355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Журавлев » Живут три друга » Текст книги (страница 2)
Живут три друга
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 23:00

Текст книги "Живут три друга"


Автор книги: Николай Журавлев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)

Какие наказания применялись?

I. Предупреждение.

II. Выговор с предупреждением.

III. Денежный штраф от недельного заработка до месячного.

IV. Содержание на гауптвахте у шефов – в комендатуре ОГПУ на Лубянке от двух недель до месяца.

V. Исключение из коммуны. Кто пришел в нее добровольно – отправляли на все четыре стороны; кто был взят из тюрьмы – возвращали туда же.

Исключение из коммуны – было крайней мерой, и вот такой случай произошел весной 1929 года на четвертый месяц пребывания Павла Смирнова в Болшеве. В апрельский день в клубе "судили" вконец распоясавшегося парня лет двадцати трех. Фамилии его я сейчас не помню, четыре с половиной десятка лет прошло с того собрания, помню только – был он рыжий, с раздвоенной верхней губой. Парень пьянствовал, сломал свой станок, без отпуска уезжал в Москву, возвращался с деньгами: наверное, воровал. Раньше он ширмачом был. Конфликтная комиссия доложила собранию свое решение: никакие меры перевоспитания не действуют – не место ему в коммуне. Со скамей из зала раздались восклицания: "Правильно!", "Пускай не позорит нас!" Рыжий перед собранием стоял, небрежно отставив ногу, ухмылялся, нагло отрицал факты, а когда услышал, что его исключают, улыбнулся, а сам побелел. Казалось, он не поверил тому, что услышал.

– Как это? – сказал он. – Как это?

Он недоверчиво оглядел зал, хотел опять улыбнуться и почти прохрипел:

– Я ж опять сяду. Братцы! Мне "красненькая"

светит. Пропаду!

Схватил себя за ворот рубахи, стал дико озираться:

– Я ж пропаду! Братцы, пропаду ж совсем!

Молчала конфликтная комиссия, молчало собрание. А рыжий чуть не трясся, верхняя раздвоенная губа его прыгала, лицо исказилось.

– Чего хотите делайте, не выгоняйте только. Головой... вот головой клянусь! Не будет больше такого.

И вдруг все увидели, как его обычно наглые глаза затянуло слезой, он мучительно сморщился.

В зале на скамьях сидело семьсот вчерашних воров. Они поняли, что творится с их однокашником.

Исключение рыжему заменили месячной гауптвахтой.

За это проголосовало больше половины собравшихся.

Когда выходили из клуба, я столкнулся с Павлом Смирновым. Он первый быстро, возбужденно заговорил со мной:

– Ведь этот рыжий не из кичи [Кича – тюрьма] в Болшево пришел?

– Толкуют: с воли. Старого поделыцика в Москве встретил. Тот коммунаром был и привел.

– Рыжий бы, значит, на волю отсюда вышел?

Я ничего не понял.

– Ну?

– Вышел бы на все четыре стороны и... не захотел?

И вот тогда в глазах Павла я увидел полную растерянность, даже ошеломленность.

Меня окликнул бухгалтер столовой, надо было решить вопрос с накладными, и я ушел. Лишь потом, вернувшись к себе в общежитие, я задумался: что же так потрясло Павла? Он, видимо, не мог понять, как это вор вместо того, чтобы обрадоваться "воле", запросился у коммунаров оставить его.

Недели две спустя после собрания Павел за высокие показатели в цеху, хорошее поведение получил отпускной билет в Москву, с торжеством показал его мне.

– Теперь легавые не схватят.

Сказать по совести, я не совсем был спокоен за него, сказал шутливо:

– Если не подашь повода.

Возвращения Павла из Москвы ожидал с тревогой.

Не дрогнет ли? Костюм купит на заработанные деньги или билет куда-нибудь в Ленинград, а то и Сочи? Для чего копил?

Вечером сам не заметил, как оказался на железнодорожной платформе и стал "встречать" приходившие из столицы поезда. Три состава пропустил, плюнул и повернул домой, в общежитие. Не успел раздеться, открылась дверь, ввалился Павел. Раскраснелся от быстрой ходьбы, глаза блестят, обхватил меня за плечи – и на меня густо дыхнуло винным перегаром.

