Текст книги "Пенталогия «Хвак»"
Автор книги: О. Санчес
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 93 страниц) [доступный отрывок для чтения: 33 страниц]
Пенталогия «ХВАК»
ПРЕЛЮДИЯ К ХВАКУ
Пахал он землю, и звали его Хвак.
Время в те далекие дни – когда-то потом, бесконечно позже названные Юрским периодом – потеряло покой, чародеи и шарлатаны дружно предсказывали гибельное грядущее. И что с того, что первые наживались на сокровенном, а вторые на обмане? Разницы в обещаниях не было и люди кручинились.
Многие горевали да боялись, но только не Хвак: был он молод, темен и забит, в свои неполных восемнадцать лет женат на солдатской вдове гораздо его старше, на все округу слыл дурачком и бестолочью, тюфяком и рогоносцем.
Так и в этот, не по-весеннему жаркий день, жена его Кыска, вместо того чтобы хлопотать по дому, соблюдать в порядке скудное их бытие, с утра, не ведая стыда и осторожности, принимала в гостях кузнеца Клеща, потому что была без ума от его медвежьих объятий и жестких любовных тычков. Все лучшее на столе: мех с вином, хлеб свежий, мяса вдоволь, да не ящерного – молочного, то есть, от такого зверя, чьи самки молоком чад своих выкармливают… Кузнец силен и огромен, жрать горазд и к бабам горяч – кормить его и кормить…
А Хвак пашет, пашет да на тени поглядывает: вот как только солнце перевалит за кочку с хвощом, так и обеду время. Вот-вот уже будет так, и Хваку заранее радостно, потому что Кыска не забыла ему и воду положить, и ковригу хлеба, и репку и луковицу вареные, и вяленую ящерку… Хвак бы и больше съел, да не по брюху достаток, надо больше пахать, тогда и еда появится. Так говорит его Кыска, и он ее любит, потому что она добрая, умная и красивая. А если и ругается – так глянь по сторонам: чаще бьют и убивают, брань же – слова, да и только. Вроде бы и ест он немного, но плечи круглые, живот над портками висит, задница мясистая… Откуда стать сия в Хваке? От родителей, видимо, но только кто они и откуда – никому не ведомо: шла пара через деревню, да случились схватки у молодухи. Местный шаман – куда денешься от обычая – дал кров, ложе, воду, тряпки, сам роды принимал… Утром проснулся, еще измаянный, ничего понять не может: младенец кричит, никого нет… Видимо на рассвете сбежали беспутные родители и сына бросили, на сиротскую и бесприютную жизнь… Всем миром вскормили подкинутого, отрывая от себя и семей своих, кому сколько не жалко, да не полюбили.
И еще борозду, вон до того деревца… Так наметил себе Хвак последний проход перед обедом, но вдруг отвлек его нетопырь: сел на упряжь воловью, приняв ее за шкуру, потому что на спине она широка и выделана из кожи ящера игу, да принялся ее бурить да протачивать, кровь искать. А Хваку смешно: слеп днем нетопырь и глуп всегда, еще глупее Хвака (привык он всю жизнь слышать, что дурак, и сам поверил – если все говорят, значит, знают), ну и старается впустую. И прыгает на месте, и клекочет, и злится… Хвак смотрел, смотрел, потешался, спугнуть боясь, да и не заметил, как на новый круг пошел, – вот незадача! Не бросишь же борозду на середине… Пришлось допахивать.
И эх! – уже сел Хвак в тень, а до этого вола распряг, чтобы тоже скотина отдохнула, порадовалась, хвощами почавкала, и, достав пузырь с водой, отпил из него вдоволь – потом уже, к вечеру, надо будет на глоточки растягивать, но в обед святое дело напиться… Все люди так, а Хвак на особицу ест, иначе: сначала самое вкусное, ящерицу, потом уже остальным полакомиться можно.
Ящерица в неполный локоть длиною, еще с осени завялена, всего и мяса в ней на два укуса, так что Хвак не поленился и позвонки ее перетер в костяную кашицу – челюсти у него что надо и зубы под стать.
Вдруг – мелькнуло! Хвак глаза растопырил и шею вытянул: кто? Деревня их пусть и в самой глуши, да зато посреди Империи, до войны далеко, звери и ящеры сторонятся обжитых мест, а разбойнички нечасты – что им добывать в деревне? Но случайные тати встречаются и не сказать, чтобы редко.
