355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нина Воронель » Содом тех лет » Текст книги (страница 3)
Содом тех лет
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:47

Текст книги "Содом тех лет"


Автор книги: Нина Воронель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

Как только мы вошли, нас окружила возбужденная толпа старичков – такими они мне, во всяком случае, показались, К.И. при этом мне вовсе не казался старым, хоть, все они наверняка были моложе его, но в нем была такая мощная стать, такая элегантность осанки, такая гибкость движений длинных рук со стройными пальцами. Он возвышался над всеми, одновременно снимая пальто и отшучиваясь на какие-то мелкие дружеские нападки.

Сплоченной группой мы двинулись куда-то в глубь дома сквозь строй завистливых взглядов тех, кто не был принят в нашу веселую компанию. К. И. шагал во главе процессии, как главнокомандующий, а я рядом с ним, в каком качестве – неясно. Представив меня как начинающую переводчицу, он начал называть мне имена наших спутников – Луговской, Заболоцкий, Голосовкер. Имен этих я тогда не знала и потому вовсе не впечатлилась, не стала жадно всматриваться в их лица, чтобы запечатлеть, а жаль! Запомнился мне только молодцеватый Луговской, да и то, скорей всего, потому, что я его потом еще пару раз встречала у К. И. и даже читала ему свои стихи, которые он не одобрил.

Но в тот памятный вечер они одобрили меня всем скопом – не за стихи, а за молодость, за большие еврейские глаза и за румянец, вспыхнувший на моих щеках (им, старым лошадям, они, небось показались ланитами), когда я, наконец, отогрелась после пробежки сквозь снежную бурю. Они острили наперебой, говорили друг другу колкости, и каждый стремился выступить передо мной в наилучшем виде. Все это завершилось дружным приглашением разделить с ними их писательский ужин.

Я с восторгом согласилась – я вообще в те времена сильно недоедала, а тут еще борьба с ледяным ветром и промокшие ноги. Так что мы все тем же сплоченным строем с песнями и шутками двинулись в столовую. Там на столах уже стояли тарелки с горячей гречневой кашей, от запаха которой у меня закружилась голова. У официантки была затребована еще одна тарелка, и в нее каждый доброхот от всего сердца отвалил изрядную часть своей порции. Получилась полная тарелка с верхом. Я нарочито замедленно погрузила ложку в душистую коричневую массу, предвкушая восхитительный первый глоток.

Но не успела я донести ложку до рта, как на плечо мне легла длинная рука и рванула меня прочь от заманчивого продукта.

– Вы к ним приехали или ко мне? – рявкнул К. И. – Нечего здесь рассиживаться, скорей пошли ужинать!

Знаменитые поэты так и застыли с разинутыми от изумления ртами, наблюдая, как К. И. быстрым шагом поволок меня к выходу. Кое-как напялив тулуп с чужого плеча, я, оскальзываясь на уже успевшем застыть насте, поспешила за ним.

Ужин у К. И. был воистину царский – писательская гречневая каша не шла с ним ни в какое сравнение. Чего там только не было: и салат-оливье, и красная рыба, и буженина. Пришлось даже выпить чего-то крепкого, так что я вконец опьянела.

– А теперь читайте вашего «Ворона», – скомандовал К. И., когда Маша поставила на стол чай и стаканы в подстаканниках. Читала я хорошо – то ли спьяну, то ли от волнения. Дослушав меня до конца, не перебивая, К. И. несколько секунд помедлил в молчании, а потом поднялся во весь свой гигантский рост, вытянул надо мной руку наподобие семафора и произнес:

– Старик Чуковский ее заметил и, в гроб сходя, благословил!

В голове у меня помутилось, и комок застрял в горле, хоть не думаю, будто я на месте осознала, что Судьба повернулась ко мне лицом. Я не осознала это и тогда, когда К. И. сказал:

– Сейчас езжайте домой, а то ведь уже поздно, а через неделю приезжайте снова почитать мне ваш перевод еще раз. Только снежных бурь больше не устраивайте.