– Выпил? – спросил я шепотом.

– Врезал. Да как следует.

Я испуганно оглянулся на товарищей, спавших по своим койкам, накинул на майку пиджак, вытолкал Павла в коридор.

– С ума сошел? Выговор закатят.

– Хоть два. – Павел вдруг засмеялся. – Сын у меня. Понимаешь? Сын Васька. Уже полгода ему. Нынче на руках держал.

– Сын? – опешил я. – Откуда взялся?

– Девчонка была у меня в Москве. Умница. Техникум кончила, экономистом работает. Семья хорошая, отец мастер... Вот... от нее. От Зины. Поверила в меня, каких только упреков не перенесла дома. Ждала. Вчера согласилась переехать ко мне в Болшево.

Снимем пока на деревне комнатку, а там, глядишь, дадут, как семейному.

Мы уже стояли с Павлом на крыльце, под сырым звездным апрельским небом, и он все говорил, говорил, как будто прорвало его. Я озяб: еще в лесу кое-где лежал снег. "Ну, теперь Пашка завязал. Останется в коммуне". Я обнял его за плечо, потащил за собой.

– Аида в кладовку, дам сырого гороху, пожуй.

Да завтра старайся тише дышать.

Павел хотел еще что-то мне рассказать, но я скорее отвел его в общежитие, вернулся к себе. Еще увидит кто, на конфликтную потащат обоих.

В конце года Павла выдвинули мастером цеха; на Красной доске ударников производства уже давно висел его портрет. Он зажил семейно.

Коммуна наша все росла и расширялась. Строились новые цеха, увеличивался объем производства, прибывали новые партии заключенных из тюрем, лагерей, вливались в коллектив. Какое-то время, шебуршали, затем "обкатывались". К началу тридцатых годов мы становились главными поставщиками спортивного инвентаря и оборудования ДСО "Динамо". Фабрики наши выпускали высококачественные лыжи, коньки, теннисные ракетки, бутсы, майки и прочее. В поселке рядом с бараками строились двухэтажные фибролитовые дома с удобными квартирами, открылись своя поликлиника, ресторан. Воспитанников считали уже не на сотни, а на тысячи, и, конечно, потребовались люди на руководящую работу. Откуда их брать? Из вольнонаемных? Нет. Коллегия ОГПУ решила идти по пути выдвижения из наиболее активных коммунаров, твердо и навсегда порвавших с преступным прошлым.

В число таких попал и я. Меня выдвинули председателем кооператива. Объединял он пекарню и магазин, открытый не только для коммунаров, но и для окрестных жителей. Тут-то меня и приперла к стене малограмотность. Хоть я и посещал вечернюю школу, но учился через пень-колоду: то некогда, то неохота.

"Потом наверстаю". И вот принес мне бухгалтер балансовый отчет за 1929 год.

– Подпиши, Николай Антоныч.

Меня и пот прошиб. Гляжу я на колонки цифр, строчки, а в глазах тюремные решетки: вдруг тут что "не чисто"? Подпишу и... загудел.

– Скажи попроще, – наконец взмолился я. – Проторговались? Убытки есть?

Бухгалтер улыбнулся.

– Свели концы с концами, Николай Антоныч. Даже немного в прибыли.

И пришлось мне поступить в техникум.

Что заставило меня взяться за учебники? Ведь мог бы запросто и полуграмотным прожить: сыт, обут, женился на хорошей девушке, сын растет, комнату получил. Чего еще надо мне, недавнему обитателю тюремной камеры? Заставило – доверие, которое мне оказали. В Болшеве я уже был кем-то вроде "ответработника", большими деньгами ворочал, товарами.

И то, что мне доверяли начальники ОГПУ, руководство коммуны, свои сотоварищи, заставляло меня лезть из кожи, стараться не ударить лицом в грязь, оправдать доброе мнение о себе. Поэтому доверие я считаю основой перевоспитания правонарушителей.

