Текст книги "Не бойся, это я ! (рассказы)"
Автор книги: Нора Аргунова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
Для меня загадка ещё и то, почему Вангур, которого ни раны, ни голод не пригнали к людям, в этот раз пришёл домой. Я показывала знакомым газетную вырезку. Описывала им характер Вангура. Зоологи утверждают, что ничего невероятного в этой истории нет.
Но я без волнения не могу себе представить, как через тайгу в морозной утренней мгле идёт лось. Как он дышит паром. И как пригибается под зависшей сосной, оберегая ношу на своей спине.
5
Елизавета Николаевна пишет, что она беспокоится, как теперь поступят с Вангуром. Он от маломолочной лосихи и не из крупных.
Оля пишет, что Вангур "замечательный у нас парень" и Алексей Алексеевич надел на него два новых крепких ошейника с колокольчиками. Чтобы издалека было слышно: лось домашний, трогать его нельзя.
А сам Алексей Алексеевич в письме возмущается, что за два с лишним года Вангур не отстал от дурной привычки. Топчется под окном у Лукмановых. Мальчишка лежит больной, зайдёшь навестить – на стекле во льду Вангур продышал кружок и там виднеется его заиндевелая морда.
ДВОЕ
Нехоженым, закаменевшим снегом забрало мосток, ручей под ним и тропу. Озноблённо топорщится кустарник, жгучий ветер гонит по сверкающей ледне сухой прошлогодний лист. Мороз.
Хорь затаился, припал к земле. Он заприметил лунку у корня старой ивы, где вылезают полёвки, и знал, что им уже время и скоро они появятся. Хорь не ел вторые сутки и потому охотился, хотя не чувствовал голода. Он был болен. Вчера целый день он спал, забравшись в трухлявый, заваленный ельником пень, ночью, поглядывая безучастно, слонялся по лесу, своим следом вернулся к лежке и продремал до рассвета. Сейчас он вышел на добычу, но тело у него ломило, и он хватал снег горячим ртом.
Хорь слышал, как глубоко под сугробами льётся ручей, и ему хотелось жаркого лета, хотелось кислой лесной костяники, и опять клонило в сон.
Он открыл глаза и увидел полёвку. Полёвка высунулась, осмотрелась и осторожно выбралась на снег. Стараясь, чтобы не бугрилась спина, хорь стал подбирать задние лапы для прыжка. Он ждал, чтобы запах полёвки раздразнил его, но, когда запах донёсся, почувствовал отвращение. Он поел бы теперь ягод, а не мяса.
И всё-таки он заставил себя сжаться и удобно упереться ногами. Пора было прыгать. Но хорь имел странную привычку часто оглядываться: он жил с постоянным ощущением, что на него могут напасть сзади и в самую неподходящую минуту – отбивался ли он от ястреба или оголодавшей лисицы, охотился ли, отдыхал, – он не мог отделаться от ощущения, что кто-то подкрадывается. И сейчас, перед тем как метнуться, хорь медленно, выворачивая шею, не отрывая головы от снега, оглянулся. За ним лежало пустынное поле. Тогда он кинулся.
Он упал возле ствола, и зубы его сомкнулись точно над тем местом, где только что сидела полёвка, – она ещё была там, когда он летел. Он сообразил, что промахнулся.
Раньше он никогда не промахивался.
Хорь сунул голову в лунку. Перебивая неприятный мышиный запах, шёл снизу крепко настоянный грибной дух отдыхающей земли, а летние следы, оставленные на занесённой тропе человеком, напоминали о тепле.
Скользя по ледяному насту, щурясь, на ходу остужая снегом воспалённый язык, хорь перебрался через ручей и вступил в лес. Он двигался не целиной, а дорогами, нагнув голову, с усилием разбирая по пути привычные знаки, подолгу задерживаясь на перекрёстках.
Перед ним открылась река. Она была стянута льдом, а в середине, ближе к тому берегу, чернела полынья. Хорь приподнялся на задние лапы, застыл, присматриваясь, и спустился на лёд.
Тут было утоптано, поблёскивало рыбьей чешуёй, а от недавнего костра, от угля, ещё исходило тепло. Ему попалась хлебная корка. Он обнюхал и вцепился в неё зубами. Держа её во рту, оглянулся на всякий случай и стал есть не спеша, наслаждаясь. Он не едал хлеба, но никогда мясо, живое, трепещущее, вызывающее острое, неутолимое волнение, не доставляло такой радости, как спокойный вкус хлеба. Он съел, поискал ещё, ничего больше не нашёл и двинулся дальше.
Узкая тропа тонула в снегу, и всюду: на крупных тяжёлых следах, на вздымавшихся по сторонам намётах, даже в воздухе – прочно стоял человеческий запах. Хорь не переносил людей, но чем дальше, тем сильнее тянуло дымом и теплом, и он не шёл теперь, а скачками бежал.
Лес расступился, хорь свернул в кустарник. Перед ним была поляна. Над притихшей небольшой избой, с аккуратной поленницей дров у крыльца, чуть приметно, успокоительно дымилась труба.
Хорь перебежал открытое место и ступенька за ступенькой влез на крыльцо. Дверь была приотворена, но он не вошёл в неё, а прополз в щель под дверью и оказался в тёмных холодных сенях. Другая дверь была закрыта плотно, но оттуда манило желанным теплом, и он долго искал входа; наконец нашёл его наверху, под потолком, взобрался туда, головой вытолкнул войлок и на мягких лапах спрыгнул в комнату. И как только опомнился, встретился взглядом с человеком.
Человек этот, старик с трубкой во рту, сидел у дощатого стола и работал – стол был завален исписанной бумагой. Услышав шорох, старик оглянулся, а хорь замер, расставив лапы, изогнувшись после прыжка, и оба смотрели один на другого не шевелясь. Печка с распахнутой дверцей пылала, мелкие угли сыпались через решётку вниз и там тлели в глубине, и пар шёл от кипящего котелка.
– Вон кто пожаловал! – удивлённо произнёс старик.
Он поднялся, огромный, с могучими плечами, а хорь забился под лавку, прижался к стене, оскалился. Но большие руки надвинулись на него дружески и бесстрашно, и хорь дал себя взять. Старик достал блюдце, плеснул молока и подсунул хорю, по-кошачьи сидевшему у него на руке. Тот стал лакать, останавливаясь, вздыхая утомлённо, и один раз поднял голову и цепко уставился прямо в глаза человеку.
– Ну, ну, – проговорил старик, и хорь опять уткнулся в блюдце.
И, словно зная про него всё, старик отломил кусок хлеба. Но хорь уже не мог есть. Он только подобрал под себя хлеб и закрыл глаза. Старик сел за стол, придвинул бумагу, взялся за карандаш. Работая, он поглядывал на хоря, спавшего у него на коленях, покачивал головой и воображал себе страшную жизнь, пригнавшую зверя в человеческое жильё.
Хорь пробыл у старика четыре дня. Чтобы поесть, ему не надо было рыскать и выслеживать, а чтобы отдохнуть, не приходилось прятаться. Он никогда никому не доверял, только боялся и ненавидел. Даже своих не любил. Он бился за самку, и тогда свои были смертельными врагами; защищал хорьчат, если им угрожала опасность, но едва они подрастали, он уходил и забывал их. Враги или добыча всегда окружали его. И он жил сейчас оглушённый, разнеженный, сам себя не понимая, и, когда человек брал его своими тёплыми руками, выбирался из рук, ползал по груди и по плечам, нюхал старику губы, усы, а старик поглаживал хоря, приговаривая тихо:
– Ну и шуба у тебя, брат! Ну, шуба!
А на пятый день утром старик заметил, что хорь, примостясь на подоконнике, смотрит в лес. Там, в лесу, падал снег, деревья потемнели и сдвинулись, и ель, скованная до того морозом, свободно раскинула оттаявшие ветви.
Птица пролетела за окном, хорь метнулся и замер, и в напряжённом изгибе его длинной, стройной шеи, в повороте маленькой головы старик уловил хищное выражение, какого ещё не видел. И ещё одно запомнил старик: как хорь оглянулся. Он повернул голову с нервной, судорожной медлительностью и осмотрел комнату с тоскливым страхом затравленного. А когда человек направился к нему, хорь прянул на задние лапы, предостерегающе взвизгнул, готовый броситься.
Тогда старик приоткрыл дверь и вернулся к столу. Он сидел, посасывая трубку, хмуро наблюдая за хорем. Студёный пар пошёл клубами от двери, докатился до стены, поднялся к окну, и хорь, глубоко втянув в себя запахи леса, бесшумно спрыгнул на пол. Он пересек комнату крадущейся походкой, словно его выслеживали. У порога остановился и через плечо покосился на старика. Чуждо, с подозрительностью впились в человека холодные зрачки. Прижимаясь к доскам, хорь переполз через порог, распластался под дверью и исчез.
Старик вышел на крыльцо. Зажав зубами потухшую трубку, он смотрел, как уходит зверь. Мокрый снег залеплял маленький синий след. У края поляны хорь легко взмахнул на сугроб, слился с кустарником, и оттуда с тревожным криком поднялись птицы.
Старик вернулся в комнату, присел у печки и долго, не шевелясь, глядел на огонь, слушая, как вокруг дома гудит лес.
ЖУЛИК
Жульке не много надо, чтобы развеселиться. Поставят вместо мелкой посудины ведро с водой – Жулька счастлив, потому что до страсти любит воду. Его брат Лобан и сестра Рина попьют, Лобан, может быть, лапой воду потрогает, а Жулька всунет голову по уши; он готов залезть внутрь и даже лечь там, но у двухлетнего волка только морда и помещается в ведре. Всё-таки он пытается встать на дно четырьмя лапами и до тех пор возится, пока не разольёт воду.
Иногда в клетку кидают красный мячик. Каждому хочется схватить мячик, но Жулька самый азартный. Три тяжёлых зверя толкаются, сотрясают клетку. Наконец сплющенный мячик у Жульки в зубах, и он снуёт из угла в угол, возбуждённый и немного озабоченный тем, что мячик некуда спрятать.
На решётчатый потолок забросили палку. Лобан попрыгал, но ему скоро надоело, а Жулька с Риной не унимались. Носом и зубами удавалось только коснуться палки – она лежала поперёк прутьев.
Рина остановилась, наблюдая за братом. Жулька скакал и скакал, и после каждого его прыжка палка меняла положение, поворачивалась и вдруг провалилась в клетку! Свалка, толкотня, волчьи челюсти в труху крушат дерево, и Жульке весело.
Больше всего Жулькино настроение зависело от Четвёртого волка. Четвёртый волк жил отдельно, не в клетке, и когда исчезал, Жулька догадывался, что тот отправился промышлять. Пропадал Четвёртый целую ночь, иногда и половину дня. Зато не было случая, чтобы тот вернулся без добычи. Вероятно, не всякий раз охота удавалась. Когда он совал в клетку лежалое мясо, Жулыка смекал, что умный Четвёртый делает запасы, припрятывая добычу на чёрный день. Волку любое мясо идёт впрок, и Жулька без капризов заглатывал, что давали.
Пришло лето. Подъёмный кран подцепил клетку с волками и поставил на платформу грузовика. Грузовик повилял по дорожкам киностудии, где до сих пор жили волки, и подъехал к воротам. В кузове возле клетки сидел дрессировщик. Он предъявил пропуск и объяснил дежурному, что едет в Ковшинский лес, где студия построила новую базу. Осенью, когда волки обрастут зимним пышным мехом, их будут в Ковшино снимать для кино.
Первая ночь прошла на новом месте тревожно. За высоким забором шумел лес, которого Жулька никогда не слышал. Лес шумел близко, и дальше, и ещё дальше, и совсем издали доносился шелест деревьев. Жулька чувствовал, какой его окружает простор, и волновался. А Лобан, самый сильный и самый осторожный, был перепуган. Он крался от стенки к стенке, поджав к животу хвост, и часто, уставившись перед собой взглядом, начинал пятиться, будто на него надвигалось чудовище. Вместе с ним истерически шарахалась Рина, и это тяжело действовало на Жульку.
К рассвету Жулька вымотался до последнего нерва. Но вот раздались за оградой тяжёлые шаги. Лобан и Рина с Жулькой стали прыгать как безумные. Знакомо забрякали ключи, загремел замок, отворилась со скрипом высокая калитка – и Жулька завопил от восторга, завыл, и вся троица заголосила хором навстречу долгожданному Четвёртому волку...
Какая жизнь началась у Жульки! Каждый день ходили в лес. Жулька и Лобан с Риной рвались с поводков, тянули в разные стороны, и только очень сильные руки могли их удержать.
Волков спускали, они бросались наперегонки. Неслись вдоль заброшенной дороги, с сумасшедшей скоростью огибали малинник и пролетали поляну с высокой травой. Жульке встречались валуны, ямы, торчащие корни. Казалось, Жулька ничего не замечал, ни разу он не остановился. Но где-то внутри у него беспрерывно щёлкал маленький аппарат, и всё, мимо чего Жулька проскакивал не глядя, оставалось в его памяти. И потом, набегавшись, он возвращался к какой-нибудь кротовине или разваленному пню, чтобы рассмотреть их как следует.
Часа не проходило без новостей. То Жулька замечал сороку – сорока молча смотрела вниз, перелетая за волками по вершинам елей. То он увидел трясогузку. Трясогузка заманчиво покачивала хвостом, и Жулька, согнув переднюю лапу, изобразил стойку. Трясогузка вспорхнула, а Жулька, ничуть не огорчённый, побежал к Лобану.
С сестрой Жулька предпочитал не ссориться, а к брату приставал часто. Иногда ему удавалось стащить у Лобана мяса. Но чаще разозлённый Лобан вовремя хватал его за холку, и после короткой схватки Жулька убирался ни с чем.
Сейчас в траве сидел молодой дрозд. Дрозд для Лобана был пока не мясо, а неизвестно что, и Лобан, склонный к исследованиям и сомнениям, толкал птицу лапой, с интересом разглядывал её. Для Жульки тоже дрозд непонятно что такое, но он только пнул его носом и полетел к Рине.
Над речкой высилась сосна с обмытыми, оголёнными корнями. Из-под сосны на Рину потянуло живым запахом, и она ухватилась за корень. Волчица изгрызла толстый, железной прочности корень, измочалила его и принялась за следующий. Этот корень был потоньше, и Рина, упёршись в землю ногами, рванула его, сломала и откусила оба конца. Затем начала бешено рыть землю. Ход показался ей узким, и ещё один корень затрещал у Рины в зубах.
Молодая волчица работала с таким ожесточением, что Жулька не решался принять участия и только наблюдал. Он дрогнул, и мышцы его напряглись, когда из-под сосны метнулось гибкое тело. Ласка бросилась в воду, и в ту же секунду за ней прыгнула Рина.
Маленький хищник успел переплыть ручей и взбежать по отвесному склону, но здесь Рина его настигла. Зверёк поднялся на задние лапы, над ним нависла волчица. Угрожающий и полный страха визг пронёсся по лесу – и прервался. Рина всё стояла там. Она оглянулась на Жульку. Тогда и Жулька переплыл ручей. Рина насторожённо наблюдала за ним, и он только понюхал мёртвую ласку. Затем волки, балуясь, скатились под обрыв и шлёпнулись в воду, оставив ласку на берегу.
Если полное ведро приводило Жульку в восторг, то речка окончательно лишала его разума. Пока Лобан, для начала полакав, сосредоточенно погружался, Жулька успевал обрушиться в речку, вскопать под собой илистое дно, взбаламутить воду и выхватить обросшую водорослями и улитками увесистую корягу. В корягу вцеплялась и Рина, начинались борьба, прыжки и кувырканье. И вот коряга забыта, Рина топит Жульку, а Жулька вырывается и падает на спину Рине. Оба грязные, с облипшей шерстью, с довольными мордами барахтаются, кряхтят...
У Лобана намокли только лапы, брюхо и шея снизу. Он давно вылез на берег, стоит, глядя куда-то вдаль, и тихонько, про себя, поскуливает.
У него всегда тоска. В клетке тоска, и в лесу тоска. Для чего Лобану могучее тело и неутомимые ноги, если не надо охотиться и кусок мяса получаешь готовым? Для чего верный глаз и понятливое ухо, если лес только для развлечений? Постоянно в напряжении его нервы – для чего? Ведь никогда, никто, ничто не угрожает тебе и твоей стае. Где она, волчья настоящая жизнь?
А Жульке хорошо. Накупавшись, он карабкается на крутой бережок, охотно сползает на животе обратно, опять лезет и обрывается вместе с комьями глины, чтобы ещё раз с наслаждением ухнуть в речку.
То и дело он вспоминает о Четвёртом волке. Жульке надо знать, где тот находится, и он считает, что лучше всего Четвёртому быть постоянно рядом и на виду.
Жулька не настолько глуп, чтобы не заметить, что Четвёртый ходит на двух ногах и не покрыт шерстью. Да и ещё многое понимает Жулька: Четвёртый вроде бы и не волк. Но и не человек, потому что все люди Жульке чужие, а этот – свой.
Волки умеют считать, и Жулька давно сосчитал, что не трое составляют его семью, а четверо. В конце концов, нечего ломать голову над странностями Четвёртого. Он в семье добытчик, он старший и настолько свой, что кто же он тогда, если не волк?
Сейчас Жулька пробегает мимо Четвёртого, и вслед ему несётся одобрительное: "Жулик! Ай, Жулик!"
Жулька сразу поворачивает обратно. Четвёртый всегда разговаривает покровительственно, но с разными интонациями, и Жулька отлично улавливает это. Для каждого Четвёртый имеет свой голос. С оттенком почтительности и насторожённости – для волчицы, с уважением и сочувствием – для Лобана и с восхищением – для Жульки.
Четвёртый почёсывает и гладит Жульку. Жулька очень доволен, но он при этом не закатывает глаза, как Рина, и не обмирает, как Лобан. Он косится зорко, ловко выхватывает у Четвёртого из кармана рукавицу и уносится с нею, ликуя.
* * *
Ужин кончается. Мясо съедено до последней плёнки. Жулька лижет сахарную косточку, а сам следит за Лобаном. Лобан припал к земле. Он прилаживается к гладкому, круглому мослу, с которого соскальзывают зубы.
Жулька встаёт. Лениво бредёт он мимо Лобана. Замедляет шаг. Лобан занят костью. Жулька придвигается боком. И вдруг мягко кладёт лапу на голову Лобана.
Лапа соскальзывает по большой волчьей морде. Жулька поправляет лапу, и она опускается то на лоб, то прямо на нос. Лобану. Лобан увлечён, он силится поймать зубами скользкую кость. Когда лапа попадает ему на глаза, он только жмурится.
Жулька и его лапа – два отдельных существа. Сам Жулька отвернулся и будто дремлет. Веки его полузакрыты, уши по-лисьи приглажены, Жулька не видит, не слышит, его тут вроде бы и нет. На миг вспыхивает полный острого напряжения взгляд его жёлтых глаз – и опять всё скрыто. А Жулькина лапа продолжает своё дело.
Внезапно с земли, откуда-то из-под Лобанова горла, Жулька выкидывает ещё одну косточку. Движение молниеносно. Волчья лапа скрючена по-кошачьи. Кость взлетает и падает в стороне. Жулька плавно отодвигается от Лобана, отходит. Весёлый прыжок – и Жулька накрывает собой новую кость. И тут же оглядывается.
– Ай, Жулик! – слышит он.
Четвёртый восхищён, и это естественно. Жулька и сам относится к себе неплохо.
ЩЕНЯТА
У нас несчастье! Нашу Дельфу сбила машина!
Дельфа бежала, говорят, изо всех сил, а машина догнала и ударила сзади. Не понимаю, шофёр что, не видел собаку? Белую собаку, днём? Не мог же он нарочно – охотничью собаку, такую красавицу, сеттера! Да и вообще таких людей на свете нет, чтобы догоняли и сбивали собак!
Сгоряча Дельфа вбежала в сад и легла, а подняться больше не может. И позу не меняет: как свернулась, так и лежит.
Мама привела ветеринара. Я спряталась, чтобы не смотреть. Ветеринар определил, что у Дельфы перелом тазовой кости. Пусть лежит, трогать её нельзя.
Я сижу возле неё на корточках, и меня ужас берёт при виде её красных глаз. Только глазами она и двигает. Блюдце с молоком так и стоит, Дельфа не ест, не пьёт. Уж я-то знаю, какие у неё сейчас боли, я себе ломала руку. Как у неё мозжит внутри и всё разрывается от боли. А она молчит. Вот как надо терпеть...
– Папа, а если дождь?
Папа смотрит на небо. Он охотник, он знает приметы.
– Не будет дождя, – отвечает он.
– А если будет?
Теперь он смотрит мне в глаза, и я проглатываю слёзы. Когда я плачу, он перестаёт меня уважать.
– Пойдёт дождь – раскинем над Дельфой палатку. Но ей лучше на солнце, скорее выздоровеет.
– А у неё срастётся?
– Конечно, срастётся. Ещё пойду с ней на охоту, увидишь. И тебя возьму.
Я не отрываюсь от Дельфы. Когда я поправляю волосы или вытаскиваю изо рта травинку, она косится на мою руку своими воспалёнными глазами, и двигаются её жёлтые брови. Она боится, что я до неё дотронусь.
– Пойдём, ты только беспокоишь её. Мама звала обедать, ты слышала?
– Сейчас.
– Вставай, пойдём.
– Сейчас. Ты иди, я сейчас.
Папа уходит. Нос у Дельфы высох и стал серым. Наверное, у неё температура. А вот тут вот, сбоку, под такой гладкой, блестящей на солнце шерстью – какая тут сейчас невыносимая боль!
Приходит мама. Она садится рядом на траву. Посидела, помолчала и говорит:
– Всё-таки ей хочется быть одной. Когда очень плохо, хочется быть одному, верно?
Я говорю:
– Когда я болею, то мне – нет. Мне лучше, если со мной посидят.
– А взрослым лучше, когда покой. Дельфа ведь взрослая.
Мама встаёт.
– Ты можешь ей помочь? – спрашивает она.
Я поднимаю голову:
– Как помочь?
И замечаю, какое у мамы бледное, расстроенное лицо.
– Тебе кажется, ты ей сейчас помогаешь? – спрашивает мама.
Я молчу.
– Тогда зачем же ты тут сидишь?
Мы идём к террасе. Мы идём между кустами чёрной смородины. Мама впереди, я за ней, я оглядываюсь – и вижу Рекса! Рекс протаскивает через щель в заборе своё толстое брюхо!
– Мама! Рекс!
Она успевает схватить меня за руку.
Этот трёхмесячный дурень Рекс всегда с ходу бросается на Дельфу. Этому дураку только бы повозиться.
– Пусти! – кричу я.
Мама не сводит глаз со щенка.
– Тише, – шепчет она, – он поймёт...
– Он сейчас кинется! – говорю я и заливаюсь слезами, дёргаю руку, потом гляжу, изумлённая...
Щенок бежит, болтаются длинные уши, вот заметил Дельфу, поскакал неуклюжим галопом. Он приближается к ней со спины, даже её больных глаз ему не видно. Подлетел. Она только скосила зрачки, и он с ходу, как, бывало, бросался на неё, плюхнулся на землю и ползёт к ней.
Издали, весь вытянувшись в струнку, высовывая длинный красный язык, он пытается лизнуть её в морду. Она смотрит мимо. Он опрокидывается перед ней животом кверху, вскакивает и подпрыгивает, виляет, лёжа на боку. И даже до сих пор, спустя многие годы, я вижу на солнечной траве ярко-рыжего щенка и молодое просиявшее мамино лицо...
ФИТИЛЬ
Кошка вывела котят в тёмном подполе избы. Они вылезали через продушины, играли на солнце, однако люди могли смотреть на них только издали. Малейший шорох – и вся тройка скрывалась в своём логове.
На зиму хозяева забивали продухи в фундаменте, чтобы от дождей и снега под избой не заводилась сырость. Стояла осень, хозяйская дочь с детьми собралась домой – она жила в городе. Перед отъездом пробовали выловить котят, но безуспешно. И городские отбыли, прихватив с собой кошку, уверенные, что без матери котята выйдут сами.
А котята, осиротев, стали ещё осторожнее. Старики хозяева не кормили их. Кое-кто из соседей подливал молока в консервную банку. Видели, как появляются котята, озираясь, принюхиваясь, и как лакают, насторожённые, готовые мгновенно исчезнуть.
Зачастили дожди, пора было заканчивать подготовку к зиме, а один ход под избой всё не могли законопатить. На котят началась облава. Выманивая их, ставили еду, сторожили у лаза. Мёрзли, чертыхались, кляли безмозглое зверьё, но продолжали охоту, и двоих удалось поймать.
Оставался последний, самый дикий. До сих пор никто не слышал его, теперь он начал кричать. Сутки напролёт, с редкими перерывами, неслось из-под избы пронзительное мяуканье. Иногда он высовывался – и его голос слушала вся улица.
Не только ребятишки – взрослые занятые люди заговорили о котёнке. Он досаждал своими воплями, а ни вытащить его, ни заставить замолчать было невозможно. Замуровать живую душу ни у кого не поднималась рука. И многие считали, что делать ничего не надо. Котёнок порченый, никакая сила его к людям не пригонит, а холод и одиночество обязательно скоро доконают.
Я жила по соседству. В ту зиму мне удалось вырваться из города, чтобы поработать в тишине; я уехала в Листвянку и поселилась у Шлыковых. У них имелась свободная комната, "парадная". Обычно она стояла пустая и в ней гремел репродуктор. Но если выключить радио, "парадная" хороша была для работы. Хороша, пока рядом не объявился тот оголтелый кот. Окна "парадной" выходили в сторону дома, под которым он жил.
Пришлось мне обойти соседей, просить, чтобы с завтрашнего дня его никто не кормил.
Котёнок весь день орал до хрипоты, однако уговор соблюдался. Но вечером, когда я шла из кино, вышмыгнула прямо на меня из калитки согбенная старушечья фигурка. Я узнала нашу, шлыковскую бабку.
– Вы чего туда? – спросила я, разглядев у неё в руке пустую банку.
– Жрать ведь хочет, – виновато пояснила старуха.
Пришлось начинать сначала. На вторые сутки котёнок замолчал. В тот день вместо дождя повалил к вечеру снег. Потом ни дождя, ни снега – тишь.
Я соображала, сколько времени котёнок может обойтись без еды. Прислушивалась. Охота у меня была назначена на завтра, но кот почему-то молчал, а ночью, объявили по радио, ожидалось минус пять.
Наконец я не выдержала. Мелко нарезала сырое мясо. Оделась, замоталась платком.
Холодная пыль – не то дождик, не то мелкая крупка – леденила лицо. Далеко в глубь продушины я положила крошку мяса – по усам помазать. Столько же прилепила на краю, у самого выхода. Куски побольше бросила на землю. Пододвинула заготовленный кирпич – затыкать продух. И застыла на своём посту.
Ничего, ни звука не раздавалось под избой, а я чувствовала, что котёнок рядом. Не в дальних углах подвала – рядом. Уже и руки, которые не сообразила сразу спрятать в карманы, у меня закоченели, и через подошвы резиновых сапог начал проникать холод. Котёнок находился тут, живой, насторожённый, я его чувствовала, а положение не менялось.
Наконец едва уловимо ворохнулось у моих ног, и понеслось истерическое мяуканье. Что лежало внутри, котёнок, должно быть, слизнул, что на земле тоже разглядел. И человека он учуял. Слышно было, как он отбегал, с криком рыская под домом. Но запах, от которого котёнок ополоумел, шёл из одного места, и он возвращался к продушине. Я знала, что минута приближается, и в который-то раз мысленно отрабатывала движение: наклон – схватить кирпич, вдвинуть в дыру... А котёнок всё вопил, и голова его высовывалась из дыры и втягивалась как заводная.
И вот он выскочил. Кинулся было обратно – я успела заставить продух. Он метнулся, исчез. Я побежала, крадучись. Заглянула за угол. Котёнок сидел там, вжимаясь в стену, – шевелящееся смутное пятно. Я ринулась к нему, он обогнул дом. И я следом. Мы кружили, мы двадцать, может, тридцать раз обежали избу.
Котёнок взлетел на крыльцо. Раскинув руки, я надвигалась, и уже близко был одичало взъерошенный комок. Я упала на него, он прошипел мне в самое лицо и растворился во тьме.
Надо было унять дрожь в руках, остановиться и подумать. Отогнать бы его от дома. На акацию, что растёт у окна. Летом котята, бывало, забирались на куст, он этот куст знает.
И я отогнала. А как, какие применяла манёвры, не могла после вспомнить. Помнила, что под конец котёнок влез на толстую ветку, я медленно подошла, сняла его – и в руках очутился не кот, а мышь какая-то, настолько мелок оказался герой, взбаламутивший целую улицу.
У Шлыковых поднялись с постелей, будто серьёзное случилось. Котёнок, серый в тёмную полоску, не царапался, не вырывался – окаменел у меня на ладони. Лапы прижаты к белому животу, синие глаза не мигают. Лежит на спине. Тронули его пальцем – завалился на бок, как неживой. Попытались отогнуть лапы – они не поддаются. Будто судорога его схватила. Старик Шлыков отрезал мяса, поднёс к кошачьему носу – никакого впечатления.
– Сдохнет, фитиль, – сказал старик.
Жалея, начали гладить котёнка. И он вдруг расправился, встал. Ему гладили левый бок – он подавался влево, гладили с другой стороны подавался вправо. Он выгибал спину, еле удерживался под рукой на своих некрепких лапах и мурчал громко, неистово, булькал с присвистом, как закипевший самовар. Быстро же пробудилась в зверёныше вековая привычка к человеку!
Спустили его на пол, придвинули молоко, отступили – и словно подменили котёнка. Он затравленно огляделся, побежал, залез под диван, его там едва разыскали. И с трудом оторвали: он цеплялся за пружины, шипел. Посадили на колени, погладили – он поднялся, лёг, опять поднялся. Он переворачивался с боку на бок и на спину, лизал руку, которая его гладила, лизал самого себя и урчал, урчал.
Он вырос весёлым, кругломордым, с толстым и коротким, чуть подлиннее рысиного, хвостом. Когда ходят по комнате, он выслеживает, хоронясь за стульями, и нападает. Он балуется, но с ним шутки плохи: он глубоко вонзает когти. Его выгоняют на улицу, и он уходит далеко в лес, пропадает по нескольку дней. Однажды видели, как он схватил белку. Редкая собака обратит его в бегство; соседские псы знают его и остерегаются, чужим от него достаётся. У него густая шуба, и он не боится морозов.
БЕДА
На людной московской улице со мной случилась небольшая история. Я шла из школы домой, когда меня обогнала собака, рослая лайка с острыми ушами и круто завёрнутым на спину хвостом. Она бежала, волоча за собой длинный поводок.
Опередив меня, собака свернула к палатке. В палатке продают фрукты, и обычно у задней стены валяются пустые ящики. В тот раз они громоздились один на другом выше человеческого роста. Собака обнюхала нижний ящик, поднялась на задние лапы, и вся гора с грохотом рассыпалась.
– Ты что же делаешь! – крикнула я собаке.
Она живо подскочила ко мне, прыгнула, толкнув меня в грудь, и я увидела её раскосые весёлые глаза. "Да ладно тебе!" – всем своим видом сказала она и тут же бросилась бежать дальше вдоль тротуара, мелькнула в конце улицы, возле метро и затерялась среди людей.
Тогда только я сообразила, что её белая со светлыми жёлтыми пятнами шерсть заботливо промыта и вычесана и что у какого-то человека беда. Он ищет собаку, и я могла бы заявить о ней в собачий клуб, куда, наверное, он будет звонить...
А потом я вспоминала её часто. Что произошло между нами? Ведь она меня не знает, как же так точно и сразу она уловила мой тон? Какая лёгкость понимания! Какое доверие к чужим!
И я в тысячный раз жалела, что не схватила её за поводок.
ПЕСЕНКА САВОЯРА
Посвящается В.К.
Боюсь, что рассказ о Тишке, моём сурке, получится невесёлым. Хотелось бы написать о нём так, чтобы чтение доставляло одну радость – ведь смотреть на Тишку в самом деле удовольствие! Но мой сурок принадлежит не мне. Я старалась не думать об этом – почти год он прожил у меня, и даже на несколько часов уходя из дому, я по нему скучала. И он, вероятно, тоже. Когда, возвращаясь, я вставляла ключ в дверь, из комнаты раздавался взволнованный, тонкий вскрик – с лестницы казалось, будто пронзительно свистит птица. Не снимая пальто, я отпирала клетку, из неё торопливо выходил Тишка. Он вставал на задние лапы, тянулся ко мне, прижимая к своей груди кулачки, и бурчал ласково: "У, у, у, у, у, у, у..."
Я поднимала его, толстого, тяжёлого, он обрадованно покусывал меня за подбородок, старался лизнуть в губы, а успокоившись, разглядывал и пробовал на зубок пуговицы пальто. Очутившись на полу, он лишь теперь потягивался, зевал после долгого сна и вприскочку бежал за мной на кухню, приземистый, косолапый, как медвежонок. По дороге заскакивал в одно место – у него, как у чистоплотной кошки, имелось определённое место для определённых дел. А я пока отрезала кусок свежего чёрного хлеба, с обеих сторон поливала подсолнечным маслом – готовила любимую Тишкину еду. Он уже топтался у моих ног. Выпрямившись столбиком, он нетерпеливо переступал, поворачивался на месте – ни дать ни взять исполнял вальс. Его никто не учил, а он вальсировал. Не хотелось Тишку дрессировать, но если приложить немного усилий, он хорошо танцевал бы. И под музыку.