Я выкатилась на заснеженную улицу, прижимая к груди сверток со своими мокрыми сапогами и унося на своих ногах Машины сухие сапоги.

– Не волнуйтесь. Маша, – сказал лукавый К. И., – она ваши сапоги через неделю принесет, как миленькая.

Он был прав – я не только явилась через неделю с Машиными сапогами, но стала регулярно таскаться в Переделкино, благо меня там привечали, и слушать захватывающие дух рассказы К. И. о встреченных им за долгую жизнь людях. Я, как губка, впитывала его рассуждения о поэзии и переводах, быстро-быстро превращаясь из гадкого утенка, сдуру закончившего провинциальный физмат, – если не в лебедя, то в какую-то другую птицу приличной литературной породы.

Когда я приехала к К. И., чтобы прочесть ему мой перевод «Ворона» второй раз, он слушал меня так же внимательно, как и в первый день, а потом спросил, где я училась. Услышав, что я закончила физико-математический факультет, засмеялся:

– Вы напоминаете мне того еврея, который на вопрос, какого он вероисповедания, картаво ответил: римско-католического. А что вы еще переводили?

– Я, собственно, ничего, кроме Эдгара По не переводила. Переехав в Москву я отыскала и перевела «Улялюм».

– Как и «Улялюм» тоже? Ну-ка прочтите.

Хоть поэма «Улялюм» далась мне чуть легче, чем «Ворон», перевод ее тоже был задачей не из простых!

 
Под унылым седым небосводом
Расставались деревья с листвой,
С увядающей жухлой листвой,
И страшился свиданья с восходом
Одинокий Октябрь надо мной.
Одиноким отмеченный годом.
Плыл туман из пучины лесной
И стекался к безрадостным водам,
К одинокому озеру Одем.
 
 
В зачарованной чаще лесной
Мы роняли слова мимоходом,
И слова опадали листвой,
Увядающей жухлой листвой,
Нам казалось – Октябрь был иной,
Не помеченный памятным годом,
Страшным годом – смертельным исходом,
Мы не вспомнили озеро Одем.
Хоть бывали там в жизни иной,
Не узнали мы озера Одем
В зачарованной чаще лесной.
 

К.И. вскочил с кресла.

– И откуда только что берется? – спросил он неизвестно кого. – Ведь физику-математику кончала и до вчерашнего дня ничего-ничегошеньки не знала о переводах!

Можно было подумать, что он на меня сердится.

– И вот, пожалуйста «…мы роняли слова мимоходом, и слова опадали листвой». Ну откуда вы эти образы взяли?

На этот вопрос ответ у меня был готов:

– У Эдгара По, конечно.

– Да вы хоть знаете, сколько раз эти стихи переводили? И кто переводил?

Я неопределенно качнула головой, изобразив нечто среднее между «да» и «нет», чтобы скрыть свое невежество. Но хитрый К. И. меня насквозь видел:

– Ясно, значит, ни черта не знаете.

– Ну почему же не знаю… – защищаясь, пробормотала я. – Брюсов, Бальмонт… – и запнулась, исчерпав свой список.

– Да, и Брюсов, и Бальмонт, и многие другие. И никто из них не справился. Правда, был один переводчик «Ворона», который сильно приблизился к оригиналу, почти вплотную. Вы о нем, конечно, не слышали.

С этими словами он снял с книжной полки растрепанный толстый томик и протянул мне. На обложке было написано: «Чтец-декламатор», года издания сейчас не помню, – какой-то очень дореволюционный, потому что бумага совсем пожелтела. Я нашла в оглавлении «Ворона» в переводе некоего или некой Altalеn’ы и хотела было начать читать. Но К. И. замахал руками – мол, не сейчас, возьмите домой и читайте! Как и в случае с Машиными сапогами, он был уверен, что никуда я с его драгоценной книгой не денусь. Он только хотел знать, не догадываюсь ли я, кто скрывается под псевдонимом Альталена.