В самом деле: давно ли было то время, когда все от меня берегли карманы и квартиры?

Хоть и очень трудно было, а над учебниками засиживался до петухов, прихватывал выходные дни, отпускное время. Малограмотность у меня была такая – и горько и смешно вспомнить. Например, долго не мог понять, что такое десятичные дроби. Выручил друг и приятель Виктор Попов, тоже студент техникума, собиравшийся поступать в Промакадемию, парень головастый, в прошлом вор-городушник, за которого в 1928 году я поручился перед общим собранием. Сидел он, занимался со мной, запарился, а толку никакого. Из магазина пришла моя жена Аня, положила на стол покупки.

– Сейчас ужинать будем.

Виктор схватил принесенную ею пачку чая, показал мне.

– Что такое?

Я сам был в мыле, чувствовал себя отвратительно.

"Неужели совсем тупой?" Ответил с усмешкой:

– Бомба.

– Правильно, – согласился Виктор. – Бомба.

Он быстро разрезал пачку чая и разделил на две части.

– А это что такое?

У моей жены округлились глаза. Я ответил немного сердито:

– Две бомбы.

– Верно, – подтвердил Виктор. – Две половинки бомбы. А это что?

Так он разделил пачку на десять частей. Потом отодвинул две из них, приложил новую целую пачку и спросил:

– Теперь что? Понял, наконец? Одна целая и две десятых. Так можно и сотую сделать, и тысячную.

Дружно смеялись мы все трое. Жена сказала:

– Вина мы, Витя, не держим, а разоренную пачку хоть всю выпейте. Сейчас поставлю вам чайник, у меня есть печенье, конфеты, колбаса.

В занятиях мне помогали многие люди, и я до сих пор глубоко признателен и друзьям, и воспитателю Николаеву, и учительнице русского языка Смирновой, и управляющему коммуной Богословскому. Все они меня "тянули".

Забегая вперед, скажу, что к тридцати годам я поступил на курсы по подготовке в институт при МВТУ им. Баумана, а закончив их, успешно сдал экзамен, пройдя конкурс, где на место было по семь человек.

Пока же пришлось искупать грехи молодости, сдавать за средний образовательный курс. Вскоре меня поставили руководителем воспитательной части коммуны.

Однажды, идя на дежурство, я услышал негромкий оклик:

– Колька... Николай!

Оглянулся, и глазам своим не поверил: под елью стоял невысокий плотный мужчина с черными волнистыми волосами, в приличном костюме и улыбался мне.

– Миша!? Да ты ли это? А говорили, в тюрьме.

– Если ваше Болшево тюрьма, то все правильно.

Это был мой старый друг по заключению в Сокольниках на Матросской Тишине, однокамерник Михаил Григорьев. Он слегка заикался, как всегда острил.

Я горячо пожал ему руку. Не виделись мы лет пять.

– Пашка Смирнов тут, сынишку растит. Работает мастером в механическом цехе. Как ты живешь?

– Не знаю, – ответил он очень серьезно. – Пришел тебя спросить.

Я сразу все понял.

– В бегах?

Михаил кивнул и сделал движение рукой, показывая, что находится между землей и небом.

– Надоело. Хочу жить, как люди.

Я подумал, прикинул, какие у меня сегодня дела.

– Обожди до обеда. Потом зайдем ко мне, с женой познакомлю, потолкуем.

На работе я мысленно несколько раз возвращался к старому другу по несчастью. Еще когда мы сидели в Сокольниках на Матросской Тишине в одной камере, Михаил Григорьев рассказал мне свою историю. Отца и матери своих он не знал, родился до того, как они стали совершеннолетними и вступили в брак. Скрывая свой "грех", они подкинули его на ступени Московского воспитательного дома. Отсюда его взяли крестьяне деревни Теликовой Можайского уезда; новым родителям земская управа платила за мальчика по три рубля в месяц. В это время родители Миши поженились и попросили вернуть им сына, однако мальчишка понравился крестьянам-воспитателям, и они его не отдали, послав в ответ письмо, будто ребенок умер.

Никаких сведений об отце и матери Миша больше не имел, считая себя "теликовцем". Когда его названые родители Григорьевы померли, мальчика взяла тетка в Москву, приучила к торговле на базаре: он вразнос продавал квас, пирожки.

Мальчику было десять лет, когда началась германская война. За ней последовало свержение царя, Октябрьский переворот. Тетка умерла, и осиротевший Миша попал в лапы улицы. Время было суровое: разруха, голод, безработица. Воровать Миша начал по мелочи, затем "вырос", получил квалификацию и сделался "домушником". Вместе с товарищами брал нэпманские лавки, магазины, квартиры. Эта "работа" и привела его в тюрьму на Матросской Тишине.

Как же сейчас сложилась его жизнь?

Об этом я и узнал в обеденный перерыв, когда мы с Михаилом Григорьевым сидели в моей квартире за обеденным столом.

В последний раз он погорел после ограбления магазина "Венский шик", уже реквизированного у нэпмана и опечатанного. Выломали стенку, вывезли много товаров, продали – и были арестованы.

Суд приговорил Григорьева к десяти годам, и он был отправлен на Соловецкий остров. Пробыл он там меньше года, и вот бежал.

– Как же это тебе удалось? – спросил я.

– Последнее время я работал грузчиком в Беломорске. Цыган там один отбывал срок и задумал срываться. Жена ему привезла с Украины удостоверение и справку, будто бы он приезжал сюда хоронить брата. И вдруг он получает досрочное освобождение.

Я и купил у него документы. Деньжонки имел: хорошо зарабатывал, играл в карты. Хранил я их в поясе штанов. Ну... за час до отхода пробрался на станцию, купил билет. Охрана в Беломорске со стороны лагеря всегда выстраивалась минут за пятнадцать до отхода, я держался за вокзалом. Поезд подошел – сел. Едва тронулись – двое с револьверами: "Ваши документы". Тогда фотографий на удостоверениях не было, а паспорта еще не вводили. По рождению я был лишь на год старше цыгана – прошло.

Жена моя ахнула:

– А поймали б?

Она у меня местная, деревенская, воровских дел не знала. Михаил пожал плечами:

– Суд и новая ссылка... на тот свет.

– А кто тебе к нам в коммуну посоветовал? – спросил я.

– Голос с того света и посоветовал. Приехал в Москву я днем, и сразу к брату. Неродной был, сын Григорьевых из Теликовки. Встретил хорошо, выпили.

А вечером я сказал: "Проведать друга хочу", – и поехал на Серпуховку к Алехе Кабанову. Пообещал брату: "Ночевать вернусь". А с Алехой мы когда-то поделыциками были. Думаю, застану ль? На воле ль он?

Оказался дома, хорошо встретил, бутылку на стол. Тары-бары – второй час ночи. Жена его кинула мне подушку на диван, одеяло: "Оставайся". Наутро Алеха опять не отпустил, похмелялись. "Есть, – говорит, – магазинчик. Кассу можно взять". Я чиркнул рукой по горлу. "Сыт. Обожду. Сгребут вышка мне". Расстались по-хорошему, к брату добрался лишь затемно, а он встречает белый. "Только час как засаду сняли.

Соседка на тебя донесла". Я за кепку да к знакомым девчонкам Гуревичам. Жили они на Верхней Масловке, когда-то с их братом я квартиру брал. Погиб он.

Застопорили мильтоны, кричат: "Стой!", он бежать, а они с нагана. У них переночевал, девчонки посоветовали: "Езжай в Болшево". И вот привет вам с кисточкой.

– Умные эти девчонки, – сказал я Михаилу. – Сейчас на работу мне, а вечером позову Павла Смирнова, кое-кого еще, обсудим твой вопрос.

О прибытии Михаила Григорьева я еще утром доложил руководителю воспитательной части. А сейчас вдобавок переговорил с управляющим Богословским и сказал, что готов за Григорьева поручиться. Он расспросил меня, что за человек Михаил, подумал и согласился :

– Что ж, есть смысл.

И научил, как действовать.

Когда я вернулся домой, там уже был Павел Смирнов и шла оживленная беседа.

"Встретились друзья, – подумал я весело. – Теперь надо будет добиться, чтобы жили вместе. Чего только в жизни не бывает".

– Как решили? – встретил меня вопросом Михаил. – Возьмете... в свой монастырь?

– Управляющий игумен согласился, – так же шутливо ответил я. – Но ведь окончательно решают монахи. На общем собрании.

– Считай, Миша, ты с нами, – ободрил старого друга и Павел Смирнов. Николая ведь взяли когдато? И меня. То же Белое море и "красненькая" сроку.

Поручимся за тебя, ребята тут свои. Болшево – это лучшее место, где для нашего брата светит человеком стать.

– Так идти за бутылкой? – вставая, спросил Михаил.

Мы с Павлом оба расхохотались.

– У нас всегда так, – сказал я. – Радость – бутылку. Горе – бутылку. Забудь об этой барышне, Миша. Понял? Застукают пьяным – сразу за ворота и скатертью дорога. Экспертизы тут не делают: сивухой от тебя несет, глаза красные, как у кролика – и конец.

– Понял, – проговорил Михаил, садясь. – Когда собрание?

Я сел рядом.

– Будет и собрание. Но сперва ты должен пожить в другом... монастыре. Помещается он в Москве на Лубянке. Помнишь, там серый дом стоит?

В комнате сразу наступило молчание. Михаил Григорьев снова медленно поднялся, руки у него бессильно висели вдоль туловища. С минуту он молча переводил взгляд с меня на Павла, точно желая узнать, шутим ли мы над ним или издеваемся? С недоумением на всех нас смотрела и моя жена Аня. Даже Павел немного заколебался: чего это я несу?

– Да ты... да ты... – наконец заговорил Михаил, и губы его задрожали от гнева. – Я ж с Беломорска бежал. Да ты... Я не знаю. Ты... Меня ведь у брата чуть не сгребли в Москве. Сунь я только нос в уголок [Уголок уголовный розыск]...

на Лубянку или на Петровку – вышку дадут. А ещэ друг, кореш! Зачем я приехал к тебе!

Я постарался сохранить хладнокровие.

– Сядь. Не психуй. Можешь меня выслушать?

Когда Григорьев вновь опустился на диван, я положил ему руку на колено.

– Что такое Болшевская трудкоммуна? Это содружество... ну пускай колония людей, которые твердо решили порвать с преступным прошлым. Почему мы здесь живем? Почему не разбежались? – Я повернулся к Смирнову. – Теперь и ты, Паша, видишь, тут нет ни охраны, ни колючей проволоки. Не нравится наша жизнь, работа на производстве? Вот она, станция, сыпь! Рядом Москва, шалманы, старые дружки...

кандидаты за решетку. Однако нас здесь уже три тыщи сидит. А? Цифра? Три тыщи бывших обитателей тюремных камер. Чем держимся? – Я оглядел обоих товарищей. – Доверием. Вот что нам любо-дорого.

Те, кто нас ловил, судил, сажал, – поверили, что и мы люди, просто сбились с дороги. Заблудились. Нам сказали: вот вам последняя возможность стать такими, как все. Работайте. Заводите семьи, растите детей – дадим квартиру. Ведь тем, кто тут прожил пять лет, честно трудился, дают паспорт, снимают судимости, принимают в профсоюз, открывают путь в партию.

Я уже давно встал и ходил взад-вперед по комнате. Я сам не знал, что скажу такую речь. Это как-то у меня вылилось нечаянно, экспромтом. Лишь позже я понял, что высказывал то, что не раз про себя обдумывал, что уже входило в мою кровь, плоть, становилось убеждением.

– Ведь у нас в коммуне все решает коллектив, сами мы... как и везде в Республике. Конечно, над нами управляющий, ОГПУ. Но все внутренние вопросы, прием, дисциплину, награждение – решает общее собрание. Мы здесь уже хозяева своей жизни. На доску Почета вывешивают портреты лучших ударников и общественников. Но никогда нельзя забывать, что это доверие мы еще должны оправдать перед народом, которому мы были врагами, вредили, пакостили. Для этого надо теперь быть честным до конца... в каждой мелочи.

Моя взволнованность подействовала на товарищей.

Павел не отрывал от меня глаз, Михаил старался не упустить ни одного моего слова, притих. Я видел восхищение во взгляде жены. Ей ведь нелегко было выйти замуж за бывшего вора. Кто ее только не отговаривал, начиная с родителей! И вот она теперь лишний раз видела, с кем живет.

Я остановился возле Михаила.

– Пойми: беглых коммуна не берет. Ты должен сюда идти с открытой душой, без "задков"... с разрешения органов охраны. Во-первых, ты придешь в уголовный розыск с нашим пакетом. Так? Мы ходатайствуем. Во-вторых, если бы тебя даже опять отправили в изоляцию, то уж "вышку" б не дали. Ты сам сдался. Верно ж? А тебя все равно не сейчас, так через полгода сгребут, и тогда пиши завещание, кому оставляешь в наследство портянки. Так что получишь из коммуны пакет и езжай в Москву, сдавайся.

Михаил уже не вскакивал. Он сидел, опустив голову.

– Скажу тебе больше, – проговорил я и опять положил ему руку на плечо. – Если бы ты отказался ехать и крутился в Болшеве, я посчитал бы долгом сказать об этом руководству коммуны. А вот когда поступишь к нам и в бутылку начнешь заглядывать, ловчить – раз по-товарищески одерну, два, а потом дам, где надо, характеристику, и катись опять в Соловки. Вот каким теперь стал твой старый кореш Колька Журавлев. Хочешь дружи, хочешь бежи.

– Да и я теперь так смотрю, – вдруг проговорил Павел. – Два года в коммуне и меня перевернули.

Михаил Григорьев решительно встал:

– Что же, ребята. Согласный. Давай пакет. Умел воровать, умей ответ держать.

Павел дернул его за штанину.

– Сядь, Миша. Еще. Задержу недолго. И ты, Николай.

Только сейчас я заметил, что его красивое, обычно спокойное и самоуверенное лицо было бледным, глаза блестели. Парень он был здоровый, сильный, немножко холодноватый и даже высокомерный, и видеть его в таком состоянии мне давно не приходилось.

– Расскажу я вам... а ты, Миша, мотай на ус. – Павел глянул мне в глаза. – Помнишь, конечно, как ты приезжал за мной на Соловки? Ведь я еще до вашей комиссии задумал бежать, и все было готово. Когда я шел на изоляцию, у меня золотишко было.

И я договорился с матросами, что меня возьмут на пароход и перекинут за шестьдесят километров в Кемь. Я ведь в типографии работал. Заготовил и справки себе.

Аня всплеснула руками, перебив:

– Как же вы, Паша, в тюрьме были, на этапе и...

золото. И не отобрали у вас?

Павел усмехнулся несколько надменно:

– Чтобы отобрать золотишко, деньги, Аня, их надо было найти. Когда они в куче – это легко. А я раздал их тем, у кого выиграл, и они мне пронесли.

Ведь хорошие воры в Соловках имели и вино, и карты, и женщин. Надо только было уметь.

Павел опять повернулся к нам, продолжал:

– А тут комиссия: в Болшево берут. Задумался я: где будет лучше? Ну, думаю, довезут меня матросы до Кеми, а там? Как знаешь. Постовые в зоне на каждом шагу. Я что рассчитывал? Как-нибудь эти двенадцать километров от моря до станции проберусь – и на товарняк. Сорву пломбу, залезу в дверь. Выберусь обратно через люк, снова налажу пломбу, для чего и деревянные щипцы подготовил. Опять через люк заберусь в вагон – и айда. Все шито-крыто, комар носу не подточит. Но сколько поезд простоит в Кеми? Хватит ли запасенных харчей? Куда его направят? Не сгребут ли на станции прибытия? И тогда решил ехать с вами. Спокойней: купе, постелька.

А в Ленинграде уйти.

– Для этого хлеб, колбасу, махру под подушку припрятывал? – улыбаясь, спросил я.

Павел кивнул.

– Что ж помешало?

– Помешал ты, Коля. Сказал: "Прогуляйся в Ленинграде". Я и подумал: разоблачили. Не зря же буханку белого принесли, колбасы? Догадались и проверяют: клюну ль на побег? Только выйду, а меня цап-царап! Ну-ка, дружок, заворачивай обратно на Соловки... или "на луну". Решил до Москвы дотянуть.

Помнишь, двое из партии сразу нарезали плеть? Признаюсь тебе, порадовался за них. Посмеялся над вами: "Съели, легавые?" Я тоже на Казанском собирался с вами распрощаться. Когда ж Леша Погодин только и сказал: "Дураки", – задумался. Откуда такая уверенность? Захотелось глянуть, что же это за коммуна? Почему вы все за нее уцепились? Вот я и перебрался с вами на Ярославский вокзал и поехал в Болшево. Я не верил, что живете вы без охраны. Согнали тучу преступников и на тебе – все свободные! А когда посмотрел, попробовал на зубок, чую – сломалось во мне что-то. Бежать из Болшева легче легкого, а я заметался: "Обожду еще. Пригляжусь". Тут я и понял, почему ты, Коля, стал другим человеком. Я ведь еще в Кеми у Белого моря заметил, что ты совсем другой, чем пять лет назад в тюряге на Матросской Тишине.

Павел помолчал. Мы его не перебивали, видели:

наконец, распахнул душу, надо выплеснуть пережитое.

– Вот ты говорил, Коля: будешь воровать – обязательно поймают, продолжал он. – Согласный, да не совсем. Не всякого. – Он самолюбиво обвел нас своими зоркими глазами. – Я помнил, что у меня "красненькая" и за новое дело – вышка. Из Соловков я лишь потому бежать нацелил, что собирался уехать в Турцию. Дружок меня ждал в Ростове-на-Дону.

У него был знакомый контрабандист из абхазцев, обещал провести горами, козьими тропами, обрывами: никакой патруль пограничный не загрудал бы.

– Вот ты куда целил! – удивился я. – Ну, а там бы что? Турки уж если бы на грабеже поймали, то или открутили башку, или закатали на 25 лет в яму, в кандалы. Где, кроме как у нас, в Советском Союзе, воспитают?

– Это я понял, лишь когда увидел, что такое коммуна... своими руками пощупал. Помнишь, суд над рыжим в клубе? Вот тогда я и вконец сломался. А тут еще Зина, сын: нашел, для кого жить, работать. Я тебе еще до возвращения из Москвы хотел все рассказать, выпил тогда... да ты ушел. Из Болшева я теперь ни ногой. И судимость снимут – останусь. Тут все родное.

Михаил решительно поднялся.

– Все ясно. Готовьте пакет, поеду сдаваться. Будь что будет.

– Не дрейфь. Выручим.

В этот же день Григорьев уехал в Москву.

Недели две о нем не было никаких известий. Признаться, я немного волновался. Неужто уголовный розыск не отозвался на просьбу коммуны? Всегда был к нам внимательным, шел навстречу.

И вот опять мы трое сидим у меня в комнате, но теперь уже все коммунары. Пьем чай с вишневым вареньем и слушаем рассказ Михаила Григорьева. Он сидит торжественный, выбритый, причесанный, распространяя запах парикмахерской, и со всеми подробностями передает то, что с ним произошло за эти дни.

– Появился я только в МУРе, и, понятное дело, меня тут же работнички подхватили под белые руки – и в камеру. "Сам голубь прилетел". Объяснять вам не буду, какая житуха в камере, небось и сейчас вам снится, вскакиваете по ночам. Спекаюсь: бывали минуты, жалел, зачем, дурак, вас, старых корешей, послушался? И тут же понимаю: правильно советовали. Особливо Паша вот рассказал. Ведь и у меня "красненькая", побег. Когда ни то, а засыпался бы – и к чертям в шалман. Шанец всего один-разъединый Болшевская коммуна. Сижу так, папироски покуриваю, деньки считаю, к вот вызывают. Сидит комиссия, председателем начальник МУРа Буль. Помните его? Красавец мужик, умник. Голоса никогда не повышает, шутку любит. Глянул на меня и сразу:

"Постой, постой, да ведь я тебя знаю". Сижу, руки по швам, как на причастии. "Знакомы", – говорю.

"Хорошо знакомы, – это Буль мне. – Мы тебя не так давно в Соловки отправляли. Опять на воле? – Повернулся к своему сотруднику. – Розыск на Григорьева есть?" Сотрудник ему: "Нет еще". Прищурился на меня Буль: "Свеженький? Сбежал недавно?" Отвечаю: "Я не бежал, гражданин начальник. Скорым поездом ехал". Усмехнулся Буль. "Молодец, Григорьев. Культурный ты человек. Ну раз везде любишь удобства, езжай в Болшевскую коммуну, там получше, чем у нас. Да гляди, больше не попадайся".

Григорьев молча допил чай, лоб его, верхнюю губу обметал пот. Закончил, отодвигая стакан:

– Как освободился из МУРа, ни до кого не заходил, прямо к вам. Отсюда уж брату напишу.

– Правильно сделал, – сказал я. – Поработаешь месяца три, будешь вести себя достойно, получишь отпуск и уж тогда в Москву с увольнительной катанешь.

Увольнительная на бланке ОГПУ – ни одна душа не задержит.

Общее собрание коммунаров приняло Григорьева.

Мы с Павлом Смирновым за него поручились. Да за него бы и без нас поручились многие. Когда в коммуне появляется новичок, многие приходят узнать: "Кого привезли?" У Михаила нашлась куча знакомых, и один из них тут же предложил взять его к себе в торговлю. Но другие ребята отсоветовали Григорьеву: "Не с твоим характером, Миша. Начнут просить в долг – ведь не откажешь? Прогоришь".

– Иди лучше на лыжную фабрику, – посоветовал Павел. – Дело будешь иметь с деревом. Чисто, полезный воздух.

И Михаил, даже не сходив в цех, чтобы посмотреть, дал согласие.

Поставили его за рейсмусный станок. Уже к концу недели Михаил его настолько освоил, что сам устанавливал ножи. А не прошло и полугода, как Михаила поставили помощником мастера.

Так все мы трое обитателей камеры Сокольнической тюрьмы на Матросской Тишине снова стали жить вместе, но теперь уже коммунарами, людьми свободными.

И вот не так давно мы опять собрались втроем. Сорок лет прошло с того памятного дня, когда мы втроем стали жить в Болшево. Теперь мы все уже на пенсии, давно дедами стали. На столе стояли водочка, винцо, закуски сухой закон для нас кончился давно, еще перед Отечественной с последнего из нас сняли судимость. Выпили по рюмочке, "за коммуну", вспомнили старое.

– Вот и выпрямилась наша жизнь, – сказал Михаил Григорьев.

Да, выпрямилась. Не сразу, конечно. Нелегко было таким, как мы, "рыцарям темной ночи", привыкнуть к светлому дню.

Михаил Григорьев свой тридцатидвухлетний стаж закончил мастером авиазавода. Его трудовая книжка пестрит премиями за работу, за рационализаторские предложения, за перевыполнения плана – несколько десятков премий. Павел Смирнов ушел на пенсию начальником цеха, заместителем председателя месткома завода, членом бюро парткома.

Трудовой мой стаж – 38 лет. Два года был заместителем директора трикотажной фабрики, начальником закройно-пошивочного цеха, затем перешел в местную промышленность. Последние восемь лет работал главным инженером фабрики пластмассовых изделий управления химической промышленности Мосгорисполкома. Фабрика наша все время шла с хорошими технико-экономическими показателями.

На фронт в Отечественную войну пошел с первого года и закончил Днем Победы в Литве под Вильнюсом в звании младшего сержанта отдельного бронепоезда войск НКВД. Имею награды. До сих пор, несмотря на преклонный возраст, занимаюсь общественной работой. Без этого не мыслю своей жизни.

Все трое мы теперь можем открыто глядеть людям в глаза.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю