У меня счетов с Москвой на восемнадцать сорок! Что говорить... В общем, начали они без меня на свою голову...
– Ну и? .. – замерла очередь.
– Вот вам и ну... Четыре академика, пять докторов наук – в смолу!
Миша глянул гневно и презрительно. Плюнул Миша и растер.
Ржала очередь, заходилась, постанывала.
Смеялась Лизавета, с благодарностью глядя на фон Брауна мокрыми глазами.
– Ржете? – горько спросил тот. – А мне отвечать. Копать под меня уже начали. А счетов-то за телефон?
Михаил взял освободившуюся кружку и, напрочь забыв обо всех своих ответственных горестях, пошел к Ковригину, издали помахавшему рассказчику вяленой рыбиной.
Теперь кружки освобождались быстро. Теперь мой, Лизавета, да наливай-времени порядочно натикало. Пухину-кружку, Сане тощему-кружку, вот и мне-кружку.
Тут, пожалуй, и уместно мне будет представиться. Зовут меня Кириллом Суриным, Кириллом Ивановичем, если хотите. Впрочем, по имени-отчеству называют меня, несмотря на мои тридцать три года, редко, и я к этому настолько не привык, что даже ухо режет. Что еще? Вот ведь никогда себя не описывал...
Впрочем, писал же я автобиографию, да еще сколько раз, и в зеркале себя видел, так что уж как-нибудь... Значит, мне тридцать три.
Русский. Ленинградец, и родился, и прописан.
Рост чуть выше среднего. Портрет? Физиономия вроде бы ничего себе, так, средняя. Правда, знакомым моим женщинам даже нравилась она, по частям: кому глаза, кому брови, кому форма ушей. Находили в них что-то оригинальное. Но скорее всего, это плод их воображения при общем хорошем ко мне, холостяку, отношении.
Если и есть в моем лице что-то оригинальное, так это– рисунок морщин на лбу. Тут уж не поспоришь: ничего подобного ни у кого я еще не видывал, хотя с детства, можно сказать, разглядываю людские лбы на предмет морщин очень внимательно. Морщины мои прямо-таки не морщины, а прорубы какие-то: исключительно резкие и глубокие. Но и это бы еще ничего. Дело в том, что начертание их в точности соответствует латинскому "зет": две параллельные линии, соединенные наискось, и третья короткая линия посередине. А по обеим сторонам ее, через перерывы – продолжение.
Удивительно, правда? Самое же интересное, что и длина крайних черточек абсолютно одинакова, я измерял: тик в тик. И появились они, эти самые морщины, у меня как-то вдруг, еще в школе, гораздо раньше, чем положено по возрасту.
Вот из-за этих морщин... Хотя стоп – речь об этом впереди. Могу сообщить еще, что живу я на этой самой улице, домов за пять от упомянутого ларька, а день этот был предпоследним днем моего отпуска. Пива же я не ахти какой любитель и человек в этой очереди случайный, хотя всех тех, о ком рассказано, знаю давно.
Да, чуть не забыл: работаю я инженеромлесоустроителем. Жизнь наша-почти как у геологов: зима в городе, лето в поле, что понашему означает в тайге, черт те где. Стало быть, в городе летом никогда я не бываю.
А в этом году... Впрочем, речь об этом опятьтаки впереди.
Ну так вот. Отошел я с кружкой, прислонился спиной к дереву, пью себе не спеша.
Смотрю на сломанную ветку, и почему-то ужасно мне ее жаль. Шелестят на ветру листья веселым шелестом и не знают, не чувствуют, что обречены они, что почти мертвы. И никуда им от этого не деться, и ничего не изменишь, так уж получилось... Вдруг чувствую, трогает кто-то меня за локоть, легонько так, и покашливает вежливо. Оборачиваюсь-сосед мой по очереди, тот, что за мною стоял. Маленький, сухонький такой старичок. На головеседой ежик, седая бородка, седые брови, а под бровями – щелочки белесых глаз. Одет чрезвычайно тщательно: от крахмального воротничка и галстука до сияющих черным глянцем туфель. Профессорский облик. Этакий "батенька мой", вот именно. Я еще удивился, помню, зачем он тут? Неужто такой любитель?
Серьезно так стоял, с достоинством, и над рассказом фон Брауна не смеялся, не гоготал, как все мы.
Ну, стоит он передо мной, в одной руке зонтик, а другой рукой меня за локоть трогает.
А где ж его кружка, простите? Стоял, стоял – и на тебе...
– Молодой человек,-говорит профессор, – не будете ли вы столь любезны, чтобы уделить мне минутку внимания?
Вот ведь излагает, надо же...
– Да нет, вы пейте, пейте, ради бога, – всполошился он и ладошкой затряс протестующе, когда я опустил руку с кружкой. – Вы допейте это, – и кивнул на пиво с брезгливостью.
Я допил, конечно, только быстрее, чем собирался. Отдал кружку в окошко, смотрю на этого накрахмаленного. Тут он опять трогает меня за рукав, легонько и вежливо, но при этом настойчиво направляет в конец улицы, что неподалеку от ларька упирается в канал.
Опять он произносит всевозможные изысканные извинения, а в тех местах, где разрыто и мостки, пропускает вперед. Подвел он меня к парапету, отступил на шаг и смотрит на меня.
Я смотрю на него. Смотрим друг на друга...
– Кирилл Иванович!
Я вздрогнул. Представьте мое изумлениея ж его знать не знаю!
– Не удивляйтесь, Кирилл Иванович, тому, что мне известно ваше имя. Дело в том, что я давно и пристально интересуюсь вами и вот навел кое-какие справки. Ах, не волнуйтесь, драгоценный мой,-только ЖЭК и отдел кадров. Тридцать три года, проживаете по улице Каплина, тридцать один, не так ли?
– Так...
– Послезавтра выходите на работу, приступаете, так сказать, к исполнению обязанностей, но эти два дня у вас еще свободны, а этого времени нам вполне достаточно. Ведь послезавтра, ведь да?
– Да. . . – повторил я, как заводной.
– Ну вот, видите! – обрадовался он.
– А. . . э...
– Карбиол Филиппович, с вашего разрешения.-Старичок протянул руку и цепко схватил мою. Потряс, оставив ощущение чего-то прохладного и чрезвычайно сухого. – Вот мы и знакомы.
– А какого. .. то есть, я хотел сказать, зачем это вам, Кабри... фу ты, Кадри...
– Карбиол, – снисходительно подсказал профессор.
– .. .Филиппович, – продолжил я самостоятельно и с тем же изумлением.
– Чрезвычайное, вы даже не представляете, насколько важное дело зависит от вас, Кирилл Иванович!-Он даже на цыпочки привстал И раскачивался так с видимым напряжением, тараща на меня глаза, ставшие почему-то большими и зелеными.
– Для кого важное-то?
– Боже мой, ну конечно же-для меня! – рассердился вдруг профессор. Ибо вам оно сулит лишь неприятности, довольно крупные, ежели честно-то, профессор неожиданно хихикнул.
– Ну, дорогой, как говорится: ешьте сами! Гуляйте, как вас там, Карбонат Модестович! – Я повернулся и шагнул с тротуара. – Гусь.
– КУПНИ УХАНО ВОЛТИ АНШ.-в спину мне негромко сказал он,-АГРАНИ ВИРУ?
– ХАРЛИ КАПИ? .. – это уже я, вернувшись.-УХРИ ТАП!– Господи! Это ведь из меня звучит! Что же это? Почему я так заговорил? Что это?!
– Ну вот, Кирилл Иванович, – благосклонно пропел профессор, – а вы артачитесь. А еще носитель Шрамов Циллы! Что ж вы это, золотой мой?
– Каких шрамов?-огромным усилием воли я все же проглотил этот комок, заткнувший горло.
– Да вот этих, – коснулся он пальцами своего лба, кивнув на мой. И тут каким-то непонятным образом увидел я себя со стороны: белое перекошенное лицо, а на белом лбу – это мое "зет", только не врубленное, а какоето выпуклое.
– Это, это, – покивал он головой. – Я же знаю, коли говорю, врать-то не стану, проверено-перепроверено. .. Долгонько, скажу я вам, пришлось мне искать, долгонько...
Звон стоял в ушах. В горле опять возник этот самый шерстяной комок. Собрав всю свою волю и уже не говоря ни слова, я отпрыгнул в сторону: бежать, бежать! Ну его к дьяволу!
Сумасшествие! Хоть до ларька добежать, до компании с кружками.. .
– ОХРО ИНДЕК 40, – негромкий голос Карбиола Филипповича.
– БРУК ИЛА КУПЧИ ТХА!..-отчаянием звучащий мой ответ, и ноги покорно вернули меня к парапету. И тоскливо мне стало так, как еще никогда в жизни не было. А он смотрел на меня с полуулыбкой, читая, казалось, в моих мыслях, и удовлетворенным, и победным был взгляд его маленьких-синих уже-глаз. Синих, я мог бы поручиться. Хотя за что я теперь мог ручаться? Только за то, что попал я в поганую историю. В такую...
И попыток бежать я больше не делал.
– Так вот, анализ этого манускрипта, разгадка, так сказать, тайны и привели меня сюда, в чудесный этот город. Отсюда и знакомство с вами, любезнейший Кирилл Иванович. И, как вы сами понимаете, настала пора положить последний мазок, прозвучать последнему аккорду, поставить точки над i. Для меня это итог огромного кропотливого труда, средоточие всех моих надежд, а для васпусть опасное, но, согласитесь, интереснейшее приключение. Ведь интереснейшее, не правда ли?
.. .С тихим, почти неслышным журчанием неспешно текла вода внизу, неся, как нескончаемая лента конвейера, опавшие листья, разбухшие окурки, спички – всяческую городскую мусорную дрянь. Чуть левее, где парапет кончался и пологий захламленный берег, поросший пыльной чахлостью, спускался к воде, торчала рваным краем толстая и ржавая труба, полузатопленная в вязком иле. И здесь этот мусор, скопившийся в изобилии, медленно вращался по безысходной круговой орбите. . .
– А знаете, Кирилл Иванович,-неожиданно оживился мой собеседник, тоже было задумавшийся,-вы, наверное, очень удивитесь, если я вам скажу, что в данный момент стоите вы себе в очереди и смеетесь над рассказом этого прощелыги с портфелем. А я стою сзади. Удивительно, не правда ли? И тем не менее это так. О, эти парадоксы пространства и времени!-профессор хихикнул и подмигнул мне, потирая ладошки.
Да чему мне еще удивляться? Он мне такого наговорил, что хоть прямо головой сюда, в замусоренную эту воду, в тину!
– Ax, ax!-сочувствует он, заглядывая мне в лицо.
– Карбиол Филиппович!-(Голос мой хриплый, жалобный, звучащий сквозь непроглоченную слюну, и слышу я его как бы со стороны.) – Отпустили бы вы меня, ей-богу! Ну какой я вам помощник? Не тот я вовсе! Мало ли, что шрамы. И никакие это не шрамы, может, у кого еще и похлеще есть, вам бы поискать еще. .. Хотите, я сам вам помогу? Ведь у меня что же теперь – вся жизнь к чертям собачьим! Почему именно я? Никакой я не Циллон! Клянусь! Ведь знал бы я хоть чтонибудь раньше, чувствовал бы. . .
Говорю и понимаю, что бесполезен жалкий мой просительный лепет, что не отпустит меня профессор этот окаянный, нет, не отпустит.
– Конечно же нет,-улыбнулся старичок.-Только никакой я вам не профессор, молодой человек. Зовите меня по имени-отчеству, а лучше всего-именуйте князем. Род Мансуровых! Блестящая плеяда военных, дипломатов, вельмож! Мансур-хан-ордынец, вставший под высокую руку Иоанна Третьего и крещенный им, Мансуров – воевода Белозерский, гроза литвинов и шведов, павший в рукопашной сече подо Псковом... Да. И сын его-воевода Торопецкий... Мансуровы – ближние бояре, Мансуровы – великие послы, Мансуровы-любимцы государей и недруги временщиков! Читали ли вы историю, молодой человек? Слышали ли вы о них?
– Не слышал,-ответил я с отвращением.
– Напрасно, напрасно, – засмеялся он снисходительно, – а ведь достойнейшие, право, были люди. Мужи! Князь Мансуров! – он гордо и надменно вскинул голову. – Князь, и никакой там не профессор.
Потом он оживился и подмигнул мне заговорщицки:
– Профессор-то скорее, вы, Кирилл Иванович.
Я усмехнулся дико, отступив от него на шаг.
– Да, да, дорогой мой, бриллиантовый, да! Ваш мозг-мозг носителя Шрамов Циллынабит знаниями, как вселенная звездами. А мои способности, мое проникновение в тайну – это лишь ключ к этим знаниям, отмычка, так сказать, фомка...-И мерзкий князь захихикал, подергиваясь.
Ну и тип... Ох и сволочь... И я у него на крючке. Наглухо, намертво.. . "В четырнадцатый дом,-думалось мне,-рывком в сторону и – туда. Там проходной двор. Через садик на Бестужева и. . ."
– Закрыто, – заулыбался окаянный старик, – со вчерашнего дня закрыто. Копают там, видите ли. Так-то, Кирилл Иванович. И вообще никуда вам от меня не деться, вы же знаете... Четырнадцатый дом, – задумчиво произнес он.Даже нумерация сохрайилась прежняя. Только вот улица прежде называлась Воздвиженской. Я ведь, знаете ли, родился здесь неподалеку,– голос князя дрогнул, стал на миг мягким и человечным. Он изящным жестом показал куда-то вверх по каналу. – Здесь провел отроческие годы, юность... О, вы не можете представить того времени, моего времени, молодой человек! Какое это было время! Какое блистательное будущее было уготовано мне, Мансурову! Какие виделись перспективы! А потом...
– А потом революция, – подсказал я с удовольствием.
– Да, революция, – печально согласился Мансуров, – конечно. Впрочем, произнес он деловито и бодро, – стоит ли говорить о вещах общеизвестных? Вот что, Кирилл Иванович, мне тут надобно побывать на одном очень важном свидании. Так что придется нам с вами покамест расстаться. До вечера, до девяти тридцати. К тому времени я наверняка покончу со всеми своими делами. Дела, дела, – пропел он,-дела-делишки. . . Ну, а в десять, дорогой мой,-наше с вами дело. Дело, так сказать, с большой буквы. Всем делам Дело. Ну, да вы ж понимаете. .. А пока, Кирилл Иванович, располагайте временем по своему усмотрению. Подумайте. Приведите мысли в порядок, ибо могу себе представить, насколько неожиданным для вас было все, рассказанное мною. Обалдеть можно, не правда ли, топ ami,[ Мой друг (фр-)] чокнуться? Ну-с, хорошо.
Князь повернулся и шагнул было с тротуара, но вдруг остановился н укоризненно посмотрел на меня: – Ай-ай-ай, Кирилл Иванович! Нехорошо!
Фу, как нехорошо! Ведь мы же с вами договорились! Зачем же так? Знаете, чем вы занимаетесь в данный момент там? – Он повел подбородком в сторону улицы, от ларька и дальше. – Вы, золотой мой, пытаетесь передать квартальному, то есть я имею в виду-участковому, содержание нашей с вами беседы – конфиденциальной, как было договорено.
А симпатичнейший лейтенант смотрит на вас с недоумением и состраданием. Хе-хе!.. О, эти парадоксы пространства и времени! – произнес князь уже говоренную фразу. – Ну-с, я исчезаю. – И он исчез.
"ХУАТИ ПЕРЛ АН КАРАВ",-думалось мне с тоской. И переводилось: "Ты должен это сделать". "КРОХАИ АТИ?"– "Почему я?" А потому, что... "ЧОЛОК А-СИ ВРА..."
Вот и переводить не надо. Вот уже и думается мне на этом самом древнекатринарском. .. О, АК-ТАРА! О, ХИНК!.. Какая вода тоскливая, безнадежная какая! Щепка кособокая по кругу плывет. Муха на ней сидитзеленая, бронированная, наглая. Хоть бы свалилась, утопла или улетела, что ли. ПРОГАРИЛ, УЧЛУ МОЗР. КАНТИ ТШИ... А точно ли – КАНТИ? .. Точно, брат, не сомневайся. .. Стой. Давай потихоньку. Не волнуйся так, не психуй. Спокойно! Да, спокойно...
А язык этот чертов? ИПРИ ЛЬЕФ? То так думаю, то эдак. То враз-и так и этак! Спокойно, друг, спокойно, чего уж теперь... Ну разберись, пожалуйста, осознай происшедшее.
Соберись же, ну! Помнишь, там летом, на острове во время паводка, когда вода поднялась ночью и перла как бешеная, и нужно было спасать лагерь. Ведь сумел же, спас...
Ну ладно, ну попробую, только не торопи ты меня, ради аллаха! Да не тороплю, не тороплю. ..
Улетела все-таки муха, а щепка – все по кругу, по кругу... Значит, так. Профессор этот, князь то есть, искал меня три года, теперь вот отыскал... Нет, не так. Не с того конца. Лучше вот откуда: значит, я-Кирилл Сурин, Кира, Кирка, Кирюша, словом – я, как выяснилось, потомок племени или народности (черт его знает) циллонов-катринариев. Ясно только, что ныне вымершей, несуществующей.
И никто о ней теперь, кроме князя, не знает и знать не будет. Так. И не просто потомок племени (это я-то), а потомок этих самых Носителей Шрамов. Ясно. Ясней некуда. Да... Двигай дальше, разберись, с чего они вымерли в своей Ливии? Хотя что мне это даст? Вымерли, и все тут. Потомки же Носителей тянут цепь поколений из века в век, через всю историю человечества. Вернее, не цепь, а прерывистый пунктир. "Прыжки Гиены" сказал князь. Это в том смысле, что не в каждом поколении появляются циллоны, далеко не в каждом. И "Прыжки Гиены" потому и прыжки, что не тянется так просто линия поколений: прадед-дед-внук-правнук а потому, что и родственность не имеет тут никакого значения, а появление циллона – это "выборочное воплощение". Ни отцы-матери, ни дедушкибабушки отношения к этому не имеют. И то – утешение.,.
Дальше. Циллоны в поколениях, возникающие от всевозможных комбинаций национальностей, возрастов, социальных групп и черт те чего еще, подобны фотобумаге, сказал Мансуров, – фотобумаге, на которой отпечаток уже имеется, но отпечаток этот еще не проявлен.
И чтобы возник такой вот красавец с полным, кондиционным набором шрамов, нужно... Ну вот, опять занесло тебя в сторону. До этого ли теперь? Вспомни, как прыгала Гиена эта самая в твоем конкретном случае. Проследи свой пунктир, чтоб ему сдохнуть!
Значит-612 год, Бен Хафр, башмачник из Сердака, Месопотамия. Надо же-помню. Память прорезалась невесть откуда. Способности. Циллон как-никак, не говори... Далее скачок-1211 год: Ирландия, какой-то 0'Бормот из дворцовой гвардии. Потом Гиена скакнула так: 1498 год, Китай, женщина пс имени Тай Мень, зеленщица. ("Причем умерла бездетной", – отметил Мансуров, сам как будто немного озадаченный). Все последующие прыжки-поголовно по Западной Европе и с малыми интервалами. В России же единственный мой предшественник из шрамоносцев – Харлампиев Федор Пименович, 1840– 1882 года, крестьянин Тверской губернии. А потом, стало быть, я.
Это все касается "проявленных" ЦиллоновНосителей Шрамов. Самых редкостных. Ишь ты, почти загордился. ..
Значит, любой из этой компании способен был сделать то, чего требует теперь от меня Мансуров? Конечно. А жили себе тихо-мирно, и никто им в этом плане жизни не калечил: ни ирландцу, ни китаянке, ни соотечественнику. .. Ну ладно. А к чему все эти циллоны – вехи скачков? Чего ради существует вся эта скачущая непрерывность? "А об этом вы уж сами подумайте, Кирилл Иванович,-сказал давеча князь, – вам, родной мой, это раз плюнуть!".
. . .Плюнул раз. Поплевал на воду. Плывет, плывет по кругу кособокая щепка. Вот волна лениво подобралась к ней, перекатилась, и не стало сухого места, последнего мухиного пристанища. И поплыл рядом со щепкой дубовый лист.
Откуда-то из-за спины донесло смех, транзисторный хрип. Веселая и шумная компания прошествовала мимо, с гитарным бряком, обрывками песен, шуток. Молодость, праздность. .. – Ну, Люсенька! Ну, синьора, лапушка!..
– Уберите лапушки, синьор! Ха-ха...
И смех, и беззаботность проходят мимо, затихают постепенно. И даже не обернуться на это имя; Люсенька, Люська. Лапушка... Где ты сейчас, Люська моя? Что ты там еще удумала, что натворила, в какой еще нелепице убедила себя, дурочка? И кажется тебе, конечно, что все у нас с тобой кончено навсегда: точка, финиш. И прошлое наше, общее нашеза провалом, из которого выбрались мы на этот берег покалеченными и чужими. Так, Люсенька?
В двух остановках отсюда, от моего угла, этот обшарпанный серый дом. Колодец двора, гулкий, сырой. И окна, окна, окна... По всем четырем стенам колодца от асфальта до семиэтажной выси обвешанные авоськами и заставленные кастрюлями окна с цветами и без, с занавесками и голые, закрытые и распахнутые, немые и галдящие, окна, окна... А на четвертом этаже, в самом углу у трубы, – ее окно.
И всегда оно распахивалось на мой свист, словно каждую минуту ждала меня Люська.
"Шпана несчастная! Меня ж выселят из-за тебя!"-она ложилась грудью на подоконник, и прядь волос свисала со лба, и таким знакомым плавным движением она медленно заводила ее за ухо и смеялась. Счастливая, красивая. А то еще рядом появлялась дородная седая женщина – ее бабка. Она тоже наваливалась на подоконник и, обняв Люськины плечи, приглашающе махала мне рукой: заходите, мол, Кирилл, что же вы во дворе-то? И чувствовалось, что рада она моему приходу и за Люську рада.
Потом я мчался к ним: на улицу, в подъезд, взбегал по лестнице к пухлой дерматиновой двери со списком человеко-звонков справа.
Где вы есть, как вы поживаете теперь, пенсионеры Прелины-один звонок? Ясецкие-несчитанное семейство-три звонка? Как живется вам, склочники Кривулины,-четыре звонка? А где ты, пятизвоночный одиночка Фурман Э. Г.?
. . .Волховы-два звонка. Но когда бы я ни приходил, едва касался я кнопки – щелкал замок, отъезжал пухлый дерматин, а в дверях стояла и смеялась Люська, словно всегда она знала, что это – я, словно всегда ждала меня.
"А я всем открываю, понял? .."
А потом... Потом много чего было и кончилось потом, и переехала Людмила в далекую кооперативную квартиру, сооруженную мужем.
И никаких там ей Фурманов, никаких Прелиных, никаких Кириллов Суриных. А вот бабка осталась на старом месте, знала, наверное, чем все это кончится, чем обернется, потому что помнила, как смотрела на меня ее Люська – Волхова, как я ее называл.
Сохранила бабка жилплощадь.
Через три года стали они жить здесь втроем: бабка, внучка и правнучка. А потом только Людмила с дочкой, потому что старуха умерла.
И Люська говорила мне, что до смерти не простила мне бабуся нашей с Люськой ссоры, Люськиного замужества. И ни разу с тех пор не бывал я в том дворе, в той квартире.
Говорила мне Волхова:
– Знаешь, Кирка, я ведь тоже тебе не прощу никогда этих трех лет. Я тебя люблю (ничего мне с этим не поделать), и ты-мой муж (и никогда другого не было, никогда!), и сама я во всем виновата, дура, знаю, но все равно не прощу тебе этого. Дашка вот моя от тебя без ума, и сам ты нас любишь, а ведь никогда не быть нам вместе. Насовсем. Только тайком, только так вот, как сейчас.
Волхова лежала, уткнувшись лицом мне куда-то в ключицу, и оттого я сначала ощущал, а потом уже слышал ее бормотание-, горячее и невнятное. А в окно медленно сочился рассвет, и был уже виден стол, заваленный книгами и посудой, и стул, и свесившееся с него Люськино платье, и рукав его на полукак рука упавшего навзничь всадника, волочащаяся по земле. . .
– Ты знаешь, – она приподнялась на локте, близко заглянув мне в глаза,-знаешь, почему не прощу?
Я закрыл глаза.
– Знаешь, – с горькой убежденностью сказала она. – И ряд бы не знать, а знаешь, правда, милый? Потому, что ты – это ты. Ведь знал ты тогда наперед, что я сделаю: тот звонок, то письмо.. . Ты знал, что я сделаю, а я не знала. Вот в чем разница, Кирка. Как же ты позволил мне? Как допустил, если знал?
– Нет, Волхова, нет!
– Да, – сказала она. – Ты такой странный, Кирка. . . Иногда мне кажется, что ты какимто образом подсмотрел в будущем самое важное для нас, запомнил все ямы, ловушки и западни (а их на нас наставлено судьбой не больше, чем на других), запомнил, знаешь и подводишь меня к каждой, и смотришь, как я плюхаюсь в каждую, и сам плюхаешь вслед за мной. Как же так, милый?
– А что, если я запомнил неправильно?пошутил я тогда.
– Вот этого-то и нельзя простить, Кирка, – ответила она горько.
– . . .а, дяденька! Дайте сигаретку, а?
Отлила от глаз мутная одурь. Вот она – вода внизу, чугунный брус парапета, белые пятна на нем – костяшки пальцев, руки. . . Вот он-я. Стою, как и стоял, никакой компании не слышно, и кто-то просит меня о чем-то.
– Вы курящий? – вновь зазвучал тот самый просительный тенорок.
– Курящий.
Я обернулся. Пацан, не старше пятиклассника с виду, стоял передо мной и смотрел с несмелой дерзостью.
– Что-о? – спросил я грозно. – Я тебе закурю!
Пацан отскочил, независимо сплюнул, пробурчал что-то обо мне нелестное и заспешил прочь. Я снова повернулся к воде. Не глядя, достал из кармана тощую пачку, поднес ко рту, вытянул губами папиросу. Последнюю. Я скомкал пачку и бросил ее, метя в осточертевшую мне щепку, и промазал самую малость.
Так же, не глядя, я вынул коробок, выколупал на ощупь спичку и долго чиркал по коробочным бокам, пока не посмотрел и не убедился, что спичка горелая. Ишь, символ... Так вот и надеешься сослепу, попусту. А как же ей загореться, горелой? Не может она этого, хоть тресни. АРЕУ. ..
Циллоны, Носители Шрамов... Нет, погоди, сначала все-таки-Люська. Три последних года и этот год, когда ты все-таки решил не уезжать в поле (в такое отличное поле, в Забайкалье), а пробыть лето с ними. И последняя пятница, начавшаяся так замечательно...
Ну послушай, скажи честно: веришь ли ты сам тому, что все кончено навсегда? Что это вообще возможно с нами – навечно, намертво?
Ведь не веришь ты этому, точно, не веришь!
Хоть вроде бы и пережил все, и передумал.
Да-и пережил, и передумал, и даже предпринять что-то собрался в новом своем качестве, уехать вот. . . И клялся себе, и божился, что сам не простишь ей всего того, что с тобой сделано. А не веришь ты в такой конец. Да как же не верить? Все ведь сказано прямо в глаза.
И как сказано! Тебе даже вспомнить тошно, как это было сказано. Вот ты и теперь глаза закрываешь, бледнеешь-как это было сказано. Сам не простишь! Ох, врешь! Ох, не вру... Врешь! Где-то под спудом жива в тебе уверенность, что вдруг, разом кончится это наваждение, кромешный этот сон. Нет. .. Дергаюсь на цепи прошлого, как пес: не сорваться, не убежать, а верить... Разве что-чудо.
Хотя, пожалуй, и чудо тут бессильно. А чудо потому и чудо, что всесильно!
Ну, хватит! Опять погнал мысли по тому же кругу. Как вот с этой щепкой получается. Смехота прямо. Думано-передумано...
Неужели и сегодня тебе не о чем больше печалиться? Нет, шалишь! Ведь если выйдет по-мансуровски, а скорее всего так и выйдет, – тебе не только Люськи, дома, Ленинграда, тебе ведь и себя больше не видеть. Потому что будешь ты уже не ты, а черт те кто и черт те где!
Я ударил ногой, прямо косточкой, в решетчатый переплет парапета, и обрадовался боли, и стер с лица испарину.
Да что же это! Так и будет этот аферист меня, как рыбину, на крючке водить? Эх, Федор Харлампиев, Тверская губерния... Прожил ты спокойно до самой смерти, и морщины на твоем лбу никого не интересовали небось, и жену даже. Докопался же Мансуров до сути, добрался до манускрипта, понял, гад, чем единственно можно взять Циллона! .. Неужто правда, может он меня заставить? Да не сделаю я этого, хоть убей! Лучше я его сам угроблю. Черта с два мои корни в Ливии или вообще в запланетье! Черта с два родина (здешняя земля, сказал князь) – временное мое пристанище! Постой-постой... А в самом деле-милиция! Неужто не всполошатся там, коли расскажу я им обо всем? Потом-то, после десяти вечера, ясное дело, всполошатся. Да и сейчас должны бы. Хотя-что князю милиция!