Текст книги "Сергей Есенин. Биография "
Автор книги: Олег Лекманов
Соавторы: Михаил Свердлов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Тело, Христово тело,
Выплевываю изо рта.
………………………………
Ныне ж бури воловьим голосом
Я кричу, сняв с Христа штаны…
Если, славя Февраль, Есенин еще вполне по-христиански связал свою “веру” с “любовью” (“Певущий зов”):
Не губить пришли мы в мире,
А любить и верить, —
то к Октябрю он пришел с антихристианским утверждением “веры” в “силу”, очень точно передающим самосознание новой власти:
…Новый на кобыле
Едет к миру Спас.
Наша вера – в силе.
Наша правда – в нас!
Есенин и в дальнейшем не раз демонстрировал умение действовать и писать “по ситуации”. Например, и месяца не прошло после опубликования декрета о перенесении столицы в Москву (15 марта 1918 года), как поэт уже вновь стал москвичом. Позже, в “Автобиографии” 1923 года, он пояснит мотивы своего переезда – как почти всегда, не без лукавства: “Вместе с советской властью покинул Петроград”[362]362
Есенин С. Полн. собр. соч.: В 7 т. Т. 7. Кн. 1. С. 13.
[Закрыть].
Другой пример – поэма “Иорданская голубица”. Интригует расхождение в авторских датировках этой поэмы. Если Есенин написал “Иорданскую голубицу” 20–23 июня 1918 года (согласно датировке в сборнике “Сельский часослов”), тогда можно только удивляться его дару предвиденья, если же верна дата “июль 1918-го” (в “Известиях Рязанского губернского совета рабочих и крестьянских депутатов”), то поражает другое – способность поэта быстро ориентироваться в вихре событий. Ведь, как известно, 6 и 7 июля большевиками был подавлен мятеж левых эсеров, с которыми Есенину долгое время было по пути, закрыты левоэсеровские газеты, в которых поэт печатался. Вот в каком контексте невольно воспринимается “Иорданская голубица” с ее знаменитыми строками:
Небо – как колокол,
Месяц – язык,
Мать моя родина,
Я– большевик.
Эту декларацию автор демонстративно опубликовал именно в центральном органе официальной советской печати (уже в августе 1918 года). Столь резкий жест не остался незамеченным. ““Отрок с полей коловратных” Есенин громко “возопил”: “Мать моя родина, я – большевик”, – язвительно писал критик С. Евгенов, – и перепорхнул в литературное приложение “Известий ВЦИК”, а оттуда и в пролетарские издания”[363]363
Цит. по: Есенин С. Полн. собр. соч.: В 7 т. Т. 2. С. 3–39.
[Закрыть]. А ведь еще в начале 1918 года поэт спешил записаться в эсеровскую боевую дружину; с марта 1917 года он печатался исключительно в эсеровских изданиях – “Дело народа”, “Знамя труда”, “Знамя борьбы”, “Голос трудового крестьянства”, “Земля и воля”, “Наш путь”, “Знамя” (весной 1918 года Иванов-Разумник подарил поэту свою книгу с надписью: “Дорогому Сергею Александровичу Есенину на память о годе совместной борьбы”[364]364
Летопись… Т. 2. С. 103.
[Закрыть]). Так легко отречься от партии, с которой больше года Есенин был теснейшим образом связан, – у многих тогда это вызывало возмущение.
Революционный Петроград. Красногвардейский патруль
Фотография Я. В. Штейнберга. Ноябрь-декабрь 1917
3
О чем свидетельствуют все эти смещения и метаморфозы Есенина после Февральской и Октябрьской революций? Только ли о “канареечности” (З. Гиппиус)[365]365
Цит. по: Летопись… Т. 2. С. 108.
[Закрыть] в соединении с расчетливостью и беспринципностью? Подобные оценки есенинского творчества в 1917-м и особенно 1918 году были весьма нередки: его обвиняли в том, что он стремится непременно “связать себя с победоносцами” (Е. Замятин)[366]366
Цит. по: Летопись… Т. 2. С. 102.
[Закрыть], стать “одописцем революции и панегиристом “сильной власти”” (В. Ховин) [367]367
Летопись… Т. 2. С. 149.
[Закрыть]. Но уже после смерти поэта самым убедительным его адвокатом неожиданно выступил эмигрант Владислав Ходасевич.
“В действительности таким перевертнем Есенин не был”, – считает он; поэт “не двурушничал, не страховал свою личную карьеру”[368]368
Ходасевич В. Собр. соч. Т. 4. С. 131.
[Закрыть]. По мысли мемуариста, Есенин был как раз весьма последователен и честен: и слова, и дела его определялись мужицкой “правдой”. Именно заботой о мужике была продиктована политическая тактика поэта с ее кажущейся переменчивостью: “…ему просто было безразлично, откуда пойдет революция, сверху или снизу. Он знал, что в последнюю минуту примкнет к тем, кто подожжет Россию; ждал, что из этого пламени фениксом, жар-птицею, взлетит мужицкая Русь”; в любых революционных перипетиях он оказывался именно “там, где “крайнее”, с теми, у кого в руках, как ему казалось, больше горючего материала. Программные различия были ему неважны, да, вероятно, и мало известны. Революция была для него лишь прологом гораздо более значительных событий. Эсеры (безразлично, правые или левые), как позже большевики, были для него теми, кто расчищает путь мужику и кого этот мужик в свое время одинаково сметет прочь” [369]369
Там же. С. 134.
[Закрыть].
Столь же мнимыми представляются Ходасевичу и внезапные изменения в мировоззрении Есенина: как до, так и после революции тот придерживался своей, “мужицкой” религии – по сути противоречащей христианской вере. Вот как Ходасевич пытается ее объяснить:
“…В полном согласии с основными началами есенинской веры мы можем расшифровать ее псевдохристианскую терминологию и получим следующее:
Приснодева = земле = корове = Руси мужицкой.
Бог-отец = небу = истине.
Христос = сыну неба и земли = урожаю = телку = воплощению небесной истины = Руси грядущей”.
Поэта никак нельзя обвинить в отступничестве, поскольку он никогда и не был христианином, а всегда “обращался к своему языческому богу – с верой и благочестием” и по большей части был верен “религиозной правде” (“имею в виду религию Есенина”, – поясняет в скобках мемуарист)[370]370
Там же. С. 135.
[Закрыть].
Сергей Есенин и Сергей Клычков. 1918
Так Ходасевич пытается восстановить справедливость в отношении Есенина. Можно ли согласиться с его концепцией? И да и нет. Когда мемуарист защищает поэта от упреков в “двурушничестве”, он более чем убедителен: с замечательной точностью прослеживает “сдвиги” и “скачки” Есенина, показывая, что тот последовательно держался “крайностей”, смещаясь каждый раз все “левее”.
Сложнее с “верой”, с “чаемой новой правдой”. Как мы уже отмечали, христианская образность есенинских революционных поэм не обманывает Ходасевича: “Говорить о христианстве Есенина было бы рискованно.
У него христианство – не содержание, а форма, и употребление христианской терминологии приближается к литературному приему”[371]371
Ходасевич В. Собр. соч. Т. 4. С. 122.
[Закрыть]. Но возникает вопрос: а не является ли “формой” и не “приближается” ли “к литературному приему” также и есенинский языческий, мужицкий миф?
Об этом многое, наверное, могли бы поведать филологи формальной школы, вооружившись своими излюбленными терминами, такими как “мотивировка”, “искусство как прием”, “обострение материала”. Увы, формалисты явно недооценивали нутряного поэта: кто только не вдохновлял их на смелые концепции, вплоть до есенинского эпигона Василия Казина, но никак не сам Есенин. Б. Эйхенбаум парадоксальные “мотивировки” охотно приписывал даже Л. Толстому: толстовское стремление к народности будто бы объясняется “борьбой за литературную власть”, требующей “перехватить у народников материал”, а духовные и жизненные “искания” “нужны Толстому не сами по себе, а чтобы создать для себя нужную писательскую атмосферу”[372]372
Эйхенбаум Б. М. “Мой временник…”: Художественная проза и избранные статьи 20-30-х годов. СПб., 2001. С. 119, 89.
[Закрыть]. Эти схемы были хороши своим научным остроумием и провокативностью, но Л. Толстого почти не задевали; казалось, еще немного, и ученый договорится до того, что и предсмертное бегство писателя из Ясной Поляны – тоже ход в литературной борьбе. Шкловский, в свою очередь, сводил к формализму творчество В. Розанова (для которого “прием <…> важен, а не мысли”) или Андрея Белого (которому антропософия нужна “как предлог для создания приема”[373]373
Шкловский В. Гамбургский счет: Статьи – воспоминания – эссе (1914–1933). М., 1990. С. 136, 227.
[Закрыть]) – и опять-таки не без натяжек. Есенина же тогдашняя филологическая наука “проморгала”. “Крестьянский поэт” предстает у формалистов обреченным лишь на “голую эмоцию” [374]374
Формула Ю. Тынянова (Тынянов Ю. Промежуток // Тынянов Ю. Поэтика… С. 170).
[Закрыть]; в суждениях о есенинской “литературной личности” опоязовцам подчас изменяет даже их фирменный стиль: “хрупкая, богомольная, нежная и восторженная душа”[375]375
Эйхенбаум Б. “Мой временник…”… С. 575.
[Закрыть]. А ведь именно Есенину парадоксы опоязовцев были бы как раз впору, в его творчестве и биографии они могли бы найти замечательное – и вовсе не тривиальное – подтверждение своевременности формального метода.
“Практика” Есенина и “теория” формалистов имеют общие исторические корни. В пореволюционные годы как литература, так и филология играли по правилам “qui pro quo”: поэтическая поза и политическая позиция, расчетливые литературные приемы и выстраданные идеи постоянно менялись местами. В то время решительно никому нельзя было верить на слово. Например, А. Н. Толстой обличал “эстетов, формовщиков, стилистов, красочников”[376]376
В романе “Егор Абозов”.
[Закрыть]. И это при том, что его сила заключалась как раз в сноровке “формовщика” и “стилиста”. Поэтому саморазоблачение отрицательного героя толстовского романа: “Россия – это “что”, а мы – это “как”” – вполне могло восприниматься как авторское кредо, а призывный вопрос положительного героя: “В Россию, в русский народ веришь?” – маскирующим это кредо приемом. Есенин, с его нутряным чутьем и стремительной интуицией, не мог не уловить эту тенденцию – “экспансии”, “империализации” приема[377]377
Термины Ю. Тынянова.
[Закрыть], выдвижения “как” за счет “что”.
В своей “Автобиографии” 1923 года он написал: “…работал с эсерами не как партийный, а как поэт”[378]378
Есенин С. Полн. собр. соч.: В 7 т. Т. 7. Кн. 1. С. 13.
[Закрыть]. Можно было бы заострить эту фразу: в работе с эсерами и в своей революционной деятельности Есенин решал поэтические задачи – и только. Революция была необходима Есенину как поэту для “борьбы за литературную власть” и создания “нужной писательской атмосферы”; “революционность” он использовал как прием; мечту о мужицком царстве – как “предлог”, “мотивировку”.
Коллективный сборник “Скифы” (Пг., 1917–1918).
Обложка К. С. Петрова-Водкина
В 1917–1918 годах литературная стратегия Есенина оказалась тесно связана с так называемым “скифством”. Организатором группы “скифов”, стремительно выдвинувшейся на ведущие позиции в литературе пореволюционного времени, был Иванов-Разумник. Именно ему многие приписывали тогда безграничное влияние на Есенина, самому же поэту отводили пассивную роль – ведомого, совращаемого, поющего с чужого голоса. Отчасти это мнение выражено и в мемуарной статье Ходасевича, убежденного в идейной несамостоятельности главной революционной поэмы Есенина: ““Инонию” он писал лишь в смысле некоторых литературных приемов по Библии. По существу же вернее было сказать не “по Библии”, а “по Иванову-Разумнику””[379]379
Ходасевич В. Собр. соч. Т. 4. С. 137.
[Закрыть].
Гораздо резче высказывался, откликаясь на “скифство” Есенина, один из прежних его опекунов – С. Городецкий (в “Кавказском слове”, Тифлис): “Больно видеть, как на <…> Есенине повторяется судьба <И. С.> Никитина, талант которого также замучили те же петербургские умники. <…> Глазам не веришь, как обработали мальца”[380]380
Цит. по: Летопись… Т. 2. С. 153.
[Закрыть]. За писательскую судьбу “самородка” тогда всерьез опасались, что выразилось, например, в реплике литератора И. Евдокимова: “…заласкан Ивановым-Разумником…”[381]381
Летопись… Т. 2. С. 151.
[Закрыть].
Сергей Есенин. Москва. 1918
Действительно, поэт некоторое время мирился с тем, что критик занимает место рулевого. Казалось, ни одного шага Есенин не делал без сопровождения Иванова-Разумника: тот толковал и классифицировал образы есенинских поэм, одни строки затушевывал, а другие, наоборот, подхватывал, превращая в громкие лозунги. Для организатора “скифов” “крестьянский Боян” был важным (но все же не главным) звеном весьма амбициозного проекта. В замысле Иванова-Разумника был не только размах, но и симметрическая стройность. “…Сталкиваются две России, два мира, две революции, – писал критик в статье, опубликованной во втором сборнике “Скифы” (декабрь 1917 года). – <…> Два завета, два мира, две России. Из глубины народной поднялись обе этих России, и пропасть между ними; одна – Россия прошлого, другая – Россия будущего; град Старый и град Новый”[382]382
Цит. по: Летопись… Т. 2. С. 72.
[Закрыть]. За “Старый мир” цепляется “густая толпа злобящихся”, в том числе и большинство литераторов; “скифы” же радостно приветствуют “Новый мир”. В свою очередь, в “скифских” рядах, по Иванову-Разум-нику, тоже намечалась почти идеальная симметрия. Выступая на вечере поэтов в мае 1918 года, он провозгласил идею группы, творящей идеальный союз интеллигенции и народа: среди принявших революцию “есть такие, которые пришли к нам с вершин – Блок, Белый, и есть такие, которые пришли из низин, как Клюев, Есенин, Орешин”[383]383
Цит. по: Летопись… Т. 2. С. 124.
[Закрыть].
Итак, по схеме Иванова-Разумни-ка, Есенину отводилось второе место – после Клюева – в колонне, идущей “из низин” навстречу Белому и Блоку; себя же критик видел в роли толмача, посредника между низинами и вершинами. Но у Есенина были свои расчеты.
Прежде всего, революция и “скифство” давали ему возможность успешно бороться с петербургской литературной элитой, тесно связанной с либеральной оппозицией царскому режиму. Уже после Февраля, по словам Г. Иванова, “произошла забавная метаморфоза: всесильная оппозиция, свергнув монархию, превратившись из оппозиции во власть, неожиданно стала бессильной. “Соль земли русской” вдруг потеряла вкус <…> До революции, чтобы “выгнать из литературы” любого “отступника”, достаточно было двух-трех звонков “папы” Милюкова кому следует из редакционного кабинета “Речи”. Дальше машина “общественного мнения” работала уже сама – автоматически и беспощадно. Но на Милюкова-министра и на всех остальных недавних вершителей литературных судеб, превратившихся в сановников “великой, бескровной”, – Есенину, как говорится, было “плевать с высокого дерева””[384]384
Иванов Г. Сочинения. Т. 3. С. 181.
[Закрыть]. Революция нарушила сложившуюся литературную иерархию – для Есенина это был шанс решительного прорыва, выдвижения на первые позиции.
И он перешел в наступление, в полной мере воспользовавшись ресурсами “скифов”. Его стихи атаковали читателей со страниц эсеровских газет, журналов и “скифских” альманахов, звучали со сцены на организованных эсерами литературных вечерах. Свидетельством готовящегося выступления против петербургских литераторов является известное письмо Ширяевцу от 24 июня 1917 года:
Об отношениях их к нам судить нечего, они совсем с нами разные, и мне кажется, что сидят гораздо мельче нашей крестьянской купницы. Мы ведь скифы, приявшие глазами Андрея Рублева Византию и писания Козьмы Индикоплова с поверием наших бабок, что земля на трех китах стоит, а они все романцы, брат, все западники, им нужна Америка, а нам в Жигулях песня да костер Стеньки Разина.
Тут о “нравится” говорить не приходится, а приходится натягивать свои подлинней голенища да забродить в их пруд поглубже и мутить, мутить до тех пор, пока они, как рыбы, не высунут свои носы и не разглядят тебя, что это “Ты”. Им все нравится подстриженное. Ровное и чистое, а тут вот возьмешь им да кинешь с плеч свою вихрастую голову, и боже мой, как их легко взбаламутить.
Конечно, не будь этой игры, весь успех нашего народнического движенья был бы скучен, и мы, пожалуй, легко бы сошлись с ними. <…>
Да, брат, сближение наше с ними невозможно. Ведь даже самый лучший из них, Белинский, говоря о Кольцове, писал “мы”, “самоучка”, “низший слой” и др., а эти еще дурее.
<…> С ними нужно не сближаться, а обтесывать, как какую-нибудь плоскую доску, и выводить на ней узоры, какие тебе хочется[385]385
Есенин С. Полн. собр. соч.: В 7 т. Т. 6. С. 95–96.
[Закрыть].
В этом письме, при всем неприятии “литературных генералов”, еще нет речи о том, чтобы бросить им прямой вызов; пока приходится вести окольную “игру”: “мутить” “пруд”, “обтесывать” их, как “доску”, и “выводить на ней узоры”. Но уже слышатся в словах поэта угрозы намеком: пока что он бросает в них лишь свою “вихрастую голову”, но не запылал бы от нее “костер Стеньки Разина”. Куда громче звучат эти угрозы в стихотворении “О Русь, взмахни крылами…”, завершающем цикл “Под отчим кровом” во втором сборнике “Скифов”[386]386
Несмотря на то что сам автор в наборном экземпляре “Голубени” помечает свое стихотворение 1916 годом, следует признать верной датировку, предложенную С. И. Субботиным (Субботин С. Есенин и Клюев: К истории творческих взаимоотношений // О Русь, взмахни крылами…: Есенинский сборник. Вып. 1. С. 105) и комментаторами Полного собрания сочинений (Есенин С. Полн. собр. соч.: В 7 т. Т. 1. С. 521): “О Русь, взмахни крылами…” не могло быть написано раньше лета 1917 года.
[Закрыть]. Здесь Есенин провозглашает свой новый поэтический манифест – в ответ на клюевские строки из первых “Скифов” (“Оттого в глазах моих просинь…”, 1916). Клюев вводил образ Есенина полемически – в пику петербургским интеллигентам, напуганным пророчествами Мережковского о “грядущем хаме”:
Ждали хама, глупца непотребного,
В спинжаке, с кулаками в арбуз, —
Даль повыслала отрока вербного
С голоском слаще девичьих бус.
Он поведал про сумерки карие,
Про стога, про отжиночный сноп;
Зашипели газеты: “Татария!
И Есенин – поэт-юдофоб!”
О бездушное книжное мелево,
Ворон ты, я же тундровый гусь!
Осеняет Словесное дерево
Избяную, дремучую Русь!
В есенинском же стихотворении “маска” поэта неожиданно оказывается гораздо ближе к физиономии “грядущего хама”, чем к лику сладкого “отрока вербного”. Конечно, в образе, представленном Есениным, нет той карикатурности, что в клюевском стихотворении, зато есть нечто гораздо более пугающее, чем “кулаки в арбуз”. Лирический герой дан – по контрасту к смиренному Клюеву – воинственным, таящим угрозу:
Монашьи мудр и ласков,
Он весь в резьбе молвы,
И тихо сходит пасха
С бескудрой головы.
А там, за взгорьем смолым,
Иду, тропу тая,
Кудрявый и веселый,
Такой разбойный я.
Долга, крута дорога,
Несчетны склоны гор;
Но даже с тайной Бога
Веду я тайно спор.
Сшибаю камнем месяц
И на немую дрожь
Бросаю, в небо свесясь,
Из голенища нож.
Разумеется, направление этих боевых действий было исключительно литературным, но зато готовились они всерьез. Камень “разбойного” поэта нацелился не столько на месяц, а нож – не столько в небо, сколько в петербургских литераторов, монополизировавших месяц, небо и “тайну Бога”. За символами стоят имена, которые Есенин должен “сшибить” – чтобы заместить “иными именами”:
Сокройся, сгинь ты, племя
Смердящих снов и дум!
На каменное темя
Несем мы звездный шум.
Довольно гнить и ноять,
И славить взлетом гнусь —
Уж смыла, стерла деготь
Воспрянувшая Русь.
Уж повела крылами
Ее немая крепь!
С иными именами
Встает иная степь.
Стоит обратить внимание на резкое расхождение стратегического плана Есенина с симметрическими построениями Иванова-Разумника: в “иной степи” не находится места ни Белому, ни Блоку, да и Клюев оставлен в прошлом, рядом с его “старшим братом” Кольцовым. По Есенину, с него самого, третьего по счету, и должен начаться новый мир “скифов” и “воспрянувшей Руси”, остальные же пойдут за ним:
За мной незримым роем
Идет кольцо других,
И далеко по селам
Звенит их бойкий стих.
При этом любопытно совпадение метафорических рядов в есенинском стихотворном манифесте и в опоязовских трудах о “литературной эволюции”. “Разбойное” нападение Есенина на “племя смердящих снов и дум” (то есть на сгнившего прежнего “гегемона”, на отжившую свое “старшую школу”)[387]387
См.: Шкловский В. Гамбургский счет… С. 121.
[Закрыть] живо напоминает о военных метафорах формалистов, не признававших “мира” ни в литературе, ни в науке. Формалисты не доверяли прямой линии – наследованию и преемственности, приравнивая их к деградации; продуктивными им представлялись только сложные маневры – ходы “вкось”, пути “подземные и боковые”. Есенин также идет к победе непрямой дорогой – “иду, тропу тая”. “Мы подошли, подходим и звякнем кольцом” – такую надпись делает поэт на экземпляре первых “Скифов”, подаренном Е. Пониковской[388]388
Летопись… Т. 2. С. 50.
[Закрыть]. Главное, что поэт “идет”, “подошел, подходит” по тропе войны: так “младшая линия врывается на место старшей”[389]389
Шкловский В. Гамбургский счет… С. 121.
[Закрыть]. Ю. Тынянов называл выступления Пушкина против поздних карамзинистов “гражданской войной”, а попытку посредничества – попыткой примирить враждующие армии[390]390
Тынянов Ю. Н. Пушкин и его современники. М., 1968. С. 70.
[Закрыть]. В XVIII веке, согласно Тынянову, ведется “грандиозная и жестокая борьба за формы”, для XX века характерна “стремительность смен”, “жестокость борьбы и быстрота падений”[391]391
Тынянов Ю. Поэтика… С. 39, 169.
[Закрыть]. Вот и Есенин, жестоко борясь против петербургских литераторов, одновременно готовится к “гражданской войне” в своем, “скифском” лагере.
Вспомним, как в марте 1917 года напугала Ивнева клюевская фраза: “Наше время пришло”. Уже летом она обрела силу литературного лозунга (“С иными именами / Встает иная степь”). Тогда же этот лозунг прозвучал и в передовице к первым “Скифам”, написанной Ивановым-Разумником: “То, о чем еще недавно мы могли лишь в мечтах молчаливых, затаенных мечтах думать – стало к осуществлению как властная, всеобщая задача дня. К самым заветным целям мы сразу, неукротимым движением продвинулись на полет стрелы, на прямой удар. Наше время настало…”[392]392
Скифы: Сб. 1. Пг., 1917. С. IX.
[Закрыть]. В чем разница двух манифестов? Мечты критика были о новом строе жизни, о новой вере, мечты поэта – о новой литературе, с ним, Есениным, во главе.
В январе 1918 года Есенин решил, что мечты пора осуществлять. Когда он провозгласил в “Инонии”: “Время мое приспело…”, это было равносильно заявлению, что свершилась не только та революция, о которой так долго говорили большевики, но и другая, поэтическая революция.
Формальный разрыв дипломатических отношений с дореволюционной литературной элитой произошел по инициативе противной стороны 21 января 1918 года – на литературном вечере, организованном газетой “Утро России” в пользу политического Красного Креста. Атмосфера в зале Тенишевского училища была тревожной и негодующей. Слишком свежи еще были в памяти события начала января: разгон Учредительного собрания, убийство в Мариинской больнице его депутатов Ф. Кокошкина и А. Шингарева. На этом фоне как прямой вызов со стороны “скифов” была воспринята опубликованная накануне статья А. Блока “Интеллигенция и революция” с ее призывом слушать музыку революции. Отсюда и тон выступлений. По сообщению газеты “Новый вечерний час” от 22 января 1918 года, Д. С. Мережковский “говорил о том, что он выступает с тяжелым чувством, когда как бы невозможно говорить, а в особенности читать стихи. Ведь это мерное слово, а мерность в настоящее время мы потеряли. Слово бессильно, когда наступило озверение… <…> З. Н. Гиппиус прочла ряд своих стихотворений, которыми была ею встречена мартовская революция и заклеймен октябрьский переворот. Поэтесса не ждет ничего хорошего от этого переворота:
И скоро в старый хлев ты будешь загнан палкой,
Народ, не уважающий святынь, —
с болью пророчествует она”[393]393
Цит. по: Сегал Д. “Сумерки свободы”… С. 160.
[Закрыть].
Среди собравшихся находился и Есенин – единственный из “скифов”. С его слов Блок зафиксировал в своем дневнике событие, случившееся в тот день:
Звонил Есенин, рассказывал о вчерашнем “утре России” в Тенишевском зале. Гизетти и толпа кричали по адресу его, А. Белого и моему – “изменники”. Не подают руки. Кадеты и Мережковские злятся на меня страшно. Статья <“Интеллигенция и революция”> “искренняя, но нельзя простить”.
Господа, вы никогда не знали России и никогда ее не любили!
Правда глаза колет [394]394
Блок А. Записные книжки. М., 1965. С. 385.
[Закрыть].
А вот что З. Гиппиус написала С. Ремизовой-Довгелло на следующий день после своего выступления: “Или я даром не подала руки Есенину?”[395]395
Lampl H. Zinaida Hippius and S. P. Remizova-Dovgello // Wiener Slawistischer Almanach, 1978. S. Bd. 1. S. 167.
[Закрыть] Всем было ясно, что недаром: жест З. Гиппиус, не подавшей руки Есенину, обеими сторонами расценивался как объявление войны.
“Скифы” “с вершин” тяжело переживали январские события. “Было (в январе и феврале) такое напряжение, – вспоминает Блок в письме к А. Белому от 9 апреля 1918 года, – что я начал слышать сильный шум внутри и кругом себя и ощущать частую физическую дрожь”[396]396
Блок А. Собр. соч. Т. 8. С. 512.
[Закрыть]. Мучается сомнениями и Иванов-Разумник (“Все эти дни провел под впечатлением зверского убийства Шингарева и Кокошкина. Подлинно – “Демоны вышли из адской норы” не только в войне, но и в революции”[397]397
Андрей Белый и Иванов-Разумник: Переписка. С. 151.
[Закрыть]), и Белый (“Как это больно, трудно, антиномично”; “Смерть Ф. Ф. К<окошки>на убила меня: три дня не мог прийти в себя”[398]398
Там же. С. 149, 153.
[Закрыть]). Есенина же совершенно не смущали ни судьба Учредительного собрания и его депутатов, ни бойкот, объявленный ему прежними покровителями, ни разрыв отношений с ними. Если Белому и Блоку больно было рвать со “своими”, то Есенин, “чужак” и “захватчик”, как будто ждал, что ему не подадут руки, – ждал как сигнала к открытой схватке.
И он перешел в наступление – в том же январе, дописав свою “Инонию”. Летом 1917 года поэт угрожал еще с некоторого расстояния (“полета стрелы”, “прямого удара”): месяцу – камнем, небу – ножом, Богу – “тайным спором”. В “Инонии” угроза совсем близка – вот-вот она реализуется, минута – и дело дойдет до рукопашной, в ход пойдут не только руки, но и зубы:
Подыму свои руки к месяцу.
Раскушу его, как орех.
……………………………
Протянусь до незримого города,
Млечный прокушу покров.
Даже Богу я выщиплю бороду
Оскалом моих зубов.
Обложка сборника “Россия и Инония” (Берлин, 1920), в котором опубликована статья Иванова-Разумника “Россия и Инония”, поэмы Сергея Есенина (“Товарищ”, “Инония”) и Андрея Белого (“Христос воскресе”)
“Кусая” символы прежней культуры, поэт возвещает о приходе новой власти. Власти “скифов”? Не совсем так.
Помимо войны с внешним противником Есенин затевает в “Инонии” “гражданскую войну”. Проклятия Китежу и Радонежу, раздающиеся в “Инонии” (“Проклинаю я дыханье Китежа”; “Проклинаю тебя я, Радонеж”), – это точно рассчитанный рикошет, целью которого был как раз Клюев [399]399
См.: Субботин С. Есенин и Клюев… С. ііо.
[Закрыть]. Однако, как и летом 1917 года, столкновение внутри “скифского” стана, только уже гораздо более ожесточенное, было спровоцировано не есенинским, а клюевским стихотворением – в этот раз “Елушкой-сестрицей”, появившейся в декабре 1917 года на страницах “Ежемесячного журнала”:
Елушка-сестрица,
Верба-голубица,
Я пришел до вас:
Белый цвет Сережа,
С Китоврасом схожий,
Разлюбил мой сказ!
Он пришелец дальний,
Серафим опальный,
Руки – свитки крыл.
Как к причастью звоны,
Мамины иконы,
Я его любил.
И в дали предвечной,
Светлый, трехвенечный,
Мной провиден он.
Пусть я не красивый,
Хворый и плешивый,
Но душа, как сон.
………………………….
Тяжко, светик, тяжко!
Вся в крови рубашка…
Где ты, Углич мой?..
Жертва Годунова,
Я в глуши еловой
Восприму покой.
Буду в хвойной митре,
Убиенный Митрий,
Почивать, забыт…
Грянет час вселенский,
И Собор Успенский
Сказку приютит.
Все в этой вязи мифологических и исторических сравнений обижало адресата стихотворения. Даже в уподоблении “Сережи” могучему и мудрому человеку-коню Китоврасу, вроде бы комплиментарном, Есенину виделся намек на свое подчиненное положение: значит, роль “премудрого Соломона” Клюев отводил себе (вспомним “Сказание о том, как был взят Китоврас Соломоном” в древнерусском “Изборнике”); видимо, раздражала младшего поэта и гомоэротическая подоплека клюевских эпитетов. “Я больше знаю его, чем Вы, – писал Есенин Иванову-Разумнику в декабре 1917 года, – и знаю, что заставило написать его “прекраснейшему” и “белый свет Сережа, с Китоврасом схожий””[400]400
Есенин С. Полн. собр. соч.: В 7 т. Т. 6. С. 99.
[Закрыть]. В черновиках этого письма Есенин идет дальше, истолковывая другую аналогию – с Митрием и Годуновым – в самом негативном для себя смысле: “Ведь в этом стихотворении Годунов, от которого ему так тяжко, есть не кто иной, как… сей же Китоврас, и <…> знает это <…> только пишущий он да читающий я” [401]401
Там же. С. 437.
[Закрыть]. Комментируя “Елушку-сестрицу”, Есенин как будто подхватывает метафору и начинает состязаться с Клюевым в загадывании и разгадывании загадок, как Китоврас с Соломоном в древнерусской легенде[402]402
Так Есенин связывает два образа клюевского стихотворения – Китовраса и Годунова; не “реализует” ли он таким образом сюжет древнерусского сказания? Ср.: “Однажды Соломон сказал Китоврасу: “Теперь я убедился, что сила твоя – как и человеческая, и не больше твоя сила нашей силы, ибо поймал я тебя”. И ответил ему Китоврас: “Царь, если хочешь узнать мою силу, сними с меня цепи и дай мне свой перстень с руки, тогда увидишь силу мою”. Соломон снял с него железную цепь и дал ему перстень. А он проглотил перстень, простер крыло свое, размахнулся и ударил Соломона и забросил его на край земли обетованной. Узнали об этом мудрецы и книжники и разыскали Соломона” (перевод Г. Прохорова).
[Закрыть]. Своей “Инонией” Есенин отвечает Клюеву, “загадочно” соединившему в “Елушке-се-стрице” “город”, “саван” и “псалтырь”. Клюев пророчествовал и указывал Есенину свой путь к свету:
Дух ли это Славы,
Город златоглавый,
Савана ли плеск?
Только шире, шире
Белизна псалтыри —
Нестерпимый блеск.
В ответ Есенин косвенно объявил Клюева лжепророком, а истинным пророком – себя. В “Инонии” он последовательно отрицает все клюевское. Вместо “города златоглавого” (Китежа) и “плеска” савана он обещает град “иной” и новую жизнь:
Проклинаю я дыхание Китежа
И все лощины его дорог.
Я хочу, чтоб на бездонном вытяже
Мы воздвигли себе чертог.
………………………….
Обещаю вам град Инонию,
Где живет Божество живых!
Грозя Московии с ее “часословом”, младший поэт заодно отменяет и клюевскую “псалтырь”:
Плачь и рыдай, Московия!
Новый пришел Индикоплов.
Все молитвы в твоем часослове я
Проклюю моим клювом слов.
И наконец, “Инония”, отказавшись от источаемого псалтырью “нестерпимого блеска”, указывает на новый источник света:
Уведу мой народ от упования,
Дам ему веру и мощь,
Чтобы плугом он в зори ранние
Распахивал с солнцем нощь.
Чтобы поле его словесное
Выращало ульями злак,
Чтобы зерна под крышей небесною
Озлащали, как пчелы, мрак.
Атака Есенина была направлена не только против Клюева, это была попытка смещения “старших” в лагере победителей. Есенин больше не мог мириться со вторыми ролями. Тем более его взбесили настойчивые указания на первенство Клюева в статьях Белого и Иванова-Разумника, опубликованных во вторых “Скифах” – почти одновременно с “Елушкой-се-стрицей”. “Клюев – первый народный поэт наш, первый, открывающий нам подлинные глубины духа народного; <…> стихотворение <Клюева> “Песнь Солнценосца” по глубине захвата далеко превосходит все написанное до сих пор о русской революции”, – пишет Иванов-Разумник[403]403
Скифы: Сб. 2. Пг., 1918. С. 2.
[Закрыть]. Андрей Белый подхватывает: “И если народный поэт говорит от лица ему вскрывшейся Правды Народной, то прекрасен Народ, приподнявший огромную правду о Солнце над миром – в час грома…”[404]404
Там же. С. 10.
[Закрыть]. Ответ Есенина Иванову-Разумнику:
Уж очень мне понравилась, с прибавлением не, клюевская “Песнь Солнценосца” и хвалебные оды ей с бездарной “Красной песней”.
Штемпель Ваш “первый глубинный народный поэт”, который Вы приложили к Клюеву из достижений его “Песнь Солнценосца”, обязывает меня не появляться в третьих “Скифах”. Ибо то, что вы сочли с Андреем Белым за верх совершенства, я счел только за мышиный писк?[405]405
Есенин С. Полн. собр. соч.: В 7 т. Т. 6. С. 99.
[Закрыть].
Младший поэт ревниво ловит каждое слово Белого и Иванова-Разумника, в каждой невинной обмолвке видит окрик старших: знай свое место! В частности, Есенин дает понять, что от него не укрылась подоплека логической связки из статьи Иванова-Разумника “Две России” (“и другой поэт <Есенин> созвучно первому <Клюеву> повторяет…”[406]406
Скифы: Сб. 2. С. 233.
[Закрыть]). Автор “Инонии” так точно угадывает оценку своего творчества “скифским” критиком, как будто читал одно из писем Иванова-Разумника Белому: “Растет мальчик (и откуда что берется); пройдя через большие страдания, быть может, и до Клюева дорастет”[407]407
Андрей Белый и Иванов-Разумник: Переписка. С. 138.
[Закрыть]. В своем письме Есенин с яростью оспаривает значение Клюева, с пояснением: “Говорю Вам это не из ущемления “первенством” Солнценосца и моим “созвучно вторит”…”[408]408
Есенин С. Полн. собр. соч.: В 7 т. Т. 6. С. 100.
[Закрыть] Но гораздо труднее поверить этой оговорке, чем той гиперболе, с которой начинается “Инония”. Это гипербола самого себя:
Не устрашуся гибели,
Ни копий, ни стрел дождей, —
Так говорит по Библии
Пророк Есенин Сергей.
Не “мы… подходим”, а “я пришел”, настало не “наше время”, а “мое” – вот под каким знаменем отныне ведет Есенин свою литературную борьбу.
Александр Блок. 1907
Стараниями Иванова-Разумника, замечательного дипломата, в стане “скифов” был восстановлен мир. Но это была только видимость мира – скорее уж тактическое перемирие: до поры до времени Есенину было просто невыгодно рвать отношения с Ивановым-Разумником. Но после левоэсеровского мятежа и закрытия контролируемых левыми эсерами изданий (начало июля 1918 года) поэта уже ничто не связывало со “скифами”.
Для старших “скифов” июльские события были той чертой, за которой наступило разочарование и отрезвление. “…Я одичал и не чувствую политики окончательно”, – записывает в дневнике Блок[409]409
Записные книжки Ал. Блока / Под ред. и с примеч. П. Н. Медведева. М., 1930. С. 200.
[Закрыть]. “Я сейчас, как улитка, спрятался в свою скорлупу”, – пишет в августе 1918 года Иванову-Разумнику Андрей Белый, а позже вспоминает о том времени: “Впервые сериозный перелом от розовой романтики в отношении к революции, к исканию чисто реалистического самоопределения в ней <…> пишу Рейснеру письмо с отказом от профессуры в Социалистической Академии; перестал писать в газетах”[410]410
Андрей Белый и Иванов-Разумник: Переписка. С. 162.
[Закрыть]. Для Есенина же, напротив, это было радостное время отрыва и взлета: благодаря “скифам” он получил ускорение (и в творчестве, и в литературной карьере), пора было устремиться дальше, к очередным рубежам, но уже без “скифов”.