Текст книги "Смешенье"
Автор книги: Нил Стивенсон
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 55 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
– Можешь не продолжать – я участвовал в нескольких таких войнах.
– Джек, я из города на реке, которую белые называют Нигер. Жизнь там привольная – еда растёт на деревьях. Я мог бы бесконечно петь дифирамбы родному краю, хотя довольно просто сказать, что это рай. Если забыть про институт рабства, который был у нас всегда. Сколько помнят наши жрецы и старейшины, арабы поднимались по реке и выменивали рабов на ткани, золото и другой товар.
– А откуда брались рабы?
– Хороший вопрос. Раньше их пригоняли из местностей выше по реке – длинными колоннами, с деревянными колодками на шее. А некоторых жителей нашего города обращали в рабство за долги или за преступления.
– Так у вас есть приставы? Судьи?
– В моем городе священнослужители обладают огромной властью и делают многое из того, что в твоей стране делают приставы и судьи.
– Под священнослужителями ты вряд ли разумеешь таких, в смешных нахлобучках, бормочущих на латыни…
Даппа рассмеялся.
– Когда арабы или католики пытаются обратить нас в свою веру, мы их выслушиваем, а потом просим сесть в лодки и возвратиться, откуда приплыли. Нет, мы в моём городе придерживаемся традиционной религии, деталями которой я не стану тебя утомлять. Скажу лишь, что у нас есть чтимый оракул. Это…
– Знаю. Слыхал о них в пьесах.
– Отлично. Тогда довольно будет сказать, что паломники со всей округи стекаются к жрецам аро – оракулам нашего города. Так вот: примерно в то же время, когда одни португальцы начали подниматься по реке, чтобы нас обратить, другие начали прибывать за невольниками. Ничего особенного – арабы занимались этим спокон веков. Однако постепенно – настолько постепенно, что на протяжении своей жизни человек не замечал изменений, – покупатели стали появляться чаще, а стоимость рабов выросла. Голландцам, англичанам и другим белым требовалось всё больше невольников. Храмы жрецов аро украсились золотом и серебром, невольничьи караваны с верховьев реки стали многочисленнее и приходили чаще. И всё равно спрос превышал предложение. Жрецы, исполнявшие роль судей, обращали в рабство все больше людей за всё меньшие провинности. Они разбогатели и заважничали, по улицам теперь разъезжали не иначе, как в золочёных паланкинах. Впрочем, некоторая категория африканцев лишь больше их уважала, видя в этой роскоши знак, что жрецы – могущественные колдуны и предсказатели. Посему с ростом работорговли росли и толпы паломников со всей дельты Нигера, приходивших получить исцеление от болезни или посоветоваться с оракулом.
– Пока я не вижу ничего нового по сравнению с христианским миром, – заметил Джек.
– Разница в том, что со временем у жрецов иссякли и преступники, и рабы.
– То есть как это «иссякли преступники»?
– В рабство обращали за самую пустяковую провинность, а живого товара по-прежнему не хватало. Тогда жрецы постановили, что любой, кто предстанет перед оракулом и задаст глупый вопрос, будет немедленно схвачен и продан в неволю.
– М-м… Если глупые вопросы в Африке задают так же часто, как у меня на родине, то решение должно было породить целый поток несчастных…
– Да. И всё же паломники продолжали стекаться в наш город.
– Ты был одним из них?
– Нет. Мне посчастливилось родиться в семье жреца. В детстве я говорил без умолку, и меня решили сделать полиглотом. Поэтому, когда в городе оказывался белый или араб, я селился с ним и старался, выучить язык. А когда появлялись миссионеры, я с той же самой целью выказывал интерес к их вере.
– Как же ты стал рабом?
– Однажды я отправился вниз по реке в Бонни, невольничий форт в устье Нигера. По пути я посетил множество городов и понял, что мой – лишь один из множества невольничьих рынков на реке. Испанец-миссионер, с которым я путешествовал, сообщил, что такие центры работорговли, как Бонни, расположены по всему африканскому побережью. Впервые я осознал размах невольничьего промысла – и весь его ужас. Поскольку ты сам раб, Джек, и не раз выражал недовольство, я не стану развивать эту тему и вернусь к своему рассказу. Я спросил миссионера, как европейская религия, основанная на любви, оправдывает такую жестокость. Испанец ответил, что в церкви по этому поводу существуют большие разногласия, но, в конечном счете, для работорговли есть только одно оправдание: негров, которых белые работорговцы покупают у чёрных, немедленно крестят, и польза, приносимая этим бессмертной душе, искупает страдания, что предстоит до конца дней терпеть смертному телу. «Ты хочешь сказать, – вскричал я, – что против законов Божьих обращать в рабство негра, если он уже христианин?» «Да, верно», – отвечал миссионер. И тут я преисполнился тем, что вы называете рвением. Мне очень нравится это слово. В своём рвении я вскочил на первую же шлюпку, шедшую вверх по реке. То был баркас Королевской африканской компании, который вёз куски ситца в обмен на невольников. Добравшись до родного города, я отправился прямиком в храм и, как бы вы сказали, «пролез по блату» к высшему из верховных жрецов аро. Я знал его с детства – он доводился мне кем-то вроде дяди, и мы не раз ели из одной миски. Он восседал на золотом троне, в львиной шкуре, обвешанный бусами из раковин каури. Я в волнении произнёс: «Знаешь ли ты, что есть способ наконец покончить со злом? Закон христианской церкви гласит, что крещёного нельзя обратить в рабство!» «К чему ты клонишь? – спросил предсказатель. – Точнее, в чём твой вопрос?» «Очень просто, – отвечал я. – Почему бы нам не крестить весь город (католики – настоящие специалисты по массовым крещениям) и всех паломников, которые входят в городские ворота?»
– И что ответил оракул?
– После мгновенного колебания он обернулся к стоящим рядом стражам и легонько повёл мухобойкой. Стражи выскочили вперёд и принялись связывать мне руки за спиной. «Что это значит? Что со мной делают, дядя?» – вскричал я. Он ответил: «Это уже два… нет, три глупых вопроса, и я обратил бы тебя в рабство трижды, будь такое возможно». «Боже мой, – сказал я, начиная осознавать весь ужас происходящего, – разве ты не видишь чудовищности того, что творишь? В Бонни и других невольничьих портах наши братья умирают от болезней и отчаяния ещё до того, как их погрузят на каторжные невольничьи корабли. Сотни лет спустя дети их детей будут жить на чужбине изгоями, ожесточённые мыслями об участи предков! Как можешь ты – достойный с виду человек, выказывающий любовь к своим жёнам и детям, – соучаствовать в таком неописуемом преступлении?» «А вот это дельный вопрос!» – ответил оракул и новым движением мухобойки отправил меня в невольничью яму. В Бонни я вернулся на том же английском баркасе, что доставил меня вверх по реке, а мой дядя украсил свой дом ещё одним куском ситца.
Даппа расхохотался, сверкая красивыми белыми зубами в быстро сгущающихся сумерках алжирского проулка.
Джек выдавил вежливый смешок. Хотя остальные невольники, вероятно, ещё не слышали историю Даппы на английском, они узнали ритм и улыбнулись в положенном месте. Дерганый испанец рассмеялся от души и сказал: «Надо быть безмозглым негритосом, чтобы находить это смешным!», но Даппа оставил его слова без внимания.
– Рассказ неплох, – заметил Джек, – однако не объясняет, как ты попал сюда.
Вместо ответа Даппа оттянул ворот драной рубахи и показал правую грудь. В сумерках Джек еле-еле различил рисунок шрамов.
– Я не знаю букв, – сказал Джек.
– Тогда я научу тебя двум. – Прежде чем Джек успел отдёрнуть руку, Даппа поймал его указательный палец. – Это «D», – сказал он, водя Джековым пальцем по шраму. – Оно означает «duke», то есть «герцог». А это «Y», Йорк. Герцог Йоркский. Его клеймо выжгли мне в Бонни.
– Не хочется сыпать тебе соль на раны, Даппа, но теперь этот самый малый – король Англии.
– Уже нет, – вставил Мойше. – Его сбросил Вильгельм Оранский.
– Ну вот, первая хорошая новость, – пробормотал Джек.
– Дальше в моей истории нет ничего примечательного, – продолжал Даппа. – Меня продавали из одного форта в другой. Невольники из Бонни ценились дешево, поскольку мы, выросшие в раю, непривычны к сельскохозяйственному труду. Иначе меня отправили бы прямиком в Бразилию или на Карибские острова. Я оказался в трюме португальского корабля, идущего на Мадейру, и его захватил тот же рабатский корсар, что прежде взял на абордаж твоё судно.
– Надо поторапливаться, – сказал Мойше, запрокидывая голову.
Внизу давно была ночь, хотя в нескольких футах над ними угол стены заливал алый закатный свет. Маленькая колонна невольников прибавила шаг и, миновав несколько поворотов, оказалась на относительно широкой улице (то есть Джек уже не мог одновременно коснуться противоположных стен). Судя по луковой шелухе и отбросам под ногами, здесь располагался базар, сейчас же прилавки были пусты и лавки закрыты.
На углу дожидался темноволосый, странно знакомый молодой человек. Он говорил на сабире с акцентом, в котором Джек по парижским воспоминаниям узнал армянский. Однако не успел Джек удивиться или задуматься, как они вышли на открытое место вроде площади с общественным фонтаном для питья посередине и несколькими большими, ничем не примечательными зданиями по сторонам. В одно из них, ярко освещенное, пыталось разом пробиться внутрь множество людей. Здесь были и невольники, и янычары, а также обычная алжирская доля берберов, евреев и христиан. Приблизившись к толпе, Мойше посторонился, пропуская вперёд испанца, который тут же принялся расчищать дорогу в здание: выкрикивать самые страшные оскорбления, какие только Джек слышал, толкать вооружённых турок под рёбра и наступать на загнутые носы их туфель. Джек ждал, что ему снесут голову саблей просто за компанию с грубияном, однако жертвы пинков и оскорблений, узнав испанца, разражались хохотом, после чего принимались с весельем наблюдать за тем, как достаётся стоящим впереди. Мойше и другие, не теряя времени, протискивались за его спиной, так что добрались до входа быстро и, очевидно, вовремя. Ещё немного, и было бы поздно – турки-стражники что-то сердито закричали, указывая на западную часть неба, потемневшую до почти невидимой сини, словно пламя свечи силилось пробиться сквозь фарфоровое блюдечко. Один из стражников вытянул плетью Даппу и японца-иезуита; Джек успел увернуться.
Мойше упомянул, что они живут в месте, которое называется «баньёл». Джек заключил, что это оно и есть: двор, окружённый несколькими ярусами галерей, разделённых на множество конурок. Галереи напомнили Джеку старинные лондонские театры на Мейд-лейн между саутворкским болотом и Темзой – «Розу», «Надежду» и «Лебедь». С одним отличием: там вооружённые люди старались не пустить Джека внутрь, здесь – наказать за то, что он задержался.
Разумеется, это был не театр, а невольничье жильё. И всё же на галереях, на плоской крыше баньёла и во дворе (по крайней мере сейчас) толпились свободные алжирцы. Часть двора сбоку от центрального резервуара с водой была отгорожена верёвками наподобие сцены или борцовского ринга; по периметру её стояли факелы – так часто, что пламя их сливалось в огненную раму, ярко озарявшую пустой участок посередине.
Все турки, набившиеся во двор, были очень возбуждены. Нигде, кроме как в становище бродяг, Джек не видел столь буйной толпы. Те, кто не ругался из-за места и не заключал какие-то сложные пари, внимательно следили за приготовлениями в углу ринга. Джек понимал, что лишь два вида зрелищ могут так сильно распалить молодых мужчин, а поскольку секс янычарам запрещён, оставалось предположить какого-то рода насилие.
Пробившись вслед за Мойше в один из углов бурлящей площади, Джек был сражён наповал – хотя и не слишком удивлён – видом Евгения, совершенно голого, если не считать кожаной набедренной повязки, и обильно смазанного маслом, а также мистера Фута в великолепном алом наряде, потряхивающего туго набитым кошелём. Однако не успел Джек пробиться поближе с расспросами, как Евгений опустился на одно колено. Само по себе ничего особенного – но на толпу это подействовало как взрыв гранаты. Все вокруг попятились, оставив Евгения посреди пустого пространства, галереи замолкли и тут же разразились криками: «Рус! Рус! Рус!»
Евгений развёл руки на весь их трёхаршинный размах, потом хлопнул в ладоши, так, что с земли поднялась пыль, снова раскинул руки и ещё дважды повторил хлопок. Затем он опустил правую руку к земле ладонью кверху, поднял её к лицу, поцеловал пальцы и коснулся ими лба. Во время этой церемонии крики «Рус! Рус! Рус!» звучали приглушённо, но как только Евгений вскочил на ноги и выбежал на ринг, поднялся такой ор, что у Джека зазвенело в ушах, как от салюта полутора тысяч пушек. Евгений принял странную вызывающую позу – левый локоть упёрт в ладонь правой руки, подбородок на левой ладони – и застыл.
Несколько минут ничего не происходило, только пылали факелы и с темнеющих небес неслись громкие крики. Наконец другой основательно умасленный человек в кожаном набедреннике выполнил ту же последовательность движений и встал напротив Евгения в той же позе. Это был очень чёрный негр, не такой высокий, как Евгений, но более грузный. Гомон усилился. Мистер Фут, добавивший к своему наряду недешевого вида плащ, вышел на ринг и принялся выкрикивать какое-то объявление; он поворачивался, так что каждый зритель увидел его гланды, хотя услышать, разумеется, ничего не мог. Покончив с этим, мистер Фут торопливо отступил за верёвку. Евгений и негр повернулись лицом друг к другу, свели ладони, словно играющие дети, потом отвели головы назад и что есть силы сшиблись физиономиями. Джек опешил; когда они снова запрокинули головы и сшиблись снова, у него захватило дух; когда то же самое произошло в третий раз, он подумал, что так оно и будет продолжаться, пока один не потеряет сознание. Тут как раз они разняли руки и разошлись, пошатываясь. Кровь бежала по лицам из разбитых бровей.
И вот началась собственно борцовская схватка. Она мало отличалась от тех, что Джек повидал на своем веку, только была гораздо грязнее. Немедленно у обоих противников руки оказались в масле, так что им пришлось расцепиться и втереть в ладони пыль. Как только они сцепились вновь, пыль эта перешла на их тела. Через несколько минут Евгений и негр оказались с ног до головы в каше из пота, крови, масла и алжирской пыли. У Евгения стойка была шире, но негр держал центр тяжести низко, и ни одному не удавалось повалить другого. Поворотный миг настал через несколько минут после начала схватки, когда негр изловчился схватить Евгения за яйца и крепко их сжать, что было умно, одновременно выжидательно глядя тому в глаза, что было куда глупее. Ибо Евгений, превозмогая боль с выдержкой, от которой у Джека всё внутри похолодело, со всей силы ударил противника головой в лицо. Раздался оглушительный треск, брызнула кровь. Африканец разжал хватку и схватился за расквашенную физиономию. Евгений легко бросил его в пыль, чем поединок и закончился.
– Рус! Рус! Ру-у-с! – ревели янычары.
Евгений с философическим видом прошёлся вдоль верёвки. Мистер Фут шагал за ним с раскрытым кошелём, куда турки бросали монеты – по большей части целые пиастры. Джеку зрелище нравилось – пока весь кошель не перекочевал к дородному турку, который сидел возле ринга в чем-то вроде носилок, возложив на оттоманку замотанные бинтами ступни.
– В России я принадлежал к тайному обществу, в котором мы воспитывали друг у друга нечувствительность к пыткам, – спокойно поведал Евгений некоторое время спустя.
Все потрясённо замолчали, и Джек воспользовался затишьем, чтобы мысленно обрисовать ситуацию.
После долгой череды боёв факелы загасили, турки и свободные алжирцы разошлись, а в баньёле остались одни невольники. Оба весла в полном составе собрались на крыше выкурить по трубочке. Тонюсенький месяц висел где-то далеко-далеко – над Сахарой, подумалось Джеку. Небо было черным-черно, а звёзд – куда больше, чем ему доводилось видеть. Алжирская касба мерцала редкими огоньками; ночь полностью принадлежала десятерым невольникам.
Левое весло
ЕВГЕНИЙ-РАСКОЛЬНИК, он же Рус.
МИСТЕР ФУТ, бывший владелец «Ядра и картечи» в Дюнкерке, ныне предприниматель без портфеля.
ДАППА, негр-полиглот.
ИЕРОНИМО, злобный высокородный испанец.
НИЯЗИ, погонщик верблюдов с Верхнего Нила.
Правое весло
ДЖЕК «КУЦЫЙ ХЕР» ШАФТО, Эммердёр, король бродяг.
МОЙШЕ ДЕ ЛА КРУС, еврей, у которого есть План.
ГАБРИЕЛЬ ГОТО, японец-иезуит.
ОТТО ВАН КРЮЙК, голландский моряк.
ВРЕЖ ИСФАХНЯН, младший из парижских Исфахнянов, ибо армянин, которого они встретили на базаре, оказался именно им[4]4.
«Ничего себе совпаденьице!» – воскликнул Джек, живший в Париже у Исфахнянов; остальные закатили глаза и, похоже, прикусили язык, давая понять, что совпадениями тут и не пахнет – по крайней мере в том, что касается армянской стороны. – Примеч. автора.
[Закрыть].
– Нас удерживает в этом городе неумолимая воля рынка, – начал Мойше де ла Крус.
Джек заподозрил вступление к хорошо отрепетированной и очень длинной речи, поэтому торопливо перебил:
– Ха! О каком рынке речь?
Однако, судя по лицам остальных, никто, кроме него, скептицизма не проявлял.
– Ну как же! О рынке фьючерсов на выкуп тутсаков, расположенном всего за три двери отсюда вон по тому проулку, – сказал Мойше. – Там каждый, у кого есть деньги, может приобрести долю в купчей тутсака, то есть военнопленного, в расчете, что того выкупят, и каждый пайщик получит свою часть за вычетом пошлин, налогов и сборов, установленных пашой. Это главная доходная статья городского бюджета.
– Ладно, извини, я решил, будто ты притягиваешь за уши какое-то сложное сравнение…
– Сегодня, наблюдая за Евгением во время боя, – продолжал Мойше, – я подумал, что упомянутый рынок – своего рода незримая длань, держащая нас за яйца.
– Погоди, погоди! Это что, пошли какие-то каббалистические суеверия?
– Нет, Джек, вот теперь я прибег к сравнению. Незримой длани нет – но она всё равно что есть.
– Отлично. Продолжай.
– Законы рынка требуют, чтобы с тутсаком, которого, скорее всего, выкупят, обращались хорошо…
– А такие, как мы, оказываются на галерах, – закончил Джек. – Мне понятно, почему я низко котируюсь на этом рынке и мои яйца незримая длань сжимает особенно крепко. Мистер Фут – банкрот, Евгений принадлежит к секте, члены которой друг друга истязают, Даппа – персона нон грата во всех землях южнее Сахары, семья Врежа Исфахняна хронически на мели. Сеньор Иеронимо если и обладает какими-то достоинствами, которых я до сих пор не разглядел, явно не из тех, кого близким захочется выкупать. Историю Ниязи я не знаю, но могу вообразить. Габриеля занесло не на ту сторону земного шарика. Всё более или менее ясно. Однако ван Крюйк – корабельный офицер, а ты, судя по всему, головастый еврей. Почему не выкупили вас?
– Мои родители умерли от чумы, охватившей Амстердам после того, как Кромвель перекрыл нам иностранную торговлю, и многие честные голландцы вынуждены были, покинув дома, ночевать в антисанитарной обстановке, – начал ван Крюйк с явной обидой в голосе.
– Отставить, капитан! Похож я на круглоголового? Я тут ни при чём.
– Меня выкормили казённые кормилицы в приюте. Священник-реформат, спасибо ему, научил читать и считать, но я вырос трудным подростком…
– Представляю! Чего ещё ждать от рыжего, голландского, малорослого приютского забияки? – воскликнул Джек. – И всё-таки, думаю, какой-нибудь корсар нашёл бы тебе работу получше, чем отскребать ракушки.
– Когда мне было восемнадцать, каналы замёрзли, и солдаты короля Людовика вторглись на коньках, насилуя всё, что движется, и, сжигая остальное. Голландская республика готовилась погрузиться на корабли и отплыть в Азию. Требовалось много моряков. Меня прямо из тюрьмы взяли в VOC[5]5.
Vereenigde Oostindische Compagnie, то есть Голландская Ост-Индская компания. – Примеч. автора.
[Закрыть]. Вместе с беженцами я попал на Тексел, где получил сундучок с одеждой, трубку, табак, Библию и книгу под названием «Благочестивый мореходец». Двадцать четыре часа спустя я на военном корабле подносил канонирам мешки с порохом, уворачиваясь от английской картечи. Через год беготни с порохом и работы на помпе я стал из юнги матросом. Совершив три рейса в Индию и обратно, сделался офицером.
– Отлично! Так почему ты не офицер здесь?
– Десять лет я жил в постоянном страхе перед пиратами. Наконец мои кошмары сбылись, и у меня отняли корабль – иногда его можно увидеть в заливе и, вслушавшись, различить стоны пленников в его трюме.
– Кажется, я начинаю понимать, отчего ты не жалуешь пиратов и их промысел, – сказал Джек, – как и пристало всякому благонамеренному голландцу.
– Ван Крюйк не захотел обасурманиться и теперь гребёт вместе с нами, – добавил Мойше.
– А ты сам? Принято считать, что евреи своих в беде не бросают.
– Я – криптоиудей, – отвечал Мойше, – и даже больше крипто, чем иудей. Я вырос на экваторе. У побережья Африки есть остров Сан-Томе, суверенное владение той европейской державы, которая последняя отправит флот его обстрелять. Однако много лет только португальцы знали, где он находится, и потому остров был португальским. Так вот мои предки были испанские евреи. Двести лет назад, когда из Испании окончательно изгнали мавров и открыли Америку, королева Изабелла велела всем евреям убираться вон. Те, кто, как теперь понятно, были поумнее, «натянули чулки Вилладиего», то есть драпанули во все лопатки до самого Амстердама. Мои предки всего лишь перебрались через границу в Португалию. Однако инквизиция была и там. Когда Альваро де Каминья отправился губернатором на Сан-Томе, он взял с собой две тысячи еврейских детей, вырванных инквизицией из лона семьи. Сан-Томе владел монополией на работорговлю в той части мира – Альваро де Каминья крестил этих детей и заставил их работать на себя. Однако они тайно хранили свою веру, совершали взаперти полузабытые обряды и молились на ломаном древнееврейском, даже преклоняя колени перед золочёным алтарём с телом и кровью Христа. То были мои предки. Почти пятьдесят лет назад Сан-Томе захватили голландцы. Вероятно, это спасло жизнь родителям моего отца, ибо на испанских и португальских землях инквизиция начала свирепствовать с новой силой. Вместо того чтобы сгореть на португальском аутодафе, мой дед вместе с бабкой перебрался в Новый Амстердам, где занялся единственным известным ему ремеслом – работорговлей на службе Голландской Вест-Индской компании. Потом город захватил флот герцога Йоркского. К тому времени мой отец успел вырасти и жениться на девушке-манхатто…
– Это ещё кто такие? – спросил Джек.
– Местное индейское племя, – объяснил Мойше.
– То-то я заметил в форме твоих глаз и носа чегой-то этакое.
Лицо Мойше, озарённое лишь алым отсветом трубки, приняло ностальгическое выражение, от которого Джеку инстинктивно стало не по себе. Расстегнув верхнюю пуговицу на драной рубахе, Мойше вытащил болтавшееся у него на шее на кожаном шнурке какое-то туземное изделие.
– В потёмках трудно разглядеть эту цацку, – сказал он, – но третья бусина справа в четвёртом ряду – грязновато-белая – одна из тех, за которые голландец Петер Минуит купил у манхатто их остров, когда мама была ещё совсем крошкой в вигваме своего отца.
– Господи, да ты должен её беречь! – воскликнул Джек.
– Я её и берегу, – отвечал Мойше с лёгкой ноткой раздражения, – как легко может видеть любой дурак.
– Ты хоть представляешь, сколько она стоит?
– Практически ничего – но для меня она бесценна как память о матушке. Так или иначе, возвращаясь к рассказу – мои родители натянули чулки Вилладиего и рванули в Кюрасао, где я и родился. Матушка умерла от оспы, батюшка – от жёлтой лихорадки. Я, не зная, куда податься, прибился к тамошней общине криптоиудеев. Мы решили перебираться в Амстердам, как нашим предкам следовало поступить с самого начала. Сообща мы оплатили проезд на невольничьем корабле, везущем в Европу сахар. Его захватил рабатский корсар, и все мы оказались на галере, где гребли под «Хаву Нагилу», которая, по причине своей привязчивости, оказалась единственной известной нам еврейской песней.
– Отлично, – сказал Джек. – Теперь я поверил, что незримая длань держит нас за яйца, как борец-нубиец держал Евгения. Далее, как я понимаю, все мы должны, уподобившись русскому, превозмочь боль и явить пример твёрдости духа и тому подобной херни. Впрочем, я готов слушать – всё лучше, чем лежать в баньёле под хоровой кашель тысячи чахоточных галерников.
– План, несомненно, покажется тебе несбыточным, пока Иеронимо не ознакомит нас с некоторыми поразительными фактами, – произнес Мойше, поворачиваясь к дерганому испанцу, который тут же встал и отвесил ему учтивый поклон.
Тщеславие, состоящее в выдумывании или предположении заведомо отсутствующих у нас способностей, присуще большей частью молодым людям и питается историями и вымыслами светских щеголей; оно часто исправляется с возрастом и под влиянием деловой жизни.[6]6.
Перевод А. Гутермана.
[Закрыть]Гоббс, «Левиафан»
– Меня зовут превосходительнейший дон Иеронимо Алехандро Пеньяско де Альконес Квинто, маркиз де Асуага и де Орначос, граф де Льерена, Баркаротта и де Херес-де-лос-Кабальеорос, виконт де Льера, Энтрин Альто-и-Бахо и де Кабеса-дель-Буэй, барон де Барракс, Баса, Нерва, Хадраке, Брасатортас, Гаргантиэль и де Валь-де-лас-Муэртас, сеньор де Аталая, бенефициарий рыцарского ордена Калатравы-де-ла-Фреснеда.
Как вы догадались по моему имени, я происхожу из древнего рода кабальеро, могучих воителей христианского мира, истреблявших мавров ещё во времена «Песни о Роланде», но это другая история, куда более славная, нежели моя. Воспоминания о месте рождения отрывочны и затуманены слезами. То был замок на высоком уступе Сьерра-де-Мачадо, выстроенный на земле, вся ценность которой заключалась в том, что мои предки отвоевали её у мавров, пядь за пядью, мечом и кинжалом. Когда я только начинал говорить, меня вывезли оттуда в наглухо заколоченном экипаже на брег Гвадалквивира и вручили неким монахиням, а те посадили на борт галеона в Севилье. Далее воспоследовало долгое и опасное путешествие к Новой Испании, о коем я мало помню, а скажу и того менее. Корабль доставил меня, монахинь и множество других испанцев в Портобело. Как вам, возможно, известно, город сей стоит на карибском берегу Панамского перешейка, в самой узкой его части, прямо напротив Панамы, что на Тихоокеанском побережье. Всё серебро из прославленных рудников Перу (за исключением того, что контрабандой вывозят через Анды и по Рио-де-ла-Плата в Аргентину) доставляют в Панаму и оттуда на мулах в Портобело, где грузят на галеоны и отправляют в Испанию. Когда в Портобело ожидают галеоны вроде того, на котором я прибыл, серебро валяется на улицах грудами словно дрова. Таким образом, едва я вместе с монахинями сошёл берег, как ступил на серебро – знак того, что должно было произойти со мной позже, и, надеюсь, предзнаменование ещё более великих приключений, ожидающих нас десятерых.
– Думаю, могу смело сказать за всех, что мы слушаем тебя в высшей степени внимательно, превосходительнейший, – дружески начал Джек.
Испанец, впрочем, грозно его оборвал:
– Заткнись, не то я отрежу остатки твоего гнилого хера и заколочу их в твою протестантскую глотку моим собственным девятидюймовым крепышом!
Прежде чем Джек нашёлся с ответом, Иеронимо как ни в чём не бывало продолжил:
– Я недолго оставался в этом Эльдорадо, ибо на пристани меня ждал фургон. Правили им монахини того же ордена, только все они были индианки. Мы двинулись извилистой дорогой через джунгли и горы Дариена и наконец прибыли в монастырь, в котором, как я понял, мне предстояло теперь жить. Моё горе от разлуки с близкими усугубилось сходством между уединённой обителью и отчим домом. Она тоже являла собой замок на головокружительной круче; ветры, дующие через перешеек, скорбно стенали в узких крестообразных амбразурах.
То были почти единственные звуки, достигавшие моих ушей, ибо здешние монахини приносили обет безмолвия, к тому же, как я скоро узнал, происходили из горной долины, где близкородственные браки ещё более часты, чем у Габсбургов, отчего все поголовно страдали глухотой. Я слышал лишь речь погонщиков, доставлявших в горы провизию, да других призреваемых в той же монашеской обители. Ибо в странноприимном доме монастыря постоянно жили человек шесть-семь. Судя по осанке и платью, все они были из благородных и даже знатных семейств, выглядели здоровыми, но вели себя странно: некоторые говорили бессвязно или пребывали в молчании подобно монахиням, других постоянно терзали адские видения, третьи не помнили того, что произошло пять минут назад. Мужчины, которых лошадь лягнула в голову, женщины со зрачками разного размера… Некоторых постоянно держали под замком либо даже привязывали к кровати. Однако я мог свободно бродить, где пожелаю.
В должное время я обучился грамоте и начал обмениваться письмами с любезной матушкой в Испании. В одном из них я спросил, почему меня воспитывают в этом монастыре. Письмо спустилось с гор в телеге, запряжённой ослом, пересекло океан в трюме галеона, и примерно через восемь месяцев пришёл ответ. Матушка писала, что при рождении Господь наградил меня редким даром, коим оделяет немногих: я бесстрашно говорю всё, что у меня на сердце, и высказываю то, что другие малодушно таят в душе. Дар сей, продолжала матушка, более свойственен ангелам, нежели простым смертным, и великое чудо, что я его получил, но в нашей скорбной юдоли много заблудших, ненавидящих всё ангельское, и они бы стали чинить мне обиды. Посему она с горькими слезами оторвала меня от своей груди и отдала на воспитание женщинам, которые ближе к Богу, чем кто-либо в Испании, а к тому же не способны меня слышать.
Письмо это прогнало моё недоумение, но не моё горе. Я принялся с усердием упражнять разум и душу: разум – чтением древних книг, что присылала матушка из библиотеки старого замка в Эстремадуре, повествующих о войнах моих предков с сарацинами во времена Крестовых походов и Реконкисты; душу – изучением катехизиса и, по настоянию монахинь, ежедневной часовой молитвой святому, изображённому на витраже в боковой капелле монастырской церкви. То был святой Этьенн де ля Туретт. Символы его таковы: в правой руке парусная игла и шпагат, посредством коих некий барон зашил ему рот, в левой – клещи, коими, по другому поводу, епископ Мецкий, позже канонизированный под именем святого Авессалома Благостного, вырвал ему язык. Впрочем, тогда значение сих предметов оставалось для меня туманным.
Однако тело моё не укреплялось, пока примерно о ту пору, когда у меня начал ломаться голос, в монастыре не появился новый жилец: высокий и красивый кабальеро с дырой посредине лба наподобие третьего глаза. То был Карлос Оланчо Мачо-и-Мачо, великий капитан, прославленный по всей Новой Испании подвигами в борьбе с буканьерами, этой чумой Карибского моря. Что бы ни думали англичане, для нас оно – гнездо гадюк, подстерегающих наши галеоны, неминуемый шквал огня, свинца и абордажных сабель, что лежит на пути в Испанию. Множество пиратов сразил Карлос Оланчо Мачо-и-Мачо, или Эль Торбелино, то есть смерч, как называли его в менее официальной обстановке; двум дюжинам галеонов не вместить всё серебро, что вырвал он из протестантских когтей. Однако в битве с пиратской армадою Моргана у архипелага де лас Колорадос он получил пулю в лоб и с тех пор стал настолько гневлив, что все вокруг – особливо же старшие офицеры – постоянно дрожали за свою жизнь. Кроме того, Эль Торбелино потерял способность выражать мысли иначе как, записывая их задом наперёд левой рукой при помощи зеркала, что в пылу боя оказалось до опасного непрактично. Посему с великою неохотою он согласился отправиться на покой в монастырь. Каждый день он вместе со мною преклонял колени в боковой капелле и молился святому Николаю Фризскому, изображаемому с варяжским топором в голове; рана сия принесла ему чудесную способность понимать язык болотных крачек.