Ну как я могла догадаться – тогда, в 1956 году? Я и о Жаботинском-то никогда не слышала, а уж об Альталене и подавно. Только много лет спустя, уже после смерти К. И. его секретарша Клара драматическим шепотом рассказала нам о его дружбе с Жаботинским и показала альбом с их юношескими фотографиями. Они ведь долгие годы состояли в тайной переписке – представить только, при Сталине! К. И. был очень рисковый человек.

Перевод Жаботинского и впрямь оказался намного лучше переводов всех остальных страдальцев, в поте лица бившихся над неподатливой внутренней рифмовкой Эдгара По. С тех пор он мне никогда больше не попадался: к сожалению, все попытки – мои и других любителей «Ворона» – были напрасны, нам так и не удалось отыскать заветный томик «Чтеца-декламатора».

Мне порой кажется, что трогательное участие К. И. в моей судьбе было как-то связано с его сентиментом к Жаботинскому. Ну кто я для него была? Наивная провинциалка, в мокрых сапогах ввалившаяся в его дачный уют и не знающая разницы между Михаилом Кольцовым и Алексеем Кольцовым? Ух, и досталось мне и всему моему поколению за этих злополучных Кольцовых!

– Вот уж не думал я, что можно взять и физически вычеркнуть человека из народной памяти, – ядовито процедил К. И. сквозь зубы в ответ на мое невежество, будто именно по моей вине Михаил Кольцов был вычеркнут из народной памяти.

Но это было уже гораздо позже, когда я прижилась в доме Чуковского, и Маша ставила на стол добавочный стакан, как только я переступала порог. Я часто слышала от других жалобы на то, что К. И. никогда никого из простых смертных не угощает – никого, кроме специально приглашенных на трапезу. Мне кажется, это было просто злословие – меня в его доме угощали всегда. И Сашу тоже – с тех пор, как я упросила К. И. позволить мне привезти его разок с собой, его тоже стали принимать как своего.

Нам очень повезло – мы пивали чай в гостеприимном доме К. И. с разными знаменитыми людьми, разок с Константином Фединым, разок с Ильей Сельвинским, пару раз с Владимиром Луговским и даже как-то раз с одноглазым другом Маяковского, Давидом Бурлюком, приехавшим с визитом из заморских краев. И с переводчиком с японского языка, таинственным татарином Рахимом Зея, много лет просидевшим с Даниилом Андреевым в одной камере Владимирской тюрьмы и выдававшим себя за египетского принца по имени Харун ибн Кахар шейх Уль Мюлюк эмир Эль-Каири. А, может, он и вправду был принцем по имени Харун ибн Кахар шейх Уль Мюлюк эмир Эль-Каири, а татарин Рахим Зея, как он утверждал, был ему насильно вписан в паспорт советской властью? Правды не знал никто, – ни мы, ни его собратья по японскому языку, ни сам Корней Иванович.

Кормили меня в доме К. И. не случайно – проницательный его глаз быстро просек мое постоянно полуголодное существование. Почти в самом начале нашего знакомства он спросил:

– А чего это у вас вид какой-то худосочный?

Я пролепетала что-то жалкое в свое оправдание, но К. И. уже все понял, хоть говорят, сытый голодного не разумеет:

– Денег, небось, нет, правда? Хотите у меня подработать? Я тут книгу готовлю по теории перевода, вот вы и проведите для меня сравнительный анализ разных переводов сонетов Шекспира. Хотите попробовать?

Хочу ли я? Да я в лепешку разобьюсь, да я горячие сковородки лизать буду, да я…

– Вот и отлично, прервал мою восторженную декламацию К. И. – Езжайте домой и беритесь за работу. И раз в неделю ко мне, с отчетом. Я буду вам за это платить… – и он назвал сумму, сейчас не помню, какую, но тогда она показалась мне целым состоянием.

Никто никогда не учил меня делать сравнительный анализ разных переводов – меня учили другим, никогда в жизни не пригодившимся мне познаниям, вроде интегрального исчисления или принципа тождественности микрочастиц в квантовой механике. И спросить про этот анализ было не у кого, не говоря уже о том, что я понятия не имела, где искать разные переводы одних и тех же сонетов. Но делать было нечего – ведь я поклялась разбиться в лепешку и вылизать бессчетное количество горячих сковородок.

Ровно через неделю я опять звонила у знакомой двери, зажимая под мышкой большую папку со сравнительным анализом полутора десятков переводов 66-го сонета. Похоже, я перестаралась, – увидев мои листки, К. И. поморщился:

– Ну зачем же всех без разбора? Нужно было отобрать тех, что получше.

Однако листки взял и долго их рассматривал, разглаживал, сверял.

– А, в общем, молодец! На первый раз справилась, можно двигаться дальше.

И вручил мне обещанную купюру, которая позволила нам всю неделю мазать масло на хлеб. Ведь большая часть ничтожной Сашиной зарплаты уходила на съем переменной квартиры, из которой нас каждый раз ровно через месяц после въезда выгоняла милиция, потому что у нас не было московской прописки. По этой же причине я не могла устроиться на работу, и мы жили впроголодь, спасаясь в основном за счет смелой реформы Никиты Хрущева, распорядившегося в народных столовках держать на столах нарезанный хлеб. Мы брали по стакану чая за 32 копейки и заедали его хлебом с горчицей, тоже щедро расставленной по всем столам. Впрочем, примерно раз в три месяца мы обогащали свой рацион контрабандной паюсной черной икрой, присылаемой Сашиной мамой из прикаспийского города Махачкала. Банку такой икры мы съедали за два-три дня, зачерпывая густую черную массу столовой ложкой, а потом опять возвращались к хлебу с горчицей.

Всех этих подробностей К. И., конечно, не знал, – я стеснялась открывать ему нищенскую подноготную нашего быта, – но понимал, что мы страшно нуждаемся. Игрунчик по природе, он любил превращать вручение мне денег в театр одного актера. Мы обычно располагались с моими листочками в столовой, попивая при этом чаек с печеньем, и по окончании работы К. И. выходил в свой кабинет, откуда возвращался бочком, изображая крайнее смущение, медленно подходил ко мне, как бы не решаясь, а потом быстрым движением совал мне в ладонь свернутую в трубочку банкноту. Глаза его при этом сияли – вот, дескать, какой я молодец, ехал на ярмарку ухарь-купец!

Так же сияли его глаза через несколько лет, когда в сиреневом двухтомнике Оскара Уайльда после длительной борьбы был опубликован мой перевод «Баллады Редингской тюрьмы».

– Ну, молодец я или нет? – ликовал К. И. – Разве я не обещал, что мы их всех победим?

На что я, изрядно к тому времени осмелевшая, парировала:

– Были бы вы молодец, им не удалось бы вашу вступительную статью из двухтомника выбросить.

Не знаю, как К. И. пришла в голову фантастическая идея предложить мне переводить знаменитую Уайльдовскую «Балладу», мне – двадцатитрехлетней провинциальной дурочке, только-только закончившей физико-математический факультет Харьковского университета. Теперь эта идея представляется мне в каком-то смысле не менее опасной, чем тайная переписка с Зеевом и Жаботинским. Ведь по существовавшей тогда (да, думаю, и сейчас) казенной табели о рангах за маститых писателей полагалось браться людям маститым же – зрелым, умелым, зарекомендовавшим себя предыдущими достижениями.

Теперь уже не узнать, чувствовал ли себя К. И. рядом со мной Пигмалионом или хотел насолить сыну Коле, жаждавшему этот заказ от него получить. Но какова бы ни была причина, он сказал мне однажды небрежно, как бы между прочим:

– Не хотите попробовать перевести одну вещицу для сборника Оскара Уайльда, который я составляю?

– А что именно? – спросила я, припоминая все то из Уайльда, что я знала и любила, – «Кентервильское привидение», «Как важно быть серьезным», а может, «Портрет Дориана Грея»? Но чего вдруг – ведь я не переводила прозу?

– «Балладу Редингской тюрьмы», – ответил К. И., и я онемела. «Баллада» уж точно была мне не по зубам.

Уловив смятение на моем лице, К. И. тут же начал играть со мной в кошки-мышки:

– В чем дело? Чего вы испугались?

– Да кто мне позволит?

– Что значит – кто, если я вам предложил! Ведь это задача в вашем вкусе – взяться за то, что у других не получилось.

– А вы не боитесь, что и у меня не получится?

– Чего мне бояться? Это вы должны бояться. Мне что – если у вас не получится, я ваш перевод не возьму. Зато, если получится, я вас в обиду не дам.

И я согласилась – сдуру, конечно, совершенно не представляя, в какую петлю лезу. Ведь не случайно никому до тех пор не удалось передать музыку и значительность Уайльдовского стиха – дело в том, что английская баллада должна вместить все свои красоты в очень короткую строку, параметры которой продиктованы особенностями английского языка, по сути своей односложного. В нем почти все слова ударные, они следуют друг за другом, как на параде, отбивая чеканный шаг.

Русский же язык по природе своей многосложный, с малым количеством ударений, гибкий, плавный, струящийся, словно ручей по камешкам. Он совсем не стремится ставить точки над «и» – недаром в русском языке нет «и» с точкой. Какая это была мука – втискивать длинные текучие русские слова в короткую чеканную строку баллады! И какое наслаждение!

Когда я принесла К. И. перевод первой главы, у меня от волнения опять открылась закрывшаяся было язва. Сначала он велел мне прочесть отрывок вслух. Услышав строки:

 
«Ведь каждый, кто на свете жил,
Любимых убивал.
Один жестокостью, другой
Отравою похвал.
Коварным поцелуем трус.
А смелый наповал»,
 

– он радостно потер руки, обращаясь к невидимой аудитории, – мол, я же говорил!

А когда я прерывающимся голосом прочитала:

 
«Не каждый должен видеть высь,
Как в каменном кольце,
И непослушным языком
Молиться о конце,
Узнав Каиафы поцелуй
На стынущем лице».
 

К. И. выхватил у меня рукопись и начал жадно ее читать. Чем дольше он читал, тем безудержнее была его радость:

– Ох, эти провинциальные еврейские девочки! На что только они не способны! Валяйте, переводите дальше!

И я отправилась в дальнейший путь. Я билась над переводом «Баллады» два с половиной года, а ведь текст там вовсе не длинный – всего 660 строк.

За это время мне посчастливилось попасть в Литературный институт – клянусь, положа руку на сердце – безо всякой протекции. Я ни слова не сказала К. И. о своей попытке прорваться в недоступный питомник советских писателей, куда евреев не принимали принципиально. Стыдно признаться, но мне не столько нужно было литературное образование, сколько полагающаяся студентам московская прописка.

И мне опять повезло – в тот год в Литинституте впервые открыли переводческое отделение, и в эту щель немедленно просочилась горсточка моих соплеменников, включая и меня. Поскольку подправить свое образование мне тоже было невредно, я со страстью погрузилась в захватывающий мир людей, живущих словом, рифмой, строкой.

Однако открывшийся передо мной праздник литературной богемы ни на йоту не помешал главному делу моей жизни – переводу «Баллады». Что бы я ни делала – слушала ли лекции, читала ли тайно ходившие по рукам сборники Цветаевой и Мандельштама, – какая-то часть моей души постоянно прокручивала магнитофонную запись очередной строфы, перебирая, прослушивая, облизывая, отбрасывая и нанизывая слова-слова-слова.

Слова перекатывались у меня в мозгу, как морские камешки в прибрежной полосе, то и дело перестраиваясь, меняясь местами, образуя все новые и новые узоры. И вот через два с половиной года я положила перед К. И. готовый перевод. Он пробежал его глазами и «попробовал на зуб»:

 
«Пускай до страшного суда
Лежит спокойно он,
Пусть не ворвется скорбный стон
В его последний сон,
Убил возлюбленную он
И потому казнен».
 

Прочитав эти строки, К. И. произнес то ли торжественно, то ли игриво:

– Клянусь, я заставлю их это напечатать!

Увы, у него были причины сомневаться в том, что «они» напечатают мой перевод. К тому времени, как я закончила работу над «Балладой», К. И. уже не владел ситуацией – «они» умудрились выжить его, выбросив из сборника его вступительную статью, слишком уж была она хороша и фривольна для чопорного советского слуха. Так что он уже не был составителем двухтомника – уж не знаю, сам ли он отказался или «они» его разжаловали, но не он уже решал судьбу моего перевода.

Правда, вместо него был назначен славный человек, специалист по английской литературе Юлий Кагарлицкий, известный всей литературной Москве под псевдонимом Джо Кагер. Джо Кагер был школьным другом входящего в моду поэта Давида Самойлова и героем его веселой серии «Похождения Джо Кагера». Поскольку прототип Джо Кагера Юлий Кагарлицкий был во всем полной противоположностью бабника и выпивохи Самойлова, тот любил его такой же нежной любовью, какой Дориан Грей любил свой портрет. Награждая Джо Кагера своими пороками, он словно списывал на того свои грехи:

 
«Джо Кагер, будучи свиньей,
Решил разделаться с семьей
И жизнь он начал холостую,
Презревши заповедь шестую.
Но чем же кончил этот гад?
Тот гад раздавлен был в борделе,
Когда сотрясся Ашхабад:
Господь, поскольку было надо,
Не пожалел и Ашхабада».
 

Или еще лучше: Джо Кагер, упившийся до потери сознания, валяется в канаве, и прохожие спрашивают:

– Что это там за жо…, сэр?

– То просто пьяный Джо, сэр!

Спрашивается, кто бы стал принимать во внимание мнение Джо Кагера? Даже его собственный четырехлетний сын Боря на вопрос хозяина дачи, который, собираясь на охоту, спросил, любит ли охотиться Борин папа, сказал со вздохом: «Ну что вы? Мой папа ведь еврей, он только книжки умеет читать!» Мог ли этот бедный папа противостоять «им»?

Но мне опять повезло. К. И. выполнил свое обещание – он взял на себя почти непосильную задачу: заставить раздраженных его неординарным поступком столпов переводчеcкого цеха признать достоинства моего перевода. Конечно, без его поддержки никакие достоинства не помогли бы мне этот перевод напечатать. Возмутителен был сам факт: мне по рангу было не положено за это даже браться – «на что он руку поднимал?», так сказать.

К. И. выступил против всех – за меня. Он начал таскать меня по каким-то важным кабинетам издательства «Художественная литература», представляя всюду как замечательную молодую переводчицу, до которой никто не сумел адекватно изложить «Балладу» русским стихом.

Однажды мы забрели в кабинет самого могущественного директора Гослитиздата, носившего соответствующую его рангу фамилию Владыкин. Было это в юбилейный день семидесятипятилетия К. И., и Владыкин принял именинника по-царски. В ответ на его поздравления К. И. сообщил, что он, по сути, еще очень молод, и в подтверждение своих слов десять раз подпрыгнул, а потом вытолкнул на просцениум меня и, произнеся свой обычный монолог, потребовал от Владыкина, чтобы тот лично проследил, как продвигается к публикации мой перевод.

Прямо за дверью директорского кабинета К. И. поведал мне свой важнейший жизненный принцип: «Главное, – надо долго жить, тогда до всего доживешь. Когда мне исполнилось 70 лет, никто и не заметил, а к семидесяти пяти – видите, какой шум подняли?»

Шум по поводу семидесятипятилетия К. И. и впрямь поднялся невероятный, но ни восторженные овации, ни стройные шеренги юных пионерок с букетами не заставили К. И. отказаться от борьбы за устройство моего перевода. Не знаю, какие закулисные интриги он вел, и какие тайные пружины задействовал, но, в конце концов, где-то на Олимпе было принято компромиссное решение послать перевод на отзыв двум самым страшным рецензентам, из рук которых мало кто уходил живым, – Арсению Тарковскому и Сергею Шервинскому.

Я боюсь надоесть читателям повторением того же навязшего в зубах припева, но что остается делать – опять произошло чудо. Оба свирепых карателя собственными руками, обагренными кровью многих молодых дарований, написали единодушно-положительные рецензии на мой перевод. И у администрации издательства не осталось иного выхода, – они были вынуждены включить в двухтомник мой перевод «Баллады». А вот бесподобную вступительную статью К. И. их никто не заставлял включить, и ее не включили, в результате чего мы с К. И. и обменялись приведенным выше диалогом.

Конечно, «их» решение поместить мой перевод в двухтомник было только началом моего тернистого пути к славе. Нельзя же было поверить на слово Корнею Чуковскому, известному злоумышленнику и шалуну, что мой перевод хорош. И мне назначили редактора – маститого переводчика французской и немецкой поэзии Вильгельма, а по-нашему, Вилю, Левика, доброго, милого человека, который, однако, не знал английского языка. Ума не приложу, почему «они» на эту роль выбрали именно его, но он «редактировал» мою «Балладу», руководствуясь ее переводом на немецкий. Когда у нас возникали разногласия по толкованию текста, он ни разу не усомнился в своей правоте: «Немцы – гениальные переводчики, а немецкий язык создан для переводов», – уверял он меня, намекая, что переводы немцев во многих отношениях превосходят оригиналы.

Однако наши главные разногласия сводились не к толкованию текста Уайльда, а к различному пониманию поэтического арсенала русского языка. Мы с Вилей принадлежали к разным школам – он к классической, торжественной и глухой к синтаксическим несуразицам, а я, раз и навсегда пронзенная поэтикой Пастернака, к импрессионистской, больше всего озабоченной музыкой стиха и максимально афористической упаковкой слов во фразы.

Как-то я попыталась объяснить себе самой, чем мои переводы Эдгара По и Уайльда отличались от всех предыдущих, и, кажется, нашла разумный ответ: я не принадлежала ни к одной из общепринятых переводческих школ. Таких школ было две – школа «ужников» и школа «жешников». В то время, как «ужники» во все места, где не хватало слога, вставляли частицу «уж», «жешники» вставляли частицу «же». Я, в отличие и от тех, и от других, никогда этого себе не позволяла, а билась над строчкой до тех пор, пока все части головоломки не стыковались на сто процентов.

После полугодового оскопления моего перевода Вилей Левиком отредактированный им текст был принят «ими» и отправлен в печать. Когда я перечитывала этот ублюдочный вариант, составленный из не стыкующихся между собой компромиссов, у меня пропадала всякая охота считать это мертворожденное дитя своим. Поэтому, получив на вычитку последнюю верстку, я совершила отчаянный поступок, граничащий с преступлением. Дрожащей рукой я взяла ручку и вернула обратно весь свой первоначальный текст.

Никто из «них» меня не проверял – наверно, мысль о подобном своеволии «им» и в голову не пришла, но я изменила не менее четверти высочайше одобренного текста. За это своеволие меня заставили заплатить 78 рублей – что было равно моей студенческой стипендии за три месяца. Для нашего нищенского бюджета это было большим ударом, но я была счастлива, что спасла свой перевод!

В 1961 году сиреневый двухтомник Уайльда, наконец, успешно вышел в свет, и никто моей проделки не заметил. Все соучастники дружно гордились своей ролью в моем успехе. Перечитывали ли они окончательный текст, я не знаю. 600 000 первого тиража были распроданы так стремительно, что мне не удалось отхватить ничего, кроме 10 авторских экземпляров.

Это было лучшее время в истории литературы победившего соцреализма – уже оттаял сталинский лед, и еще не схватило морозом наивно-доверчивую хрущевскую оттепель.

Я впорхнула в этот сверкающий ледяными осколками праздничный мир на крыльях своей невиданной, почти беспрецедентной победы над неподатливым текстом и над еще менее податливым литературным истеблишментом. Тем более что и в моей жизни кое-какие материальные признаки личного успеха добавились к общим оптимистическим тонам писательского существования: например, расклешенное пальто джерси цвета заходящего солнца, в пару к нему сашино вальяжное пальто цвета маренго и половина старенького «Москвича» – вторую половину купил наш друг юности М. Г. Все эти богатства были приобретены на царский гонорар, полученный мною за перевод «Баллады», – могли ли мы, нищие, бездомные скитальцы, за два года до того мечтать о подобном благополучии?

Слава моя быстро распространилась в переводческом мире, и ко мне потекли заказы и приглашения на семинары, где мое творчество обсуждали подробно и всерьез. Как-то, докладывая многолюдному собранию о проведенном им семинаре, Михаил Зенкевич так отозвался обо мне:

«Было очень интересное обсуждение, – вдумчиво сказал он. – Выступали с переводами талантливые молодые переводчики Андрей Сергеев, Павел Грушко, Костя Богатырев и Нина Воронель – тоже женщина!»

А на заседании переводческой секции, где обсуждался вопрос о переиздании классиков стихотворного перевода, вдруг выступил сын К. И., Николай Корнеевич Чуковский. Демонстративно глядя на меня, что было непросто, – поскольку, стесняясь своей неуместной в этом почтенном обществе молодости, я забилась в дальний угол комнаты, – он с непонятным обвинительным пафосом произнес:

«Мы должны заботиться и о покойных переводчиках. Ведь у них нет преимуществ живых – они не могут втереться в доверие к составителю и на женском обаянии войти в литературу!»

После этих слов он с торжествующей улыбкой вернулся на свое место, а все, кто был в комнате, обернулись и уставились на меня. Когда до меня дошел смысл его слов, я нисколько не обиделась – я была польщена высокой оценкой моего женского обаяния. Ведь в достоинствах своего перевода я не сомневалась и без Николая Корнеевича.

И впрямь очень скоро я прославилась на весь Советский Союз при помощи телевидения – именно благодаря своему женскому обаянию. Поскольку на меня посыпались заказы, я перевела стихи молодого поэта из Ганы, сына тамошнего президента или премьера – не помню точно. И поскольку он был Сын, нас пригласили выступить по телевизору – меня и его – он чтоб читал свои поэтические шедевры по-английски, а я, соответственно, их же по-русски. Я надела нарядное платье с большим декольте, и мы отправились в студию.

Сперва читал молодой поэт, облаченный в бурнус из белой парчи, – был он парень видный, и камера показывала его во всех ракурсах, потом пришла моя очередь. Уверенный, что теперь камера займется мной, молодой поэт расслабился и сосредоточил свое внимание на увлекательных картинах, которые открывались его взору за моим декольте. А камера, как оказалось, ни на минуту не выпускала его из виду! Весь Советский Союз с удовольствием следил за гаммой чувств, отражавшихся на его лице, – некоторые утверждали, что он даже облизывался. Сколько писем я получила по этому поводу – это была настоящая слава! Не знаю, правда, оценил ли кто-нибудь его поэзию в моих переводах, но это было не так уж важно.

Не мудрено, что я стала уже не так часто приезжать к К. И. – то ли наши интересы начали расходиться, то ли я слишком завертелась в захватывающем вихре вальса писательской жизни. Я не раз потом об этом пожалела, когда было уже поздно. Мне почему-то казалось, что он вечный и с ним ничего не может случиться. Ведь он знал, как себя сохранить в самые трудные времена, не теряя при этом уважения к себе. «Когда другие меняли взгляды, я менял жанры», – лукаво усмехаясь, объяснял он.

Но как ни долго предполагал жить К. И., в конце концов, наступил тот грустный – а точнее, трагический, потому что смерть К. И. была внезапной и необъяснимой, – день, когда я, стоя в скорбной толпе провожающих, смотрела на его желтую щеку на фоне каких-то неуместных красных полотнищ. Странно, но ничего кроме желтой щеки на фоне красных полотнищ не запомнилось мне из этого похоронного дня.

Вместо него я бережно храню в своей памяти другой день и другую картину, представленную мне незадолго до смерти К. И. Картину, столь полную красочных деталей, будто все это случилось вчера.

В нашем крохотном «Москвиче» мы привезли в Переделкино Бена Сарнова с женой Славой и одного харьковского литератора, которого они хотели познакомить с Виктором Шкловским, жившим тогда в Доме творчества. Кроме нас пятерых мы втиснули в машину нашего девятилетнего сына Володю и восьмилетнего сына Сарновых Феликса.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю