355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Самохин » Так близко, так далеко... » Текст книги (страница 5)
Так близко, так далеко...
  • Текст добавлен: 30 октября 2017, 12:00

Текст книги "Так близко, так далеко..."


Автор книги: Николай Самохин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)

...На объекте нашем вместо приземистых бараков возвышались холмы безобразных обломков. Всё это предстояло растаскивать, рассортировывать, складировать. «Салажата» ждали нас, рассевшись на ближайшем «холме» – семеро пышноволосых молодцов: бритых, бородатых и усатых, только усатых и только бородатых. Сидели они очень живописно, в разных плоскостях, как «Песняры» на сцене. Так и казалось, что вот сейчас они достанут из-за спин бандуры, ударят по струнам и запоют: «Косил Ясь конюшину...»

Помня о том, что мое молчание – наше будущее золото, я даже рта не раскрыл. Приспособил на капоте блокнотик и приглашающе махнул рукой. Парни подходили один за одним, называли фамилии. Серёжа выдавал каждому пару брезентовых рукавиц (он достал связку их из багажника), не забывая строго предупреждать:

– Рукавицы, товарищи, не бросать. Будем высчитывать.

Фирма была, чёрт возьми, солидной.

Потом Серёжа указал бригадиру – каковым оказался заросший до голубых доверчивых глаз блондин – что куда следует волочь, и велел завтра всем явиться с паспортами.

Дальше всё было просто.

На другой день после обеда мы сдали «объект» представителю «кожгалантерейки». Серёжа с представителем и паспортами студентов уехал на фабрику и через час возвратился, отягчённый полным расчётом.

Невиданные темпы работ, мой интеллигентный вид и Серёжины «жигули» так поразили воображение товарищей с «кожгалантерейки», что они не стали тянуть волынку с деньгами: решили ответить солидностью на солидность.

Первый раз в жизни я выдавал людям зарплату. «Песняры» возвращали Серёже рукавицы, получали взамен паспорта с вложенными в них десятками и, тряхнув кудрями, склонялись над ведомостью.

Через несколько минут Серёжа разорвал эту ведомость на мелкие клочки, мы поделили пополам оставшиеся пятьсот рублей – и фирма без лишних формальностей самораспустилась.

Вся операция не заняла и двух суток, а в карманах у нас лежало по месячному окладу начальника стройучастка. Даже привыкший к лихим аккордным заработкам Серёжа – и тот слегка ошалел. Про меня же и говорить нечего. Мы ехали с места диверсии опьянённые успехом, гордые и снисходительные. Мы чувствовали себя предприимчивыми героями Джека Лондона, только что застолбившими золотоносный участок, и, подмигивая друг другу, распевали весёлую песенку: – Деньги – что, они на улицах лежат...

...Дома я выложил деньги на край стола, долго стоял над ними, смотрел на плотную пачку захватанных руками пятёрок. И вдруг непроизвольно сделал шаг назад, попятился. Странное чувство овладело мною: деньги показались чужими. Не в том смысле чужими, что я ограбил кого-то или смошенничал. Нет, мне не было совестно даже перед лохматыми «песнярами». Они, по моим понятиям, отхватили вполне достаточно – за лёгкую тренировку мускулатуры. Сам я, правда, получил куда больше – и вовсе уж ни за что. Но не это определяло самочувствие. Я не казнился. В конце концов, таковы были правила игры: нам платили за конечный результат – и мы его добились.

Деньги не радовали – вот в чём дело. Не вызывали уважения к себе, не манили, не дразнили. Они ничего не олицетворяли, а главное – не будили воспоминания об усталости, о работе. И вообще, это были не деньги. Не те, то есть, деньги, которые я привык получать всю жизнь, которые измеряли мой вес и способности, вселяли в меня уверенность и достоинство.

«Псих! – обозлился я. – Ископаемый, замшелый псих – вот ты кто. До конца своих дней, идиот, ты будешь кататься на велосипеде...»

Так я обругал себя и снова посмотрел на стопку ассигнаций. Ничего, однако, не изменилось: посторонние, неинтересные бумажки лежали на столе. Захотелось даже, как ненужный хлам, смахнуть их в корзину. Не было рядом Серёжи, не было племени молодого, незнакомого, присутствие которого вселяло в меня здоровый цинизм, – и моя старомодность властно распустила жёлтые, отполированные когти.