А может, это Кыска пришла его навестить, похвалить? Что-нибудь вкусное испекла? Точно, женщина… Ах, здорово бы!.. Нет.
Смотрит Хвак, глаза по-детски вытаращены: старая престарая бабка-паломница идет, ковыляет, на клюку опирается, вот-вот упадет, бедная. Хвак сложил из рук на тряпицу еду и воду, перекатился на четвереньки, оттуда на дыбки, да и бегом к страннице:
– Госпожа, звали меня?
Бабка, спина скрючена, подняла взор: лицо старое, аж черное, а глаза синие с бирюзовым.
– Нет, мальчик, я не так зову.
Хвак и растерялся на ее слова, и что сказать, не знает, и что дальше делать, не ведает. Кого это она мальчиком назвала?
– Тебя. И что бы тебе надобно от меня? Видишь – клюка да хламида, вот и все мое богатство.
Хвак понял, что бабка за грабителя его считает.
– Нет, госпожа, ничего мне от вас не надобно, не бойтесь меня. Я увидел, что вы устали и голодны. Вот, у меня и вода хорошая, и хлеб, и репка, и лук – все некусаное! Это вам… А ящерку я уже съел.
Старуха оперлась на клюку и задумалась. Хвак встал перед ней столбом и вздохнуть боится, чтобы не напугать и не обидеть своей дуростью старого человека.
– Ну, будь по-твоему. Веди меня к снеди своей, да помоги усесться.
– Сюда, госпожа, и идти никуда не надо. И тень, и ровно, и мягко. Кушайте.
Бабка медленно отщипывает хлеб, бесшумно жует и все смотрит, смотрит без улыбки на Хвака… И ему… ему… он… Первый раз такое: Хвак чувствует, он видит, он знает, что незнакомая старуха не будет над ним смеяться и стыдить его дураком и дармоедом… Хвак понимает это, и в его груди, над животом, что-то такое мелко дрожит, горячее, мокрое…
– Ты знаешь, а ведь и впрямь была я голодна. И хотя к иной пище привыкла, но ты накормил меня, утолил глад мой и жажду.
– Правда? Эх, жалко, что у меня…
– Помолчи.
Хвак и осекся на бабкины слова, испугавшись, что перебил святого человека и что это жаркое чувство в груди сейчас пропадет из-за его спешки и глупости….
– Ты потрафил мне, а это немало, так немало, что почти невозможно… И хотя сам видишь, что стара я и немощна, однако: чего бы ты хотел?
– Что?..
– На твоем языке дрожат слова, скажи их мне, как если бы я их могла исполнить. Хочешь спросить? Скажи, не стесняясь, и честно.
– Да, хотел бы спросить, госпожа, ваша правда. Что такое потрафил?
Бабка медленно качнула головой направо… налево:
– Ты и впрямь прост. Хотя и любопытен. Нет, ты не глуп. Потрафил – это угодил. Ну, а теперь я бы хотела знать твое самое заветное желание, чтобы молиться о тебе и тем самым поспособствовать его исполнению. Это все, что я могу сделать для тебя, старая немощная женщина.
– Нет, госпожа, ничего мне не надо. Лучше вы скажите, чем я еще…
– Помолчи.
И Хвак опять обмер на полуслове, без страха, но почтительно и со слепой надеждой в груди, маленьким, только что народившимся комочком предчувствия…
– Ты был добр ко мне и бескорыстен, и чист в помыслах. Я спрашиваю тебя, не желая больше повторять и объясняться: скажи мне свое самое заветное желание, дабы я могла поспособствовать его исполнению. Я простая старуха паломница, но попрошу саму Землю-Матушку, Мать всего сущего окрест, и как знать – быть может, она услышит молитвы мои за тебя? Говори же.
– Да, госпожа, я понял и я хочу. Вам не надо будет ни о чем просить нашу Великую Матушку, потому что я прошу вас, и вы сами можете все исполнить для меня… – Хвак замер на мгновение, но поборол робость и протараторил: – Я…: пока вы здесь… хотел бы вас назвать своей матушкой. Можно? Я ни разу в жизни никого матушкой не называл… – Так сказал Хвак и замер, трепеща.
– МЕНЯ??? Меня? Ты?.. Как странно. Приемышей у меня еще не было.
Старуха сидела под деревом, ноги под хламидой были сплетены в калач, как у шаманов, клюка в ее руках застыла неподвижно – и все вокруг замерло: звуки, воздух, птицы, тени…
– Быть по сему. Ты можешь называть меня матушкой и говорить мне ты. Я называю и признаю тебя моим сыном и отныне – что бы с тобой ни случилось, чтобы ты ни натворил, куда бы ты ни пошел, чем бы ты ни занимался – я твоя матушка, и тебя никому и ничему не выдам, и от всего постараюсь защитить. Тебя и семя твое, поросль твою, буде таковая народится. Доволен ли ты?
– Да! Да! Матушка! Моя обожаемая матушка! Ты матушка моя! Я знал, что найду тебя! Я мечтал! Что ты найдешь меня! И что я смогу тебя назвать так! У них у всех… а у меня… Матушка моя, я твой сын!
– Ты мой сын. Хватит плакать и слушай дальше.
– Да, матушка! Я уже не плачу, они сами льются.
– Это пройдет. Ты должен пообещать мне кое-что, сын мой…
– Все, что прикажешь, исполню!
– Клясться легче, нежели соблюдать. Первое: никогда больше не смей пахать! Нельзя тебе отныне ранить свою матушку… Землю, грудь ей терзать…
– Исполню, матушка!
– Никогда ты не должен помышлять об участи богов, даже если во всю силу войдешь и придет тебе искус.
– А я никогда и не думал! И что мне в них? Нет, ничего такого… Да я клянусь, матушка!
– И помни: день сегодня до заката и от мига сего – особенный: чем наполнится – тем и продолжится. Ты не глупец, сын мой, но дурость в тебе велика сидит, я чую ее… Впрочем, как бы то ни было – сын, стало быть, сын. Поцелуй же меня.
Хвак где стоял – так и брякнулся на колени и подполз на них, рукавом рубахи утирая глаза и нос, к названой матери своей. И хотя та была уже на ногах, лица их вровень оказались, ибо старуха была согбенна, а Хвак росту очень даже немалого… Счастливый Хвак вытянул толстые губы и осторожно коснулся ими сморщенных щек: сначала тронул левую, потом правую. Старуха обняла его шею – тяжелы материнские руки сыну показались! – поцеловала в лоб и исчезла. А Хвак встал с колен, отряхнул грязь с портков и погнал вола перед собою, в деревню, домой, не помышляя больше о пашне и о чудесной встрече, ибо напрочь все забыл, кроме двух обещаний, которые каким-то образом поселились в нем навеки… И отчего-то лоб и губы словно огнем жгло.
Ох, и весело было Кыске и Клещу: муж на пашне, в кузне праздник в честь бога Огня, покровителя кузнечных и боевых ремесел, вино и мясо на столе, огонь в крови – что еще потребно, чтобы длилось счастье? Да вдруг замычал вол на дворе, раз – и двери настежь! Хвак вернулся! Стоит бревном в дверях, свинячьими глазками лупает: то на Кыску поглядит, то на ложе разоренное и развороченное, то на кузнеца жующего – ничего понять не может.
– Ты что, вола повредил? Ноги ему посек?
– Нет, здорова скотина. Что ты! Даже спина не натерта, я смотрел.
– Или война объявлена? Что случилось-то? А? – Кыска от страха и от наглости первая в атаку пошла, вопросами засыпала. Да и не очень-то она боялась своего подкаблучного – всегда обдурить можно, глаза отвести… Но этот-то тоже – хоть бы жевать перестал…
– А вы что тут? – Смотрит на Кыску Хвак, не в силах понять очевидное, и ждет, пока она все правильно ему объяснит. Может, и объяснила бы, да Клещ вмешался. Обезумел, вероятно, от куража, от вина и собственной силы, захотелось ему до конца унизить соперника. И не соперника, а так, мразь, жира кусок.
– Что мы тут? Побаловались маленько, вот чего. Ты бы, малый, укрепил постель-то: хлипка, чуть нонче мы ее с Кыской в щепу не расклепали. Что стоишь, проходи, садись, смотри, авось наберешься ума-разума…
Кузнец икнул и выбрался из-за стола на всякий случай, потому что Хвак хоть и дурак, хоть и байбак, а стоя – надежнее. Кыска мяукнула и застыла, вся от стыда красная, а Хвак прямо пошел, на нее. Клещ сильнее всех был в деревне, любого намного сильнее и ростом выше, разве что Хвак… Но что Хвак, бурдюк с трухой. Надо его остудить на часок и возвращаться в кузню, а они потом пусть сами разбираются. Но не успел кузнец ручищей махнуть, как сам получил кулаком в лоб, так что шея хрустнула, получил и умер на месте. Привычной супружеской руганью заверещала было Кыска, не успев понять ужаса происходящего, но Хвак и ее пригладил затрещиной – насмерть! – очень уж взъярился!
Постоял посреди горницы – налево мертвяк, направо покойница – подошел к столу, запрокинул пузырь с вином, впервые в жизни хмельного испробовав – понравилось!.. И до дна! И молочного мяса куском рот набил – вкусно!
И пошел себе вон из деревни, как был, в рубашке с поясом, в портках, без шапки, босиком, без денег, без цели – куда глаза глядят. Даже ковриги хлеба из дому не взял, так и осталась на столе. Больше в той деревне его не видели.
ПОСТХВАКУМ
Скала разверзлась, и из нее выпал человек.
Стояло тихое утро, висело тихое солнце, бежали по синему небу тихие облака, человек лежал без памяти. Почуявший добычу комар уселся на бледную щеку, примерился, но процесс бурения и сама комариная жизнь внезапно прервались: человек хлопнул ладонью по щеке, застонал и открыл глаза. Белая муть вместо радужной оболочки продержалась в глазах несколько мгновений и растаяла, подобно тщедушному облачку под лучами полуденного солнца, обнажив неяркую темную зелень вокруг зрачка; зеленое вдруг сменилось на синеву, та обернулась пурпуром, побагровела, сгустилась до черноты и вновь обернулась неяркой зеленью. Юноша – а это был юноша по виду – сел и недоверчиво огляделся: руки, плечи, колени, живот… Небо с облаками, земля… Сосны… да, это сосны… а это трава… Юноша увидел небольшую лужицу и прямо на четвереньках заторопился к ней. Левой рукой хлоп по животу – нет живота. Из лужи вытаращенными глазами смотрел на него безусый и безбородый юнец. Юнец потрогал себя за ухо, за нос, дернул несильно за вихры, выдрал несколько волосков – светлые вроде как, из лужи не шибко-то рассмотришь, да и по такому пучочку тоже не сразу видно.
Что-то странное, что-то очень странное витало вокруг, колыхалось, трогало его, проникало внутрь и гладило снаружи… Юноша вытянул губы навстречу отражению, макнул нос и поперхнулся первым же глотком, закашлялся. Запахи! Вот что это такое: запахи! Звуки! Прикосновения! И ветер, и солнечный луч на затылке! Трава колется, а вода в луже холодная! Шаг, второй – он стоит, он ходит! Это был совсем, совсем другой мир, чужой и незнакомый, но он по-прежнему жив, и мир этот живой!
– Матушка! Матушка! Матушка, ты простила меня, наконец! Матушка моя!
Юноша заплакал, упал с размаху на живот и поцеловал, что под рот попалось. Это оказалась старая сосновая шишка, расцарапавшая ему обе губы, но юноша почти не обратил внимания на боль, сплюнул кровь куда-то вправо и снова лег, прижался ухом к серым хвоинкам… Земля молчала, но юноше послышалось, что она тихонечко вздохнула… Тихонечко-тихонечко…
– Матушка моя… Велик твой гнев на непослушного сына твоего, но все эти лета, весны, зимы и осени, сотни миллионов осеней и весен я жил и ждал, и молился тебе, и каялся… Любя, тебя одну любя, дорогую Матушку мою! Я понял свою вину и понял тщету гордыни и тщеславия, и ничто и никогда больше не собьет меня, не отвратит от мирного и безмятежного бытия, лишь только повеление твое или угроза тебе, если таковая возникнет. Я осознал, и я счастлив прощению твоему! Мне ничего больше не надо от жизни, кроме как жить, дышать, петь, смеяться, есть и пить вволю, но и обходиться без этого, спать… Только вот спать не надобно, я и так слишком долго… Но это не важно. Ты мне подарила жизнь, ты мне вернула счастье… И я изменился… Я многое понял, я иной.
Земля молчала, а слезы не бесконечны даже на голодный желудок. Счастливые же слезы и вовсе мимолетны, в отличие от вожделений. Хвак – его звали Хвак – выпрямился и оглядел свое голое, такое непривычное тело: рост похоже, что прежний, руки, ноги, голова, чресла – все на месте, да все иное… Грудь нормальная, широкая, а задница узкая стала, не то чтобы костлявая, но… Не подобает мужу зрелому такое седалище носить… И живот: как будто рака проглотил, весь живот поперечными твердыми полосками, да и не увидишь еще под грудной клеткой. Сесть поесть – так и не поместится ничего! Чисто муравей! Ну, это не беда, разработается, а вот то, что он голый – это неприлично.
Хвак чувствовал, что за сотни миллионов лет безысходного заточения он утратил всё, все знания, умения, силы… Ну, почти все. Какие-то крохи сохранились в верхней памяти… Быть может, удастся припомнить и остатки того, что кануло в бесконечных и беспросветных недрах его покаянного безумия. Накопил-то он много, да где оно? Сто тысяч раз открывал да столько же забывал…
Где-то там, неподалеку, есть то, что ему нужно… Хвак прислушался к внутреннему голосу – молчит. Навсегда, небось, замолк, не выдержал, бедолага…
Но странное чутье оживало в нем, и Хвак, как по мановению волшебной палочки нашел, что искал, получаса не прошло: полное одеяние для мужчины: портки, сапоги, рубаху… Почти впору. Шапку в кусты – и так тепло, без шапки. А всего-то и дел – камень отвалить, да руками пару раз черпануть, да сор из штанов и рубахи вытряхнуть…
– Матушка, спасибо тебе. – Хвак опять грянулся было на колени, землю целовать, но вроде как почувствовал что-то… – Понял, Матушка. Я мысленно тебя буду благодарить. Денно и нощно, думами и поступками… Никогда больше не огорчу…
Пошарить под деревьями – нашлась и дубина, чтобы мало ли чего… Мало ли где…
Хвак шел по лесной дороге наугад, куда придется, он пел без слов и смеялся, а то принимался плакать счастливыми слезами… Лесная лужа пахла тиной и землей – но все равно: попил – и вкусно было! А ягоды? «А ягод пока нет, весна еще, – догадался Хвак. – А листочки свежие, клейкие, пахучие. Пташка, пташка, давай вместе, смотри, как я свистеть умею!.. И петь!»
Сосновый лес сменился дубняком, тот ельником, солнышко все выше, небо… Небо такое синее, высокое. Ветерок – просто бархат, а не ветерок. Цветы, деревья, травы приносили дивные ароматы, и все это великолепие красок, звуков и запахов то и дело отражалось, дробилось и расплывалось в счастливых Хваковых глазах. Он шел долго и беспечно, с восторженным изумлением вглядываясь во все, что попадалось ему на пути. Вот – что это было? Вспомнил – это волки, стая волков. А почему бы и нет? Волки тоже любопытный народ… А подальше, опять в ельнике, что-то такое наперерез ломилось да завывало… Это медведь толстопятый, голодный да недовольный, шерсть свалялась – жрать-то хочется, а до малины далеко… медведь был не такой, как в прежней жизни, помельче, но Хвак понимал, что медведь… И что теперь гигантских хищных ящеров нет – тоже откуда-то понимал. Тем оно и лучше… Безопасная жизнь приятнее опасной.
«Рай! Истинный рай вокруг! Матушка… Матушка, слов у меня нет…»
Но и в раю, оказалось, бывают черти: прицепились к нему трое конных, цок-цок-цок – догнали на лесной тропе… Грабители видать…
Пришлось бежать изо всех сил, петлять, через буреломы прыгать, что твой медведь, и поторапливаться: от этих-то троих он избавился – а кто его знает – сколько еще их по лесу бродит, поживы ищет. Да какая с него пожива? А все-таки осторожность не повредит.
В городок он вошел очень удачно, как раз со стороны торжища: а ведь известно, что где торг, там и жор, там пищу готовят, продают либо выменивают.
Всех денег – а здесь в ходу деньги – два гроша медных у Хвака, те, что под камнем же нашлись. На них не поесть, но можно сыграть! И Хвак сыграл, горошины под скорлупками угадывал – да так ловко: слепой еще былину не пропел, как у Хвака уже денег – за неделю не прожрать. Но народец завистливый и мелочный оказался, погнали победителя всей ордой, а про его правоту даже слышать не пожелали… Один камень в затылок угодил, а другой, огроменный, под лопатку… Вот тебе и рай. Хорошо хоть преследовать побоялись или поленились – отстали… Городишко оказался на удивление большой, не городишко, а гигантский город! Тогда почему без крепостных стен? Неужели не боятся врагов и чудовищ? Или за пределами города не водятся у них такие? Должны водиться, хотя, если рай… Вроде бы и не рай, но ничего такого опасного в воздухе Хвак не почуял и при этом почему-то был уверен, что правильно чует. Нет, это действительно мирная местность, безопасная сторона… Беззаботная. Повезло.
Хвак пообедал в ближайшей харчевне – язык местный он уже знал как родной, на рынке выучил… И в трактире выпала ему удача на полную катушку: расшумелись соседи по столу, на крик прибежала хозяйка, большая, розовощекая, крепкая, красивая… Да так она глянула на Хвака, раз да другой, что он не выдержал и пошел за ней в хозяйные комнаты… Все-таки странное место, странные люди: видно же, что хорошо ей, а возмущается будто бы, кусаться норовит… А сама-то руками да ногами спину обхватила – не оторвешь…
Ввечеру опять ужин, в другом уже трактире, более гостеприимном и веселом. Тут уж Хвак вволю попил, поел, попил и поплясал, поел, попил, в зернь и карты наигрался, поел, с девками намиловался – в усмерть! Рай и только! Ох, и попили!
А ночью его магией и кистенями да сетями взяли, сонного, и в ад, в узилище городское! За что, про что – некому сказать, всем лень: только колодку на шею да кандалы на руки и на ноги – ожидай суда и участи.
Хваку долго пришлось ждать и голову догадками ломать: сидел он в одиночке, тюрьма без окон, с одной дубовой дверью в локоть толщиной. Разговаривать с ним никто не разговаривал, кормили и поили раз в сутки, с надзирательской руки, не снимая кандалов.
А Хвак даже и не пытался объясниться да вывернуться каким-либо манером, и здесь ему любопытно, а тюрьмишка местная – что ему она, когда гордые горы в песок стерлись, пока он Матушкину немилость избывал, да в такой темнице – не этой чета!..
Суд начался спозаранок, чтобы все вины его и кары успеть прочитать да приговор исполнить. Ничего такого особенного Хвак для себя не ждал, но все же волновался…
– …Разрыв и разграбив могилу, пришлец, назвавшийся Хваком, учинил браконьерство в лесу, принадлежащем благородному баронскому роду Волков Вен Раудов, истребив без выгоды для себя, но из куража и озорства охраняемый законом волчий выводок общим числом в шесть голов, из них четыре особи зрелые, к воспроизводству способные, тем самым превысив способы необходимой защиты, затем напал и до смерти же убил медведя-самца, зрелого, к воспроизводству способного…
«Еще кто на кого напал», – мысленно огрызнулся Хвак, но немногочисленные участники судилища слушали не его, а обвинителя.
– …Старшего егеря его милости барона Вен Рауда – Сура Кабанца и двух его людей до смерти же, что подтверждают найденные следы сапог вышеупомянутого Хвака и следы крови на его портках…
С этим Хвак не спорил: лес есть лес, а свара без затрещин не бывает. Он и на вопросах не отпирался, а просто от себя рассказал, как все было.
– …Пригородном рынке облыжно обвинил в плутодействе ватагу скоморохов-потешников, после чего учинил над ними разбой и ограбление, отняв денежное имущество на общую сумму…
«Это они его обвинили в мошенничестве при игре в скорлупки и велели убираться, причем не захотели отдавать его выигрыш! А служат они старосте того базара, они его слуги-наймиты!»
– …В драке тяжело покалечив восемь человек скоморохов-потешников из простонародья, троих гостей купеческого звания и до смерти убив старшего над скоморохами Косю Былчу да до смерти же старосту рынка господина авен Краба…
Хваку показалось на мгновение, что Матушка пошевелилась… Но нет – простить-то она его простила, а вот заступничества на каждый чих нечего ждать, сам не младенчик… И все-таки ему хотелось верить, что Матушка слышит про его неожиданные невзгоды и сочувствует ему… Хвак вздохнул…
– …Сразу после белого обеденного часа в таверне «Кипящий супчик» учинил на почве внезапно вспыхнувшей неприязни к кузнецам кулачное побоище с кузнецами из кузнечной слободы, покалечив четверых, а молотобойца Грянца тяжело, после чего учинил произвол и насилие над хозяином и хозяйкою таверны, какового хозяина Супца затолкал против его воли в сундук, да крышкою сверху прикрыл, а на крышке той учинил насилие и бесчестье хозяйке Супчихе, чьи крики, обижаемых Супца и Супчихи, слышали все соседи, в чем и подтвердили все на розыске…
Было дело, кричала Супчиха, и Супец этот колотился в крышку сундука да кричал погромче ее, только не знал Хвак, что Супец ее мужик, он думал, что слуга… – Хвак вспомнил черные от похоти глаза Супчихи и затряс головой, чтобы смахнуть внезапный пот со лба и блазь из головы…
– …В вечернем часу и до утренней зари устроил оргию в небезызвестном притоне «Большая улыбка», что в Темной слободе, и поножовщину с находящимся в розыске разбойником по прозвищу Бас и его шайкой-артелью. Случай сей выговорен в дознании особо, дабы после окончательного опознания тела и личности вышеупомянутого Баса розыск по нему избыть…
Слушание розыска и приговора проходило на широком тюремном дворе. Обвинитель читал громко и монотонно, свиток за свитком, дело, как представлялось Хваку, было пустяковое, солнце раздобрилось на тепло, согрело голые Хваковы плечи, и он тихо задремал…
– …тотатец, браконьер, убийца, разбойник, грабитель, насильник, шулер, конокрад, свальногрешец…
– «Конокрад???» – Хвак не мог поверить своим ушам, сонную одурь как рукой сняло. – Конокрад? – Они с ума рехнулись! Хвак знал, что никаких коней ни у кого он не крал. Не было такого! Он даже попытался выплюнуть, либо раскусить кляп, но под тонким слоем собачьей шкуры обнаружилась металлическая чушка, похоже, чугунная – больно такую грызть. Хороша местная справедливость!
– …учитывая также неиссякаемое милосердие монарших особ, именем и сердцем Его Величества осененный, оглашаю я, судья Омол авен Орас, окончательный и безусловный приговор…
Хвака вывели на небольшую площадку, решетками отгороженную от здоровенного утоптанного поля, вокруг которого уступами, почти до облаков – скамейки для зрителей. Это напомнило Хваку арены стадионов его прежнего мира, только здесь арена овальная, а не прямоугольная, локтей двести в длину, да сотню в ширину…
Запели трубы, вспыхнули рукоплескания и погасли, послушные невидимому указчику.
Хвака освободили от кляпа, но кандалы пока оставили, хотя рядом с верзилой сотником из королевской лейб-гвардии, лично сопровождавшим и охранявшим Хвака, тут же, в «предбаннике», ждал мастер по железу, с инструментом наготове – кандалы сбивать.
– …овищные преступления, все же дается справедливый шанс: если вышеозначенный Хвак сумеет, выйдя из Восточных ворот, добраться живым до Западных, все равно – силою, магией, хитростью, либо сноровкою, Его Величество, в неизреченном милосердии своем, изволит даровать ему жизнь, честь и хлеб! Достигнув Западных ворот, сей злокозненный Хвак будет накормлен и напоен вволю, если понадобится – то излечен, оскоплен, ослеплен и надрессирован охранять двери дворцовых приемных покоев в ночное время, когда у слепца проступают неоспоримые преимущества перед зрячими…
– Слушай, парень, а правда что ты пятерых лейб-стражей голыми руками задавил во время ареста? На вид – сопляк еще, только что длинный.
– Не знаю, не считал я, не до того мне было… оскопить – это кастрировать?
– Оно самое. А ты их приемами или как?
– Бил чем придется, я же не помню: спросонок был и пьяный… А что там между воротами-то будет?
– Да уж будет. Это тебе, брат, столица, а не село Какашки, тут размах. Сейчас все сам увидишь. Только сдается мне, что нелюбопытно с тобой нынче получится. Жидковат ты на вид, а они там такое про тебя наслушались, что перестарались, по-моему, с голыми руками против Булулы выпускают. Дурачки какие-то. Скажи, дураки, да? Хоть бы ножик дали. Хорошо хоть, что ваш с ним номер первый, не основной, на затравку так сказать…
– Ну так дай! Ты и дай. А что за Булулы такие?
– Булула. Он один. Три года уже как здесь. Сейчас увидишь. Не положено давать – казнят меня за пособничество – и всего делов, и на выслугу лет не посмотрят. Лейб-гвардия у нас опять неподкупна. Так что извини.
– Извиняю, да не очень: у меня ведь тоже шкура есть. А…
– Все! Эй, снимай с него, живо. На выход! Дорогу! Всем в укрытие! Всем в укрытие! Я тебе брошу, я тебе сейчас брошу! Эй, линейный, ну-ка врежь… – Стражник на трибуне погнался за неведомым зрителем, посмевшим бросаться кожурой от апельсина, но Хваку уже было не до этих подробностей, он смотрел вперед, на арену, пытаясь рассмотреть сквозь солнечный полдень свою судьбу.
– Удачи тебе, паренек! Хвак, да? Везения. Когтей пуще всего сторонись, вроде они ядовитые.
Хвак не ответил, он уже был там, один среди пространства.
Душа его, все еще не отдохнувшая, истомленная бесконечным мраком, коротко возликовала, оказавшись посреди света и простора, но рев трибун вернул его в суровую обыденность. Хвак стоял на самом краю узкой части овала, у Восточных, видимо, ворот. А от Западных мчался к нему кто-то черный и косматый!
С невообразимой скоростью этот некто преодолел почти двести локтей дистанции и резко затормозил перед Хваком, как споткнулся. Голова словно бы раскололась поперек и из нее выскочил и задрожал навстречу красный длинный круглый червяк – язык, а вокруг белые колышки – зубы да клыки. Ого!
Был этот черный ростом с Хвака, стоял вертикально – да не человек. И не медведь, и не обезьяна. Внизу четыре ноги, коротковатые, непонятно как растущие тесным пучком из мохнатой задницы, длинное туловище с облезлым брюхом, руки… Да, руки – толстые и длинные, с когтями, каждый в Хвакову ладонь длиной.
«Самец», – сообразил Хвак и быстро представил, как бы он со всей силы врезал туда ногой, в причиндалы. Представил – и испуганно загородил рукой свои – куцая повязка (все, что на нем было) – защита ненадежная.
Морда как у… Хвак зайцем прыгнул в сторону, тут же в другую, отпрянул, опять отпрыгнул, побежал, остановился…
Зверь. Умный и хитрый, но не человек, хотя и похож чем-то… Он явно играл с Хваком, прижав его к борту арены, убивать не спешил.
В спине и затылке потрескивало и покалывало – Это Хвак слишком тесно приблизился к охранным заклинаниям, окружавшим арену. Заклинаниям помогала толстенная, прочная на вид металлическая решетка, сплошным кольцом десяти локтей в высоту, с загибом внутрь, также как и заклинания, опоясывавшая периметр арены. Движению воздуха решетки и чары не мешали, рев трибун порождал зловонный, как показалось Хваку, ветерок…
– Беги!
– Дерись!
– Жри!
– Трус!
– Давай!
– Убей!
Скорость у черной твари была изрядная, однако Хвак уже взял себя в руки и слегка успокоился: не тургун перед ним, и даже не охи-охи. Черный… этот… Булула – прыгнул прямо и ударил с двух рук когтями, прямо, без замаха, как выстрелил. Не упади Хвак мордой в утрамбованный песок – была бы в нем двойная дыра вместо спины и брюха…
О, какой быстрый! Хвак жабой оттолкнулся от земли и в прыжке повторил удар Булулы: двумя кулаками от боков вперед, но не в туловище, а в морду.
Булула упал. И встал.
Трибуны взревели так, что замерцала серым цветом и затрепыхалась магическая охранная субстанция вдоль решеток.
И Хваку стало не по себе: только сейчас он осознал, что он не прежний Хвак, который куролесил почем зря, мощью играл и Матушку не слушался, нет в нем прежней силы! Слабенький отблеск далекого отсверка от когда-то былого… Вот и все, что осталось.