...Бригадира «песняров», блондина с заросшей, как у фокстерьера, физиономией, я отыскал в общежитии пединститута легко. Бригадир, раздевшись до трусов, стоял в бытовке и гладил брюки. Я узнал в них те самые джинсы, в которых бригадир растаскивал обломки бараков. Видать, он успел состирнуть свои бессменные порты, высушить и теперь довершал операцию. Гладил брюки бригадир странно: не наводил стрелки, а уничтожал их.

– Вот, ёлки, – пожаловался он, – каждый раз утюжу и не могу свести. На джинсах стрелкам не положено быть... – Бригадир вздохнул: – Хорошо, у кого американские. Те без стрелок продаются. А у наших как запрессуют на фабрике, там потом, ёлки...

Вдруг он осёкся. И со дна его прозрачных глаз-озёр медленно выплыл страх.

– Что? – спросил бригадир, держа на отлете горячий утюг. – Рукавицы, да?.. Вроде же все сдали...

– Всё в порядке, – заспешил я. – Даже – наоборот. Фирма, видите ли, подбила окончательный итог и сочла возможным выдать бригаде премию. За-а... трудовой энтузиазм и стопроцентную сохранность спецодежды.

Бригадир залез под эту фразу в штаны и теперь смущённо боролся с заупрямившейся молнией. Он, кажется, не очень «просекал» смысл моих слов. Дошло до него лишь тогда, когда я выложил на стол приготовленные семьдесят рублей.

Бригадир не поверил. Во всяком случае, он застыл. И тут я обнаружил, что под волосами у него, кроме глаз, имеется ещё рот, который может открываться. И весьма широко.

Немая сцена эта длилась довольно долго. Я уже решил, что бригадир не оживеет вовсе, превратится в изваяние, в памятник самому себе. Чудная получилась бы скульптура: «Молодой мужчина с раскрытым ртом, застёгивающий ширинку».

Но бригадир всё же преодолел шоковое состояние.: Забыв о своём важном занятии, он пробормотал: «Щас... ребят позову», – и, хватаясь за стенки, вышел из бытовки...

Второй раз за этот странный день я возвращался домой в приподнятом настроении. Но теперешняя моя радость отличалась от недавнего языческого ликования: она была сознательной, спокойной и чуточку горделивой. Я подкормил терзавшего меня «зверя» благородным поступком, и оставшиеся сто восемьдесят рублей больше не казались мне упавшими с неба. Пришло ощущение законности своей доли. Деньги приятно отяжеляли карман. Я шагал неторопливо, враскачку, с достоинством хорошо «подкалымившего» работяги. Я даже зашёл в магазин и купил бутылку водки. Жаль только, обмыть «калым» было не с кем: Серёжа укатил обратно на дачу.

...Под дверью моей квартиры одиноко сидел Савелий Прыглов. Сидел он на «дипломатке», вытянув ноги и упёршись плечами в стену. Крохотная замшевая кепочка, казавшаяся на большой голове Савелия случайно упавшим осенним листиком, была сдвинута на глаза: Прыглов дремал.

«Вот кстати, – подумал я. – Мы ведь с ним весной дачу так и не вспрыснули. Правда, магарыч, по обычаю, с продавшего полагается, да какая разница». И подумав так, я весело сказал:

– Эге! Кого я вижу! Сколько лет, сколько зим!

Савелий очнулся. Встал, захрустев коленками. Лицо у него было прокисшее.

– Вот, старик, какие бывают люди, – жалобно заговорил он, когда мы вошли в квартиру. – Какие есть бессовестные люди... Даже не знаю, с чего начать. Неудобно даже, честное слово...

– А что такое? В чём дело?

– Да помнишь, я тебе тахту оставил? Лежанку?

Я вспомнил тахту. Горбатое сооружение с выпирающими пружинами. На другой день после заезда мы выбросили её, а потом мало-помалу изрубили на дрова.

– Понимаешь, какая штука... чужая она была. Подружка жены нам её подарила. Ну, не подарила, а так отдала: пусть, мол, побудет пока у вас – я всё равно в одной комнате живу, мне ставить некуда... А сейчас отдельную квартиру получила и требует назад. Нет, ты понял, а? Назад!.. Или, говорит, давайте тахту, или восемьдесят рэ...

Признаться Савелию, что мы давно сожгли тахту, я не смог. Представил сразу, как скажу это, а он понимающе опустит глаза: дескать, заливай-заливай, так я тебе и поверил.

Я достал свой «калым» и, злясь на себя, отсчитал восемьдесят рублей.

При виде пачки денег в моих руках Савелий быстро начал смелеть.

– Старичок! – сказал он уже вполне бойко. – Я там ещё велосипед бросил. Дермовенький, конечно. Ему и цена-то – четвертная. Но, понимаешь, сунулся на днях в магазин – новый купить, а там одни дамские. Ты как, сам его перегонишь?

– В смысле? – не понял я.

– Ну, сядешь поутрянке – и пошёл. Вместо физзарядки. К обеду в городе будешь.

Нет, он не издевался. Искренне, прямо-таки лучисто глядя мне в глаза, он предлагал... самоубийство. Такого велосипедиста, как я, на сорокакилометровой бетонке от Верхних Пискунов до города могли задавить сорок раз.

Подавив вздох, я прибавил к отсчитанным деньгам четвертную.

– Время – деньги, старик, а? Понимаю тебя, понимаю, – Савелий вдруг засеменил, побежал вокруг стола, заприплясывал как-то. – Тогда уж набрось и за плащ. За болоньевый. Поди, рыбачить в нём ходишь. Ходишь ведь, старик?

Я понял, наконец, что Прыглов пришёл грабить меня – намеренно и обдуманно. Слишком поздно понял: большая половина денег уже лежала в правой кучке, и Савелий, мягко толкаясь животом, теснил меня от них.

– Савелий, – попросил я, – скажи сразу: сколько всего?

– Хе-хе, старик, хо-хо! – снова засуетился Савелий. – Молодец, уважаю! – и резко посерьёзнел: – Я в общем-то прикинул. Погляди вот...

Он протянул мне счёт. Как в ресторане. Длинный список барахла перечислен был в этом историческом документе – начиная с тахты и кончая резиновыми сапогами, которых я в глаза не видел. Внизу стояла итоговая сумма. Я посмотрел на неё и содрогнулся. Это уже походило на мистику! Под жирной чертой было написано: «Всего– 180 р.».

У меня же оставалось только сто семьдесят пять. И ещё мелочь. От мелочи Савелий отказался.

– Ладно, пусть будет сто семьдесят пять, – вздохнул он, укладывая деньги в «дипломатку» и подозрительно косясь на оттопыривающийся борт моего пиджака. Я поймал его взгляд и вспомнил про бутылку.

– Савелий! – воскликнул я с лихостью человека, которому больше нечего терять. – Давай хоть отметим это дело, что ли. Вмажем, а! Или как там... засадим!

Прыглов не видел бутылки и мое великодушное предложение истолковал посвоему:

– А я за рулём, старик! За рулём, за рулём, за бараночкой... Ты моего «жигулёнка»-то не видел разве у подъезда?

Я пожал плечами:

– Да нет, не заметил. Вроде пусто было.

– Как?! – спросил Савелий, обально бледнея. – Я же ставил.

– Да ни фига там не стояло! – с запоздалым раздражением сказал я.

– Ёкало-мене! – ахнул Савелий, вышиб дверь и вышел вон.

В панике Прыглов забыл про то, что существует лифт. Он камнепадом катился по лестнице, все девять этажей нашего дома гудели от бешеного топота его крепких башмаков на могучей платформе.

Потом гул оборвался. Осталось только лёгкое дребезжание стёкол.

Я прошёл на кухню, распахнул окно, глянул вниз.

Савелий лежал на капоте автомобиля – как истосковавшаяся солдатка на груди вернувшегося с войны кормильца. Крупное тело его сотрясалось от рыданий.

...И как я не заметил эту чёртову машину?

...На другой день я выпросил в издательстве гонорар. Мне причиталось как раз двести пятьдесят рублей – за литературную обработку одной рукописи. И хотя до выхода книжки в свет оставалось ещё полгода, главный редактор – сам дачевладелец – проявил братскую солидарность, распорядился заплатить вперёд.

Это были серьёзные деньги. Я гнул за них горб два с половиной месяца, переведя с каннибальского на человеческий язык чудовищную брошюру «Прогрессивные методы выращивания турнепса кормового».

Деньги пахли потом.

Красивому мальчику Серёже я ничего не сказал. Не стал его расстраивать.

VI. «Куркули» и «ковбои»

 Помню, как трудно прощался с дачей Савелий Прыглов. Мы сидели на обтаявшем крылечке, и Савелий, поводя руками, говорил:

– А главное, старик, выйдешь летом из дому, глянешь вокруг – всё моё! Моё!.. Понимаешь?

Я старательно смотрел вокруг: на сугробы, пригнутые кустики малины, полузасыпанный сортир с железнодорожным плакатом. Добросовестно старался понять, проникнуться. Но почему-то не проникался. Видать, из-за невыветрившегося пока ещё самочувствия неимущего человека, которое владело мною много лет. Надо было, следовательно, дожидаться лета. Когда зацветёт всё вокруг, зазеленеет, когда запыхтит на столике под деревом мой, а не прыгловский самовар, покроются пупырышками мои огурчики, треснет от натуги моя налившаяся соком редиска.

Но вот сбылось всё это: зазеленело, набрякло, проклюнулось. Выветрился из комнаты беспокойный дух Савелия, смыло дождичком следы его с дорожек. Даже знакомые привыкли к тому, что у меня есть дача, и не переспрашивают, как весною: «Это бывшая прыгловская, если не ошибаюсь?»

Моя дача.

В настоящем и будущем – моя.

А сладостное самочувствие хозяина, землевладельца так и не посетило меня. Иногда я, правда, выхожу на крыльцо и пытаюсь сосредоточиться на мысли, что всё вокруг моё, собственное, приобретённое на кровные денежки.

Всё – от рубероида на крыше до прозябающего в земле бледного хвостика морковки.

Но сзади меня подталкивает жена, выметающая из комнаты мусор:

– Что встал-то?! Встанет, ей-богу!.. И так не повернуться!

А сбоку, от летней кухоньки окликает тесть.

– Мечтаем?! – бодро кричит он. – Мечтаем-загораем!.. А может, размяться хочешь?

Тесть сооружает водоразборную колонку – неделю уже забивает в землю трубы здоровенной, килограммов на сорок, железякой. Я как-то расхрабрился, стукнул пару раз, а потом полчаса ловил ртом воздух. И жена причитала надо мной:

– Ну куда ты суёшься, горе? С папой, что ли, хочешь сравняться? Так в папу таких, как ты, четверо войдёт...

Нет, не приходит ко мне это блаженное ощущение.

Может, потому, что нас много? И каждый чем-то владеет, что-то опекает и обихаживает.

Вот, например, удочки мои. И одна из ракеток для бадминтона считается моей (я специально для себя обмотал рукоятку изолентой, чтобы потолще было), И пишущая машинка, которую я, непонятно зачем, таскаю сюда каждую субботу, тоже моя.

А верстак принадлежит тестю. Грядки – жене. Песочница и качели – дочке. Про домик и слов нет. В домике я только переодеваюсь, как в пляжной кабинке, да на ночь мне ставят там раскладушку.

Зато во мне начинает вызревать какое-то деревенское, общинное чувство нашего. Раньше я знал: квартира – моя, а лестничная площадка ничейная. Мусоропровод уже вовсе чужой – и в него можно запихать старый валенок. То есть мусоропровод был общественным, а значит, и моим тоже, но вспоминалось это лишь тогда и тогда охватывал гражданский гнев, когда кто-нибудь из соседей запихивал-таки в него валенок.

И уж совсем я не мог вообразить, как ни напрягался, что мои – трансформаторная будка во дворе с нелюбезной надписью «Не влезай – убьёт!», универсам, расположенный напротив, завод «Станкогидропресс» и проходящая рядом с домом Транссибирская магистраль. Хотя забавно, наверное, было бы в том же, скажем, универсаме строго прикрикнуть на продавщицу: «Что это вы мне подаете незавернутую селёдку... в моем-то магазине!»

А теперь вот появился клочок земли, за который у меня – как ни странно – болит душа. Нет, не за четыре сотки, принадлежащие лично мне, а за весь кооператив, с его угодьями и неугодьями, с тропинками и переулками, оградками из штакетника и телефонной будкой.

Сильнее же всего душа болит за протоку.

Кооператив наш стоит на протоке Оби, точнее – на её затоке. Собственно, затекает вода в наш тупичок только весной, а летом водоёмчик мелеет, горло его зарастает травой, заиливается – и он превращается в старицу. От всей великой Оби нам досталась узкая полосочка в триста метров длиной, да и та под угрозой. Свояк мой, суровый человек, связанный по работе с водными изысканиями, говорит, что на планах ближайшего будущего протока не значится. Она ещё жива, ещё поит клубнику и смородину, ещё бултыхаются в ней ребятишки и греются на её берегах пенсионеры, а «Гипроречтранс» уже списал её со счетов.

– Не будьте идиотами, – жёстко говорит свояк, привыкший оперировать масштабными словами: «фарватер», «стрежень», «урез». – Никто не пригонит сюда земснаряд – углублять вашу жалкую лужу. Поважнее есть задачи.

– А если нанять? – упорствую я. – Сброситься и нанять.

– Сброситься можно, – пожимает плечами свояк. – Продать всем дачи – и сброситься. Как раз хватит.

Но мы не хотим верить в такую обидную перспективу, и на железных воротах нашего кооператива висит поэтому объявление:


 
В протоке запрещается:
Стирать бельё,
мыться с мылом,
купать собак.
 

Раньше имелась на берегу ещё фанерка с надписью: «Просьба не использовать протоку вместо туалета». Но зам. председателя кооператива товарищ Карачаров, бывшая вторая валторна симфонического оркестра, собственноручно фанерку убрал. Неудобно вроде, – объяснил товарищ Карачаров, – напоминать людям о таких крайних вещах.

В общем, мы лелеем свою протоку, а она в благодарность воспитывает нас. Маленькая, ненадёжная, задыхающаяся, она напоминает о бренности всего сущего на земле. Она воспитывает получше призывов и увещеваний – не загрязнять, не вырубать, не вытаптывать, – получше устрашающей статистики и тревожных сообщений о разбившихся где-то за тридевять земель танкерах с нефтью. Призывы, цифры и факты – это на бумаге. Отравленные прибрежные шельфы далеки от нас, да, пожалуй, на глаз и не видно, что они отравлены. И пока учёные подсчитывают, надолго ли, к примеру, хватит человечеству запасов пресной воды, – солнце продолжает светить, деревья зеленеют, птицы поют, а запасы пресной воды вращают турбины. И кажется: ну что тут такого – поплевать с бережка в могучую Обь? В сотни миллиардов кубометров её ежегодного стока? Поплевать, бросить окурок, вылить тонну нефти? Так, семечки.

А попробуйте вылить тонну нефти в нашу протоку. Да что тонну нефти! Достаточно выкупать в ней мотоцикл или разок-другой устроить постирушки – и вода протухнет.

Знаменитый в прошлом бас, а ныне пенсионер и член правления кооператива, мосластый, полуглухой старик Лопатин соорудил себе плотик. Каждый день он спускает его на воду и, вооружившись граблями, чистит протоку – выдирает проворно плодящиеся водоросли. Говорят, ещё недавно Лопатин был заядлейшим рыбаком. На протоке имелось у него облюбованное прикормленное местечко. Никто не мог сравниться с ним в удачливости. Теперь Лопатин больше не рыбачит. У него стали крупно трястись руки – он не может насадить наживку на крючок. Но грабли держать ещё может. И вот трясущимися своими руками он скребёт и скребёт дно протоки. Нагрузит плотик травой, отвезёт её на берег и снова отталкивается черенком грабель.

Боюсь, что хлопоты его тщетны. Не суждено, видать, нашей протоке умереть собственной смертью. Дело в том, что власти, нарезавшие кооперативу земельный участок, не нарезали водных угодий. Счастливый жребий поселил нас на берегу протоки, и заботы по охране её мы приняли на себя добровольно. А вместе с заботами как бы присвоили право на коллективное владение протокой.

Но приезжают граждане из Верхних Пискунов, из Сизарёвки и ещё дальше – совсем уж из ближнего пригорода – с Четвёртого километра – неперевоспитанные пока, в отличие от нас, граждане. Они так долго привыкали к истине «всё моё», что чьи-то претензии на маленькое «наше» кажутся им невиданным куркульством: смотри ты, какие нашлись! То нельзя, другое запрещается!.. И хотя можно проехать чуть дальше – к Оби, к обводному каналу, к просторной акватории, именуемой Котлован, – граждане принципиально поворачивают свои мотоциклы на протоку. Причём выбирают почему-то населённый её берег, узкую трёхметровую полоску между дачами и водой. Как видно, назло «паразитам».

Для граждан протока чужая, до следующего воскресенья она им не понадобится, и они спокойно говорят своим, захотевшим «а-а», ребятишкам:

– Сядь вон под кустик. Да не бойся ты – тётя отвернётся.

Они усыпают берега яичной скорлупой, разбрасывают пустые консервные банки, жгут костры, с весёлыми матерками тянут невод и покрикивают на здешних рыбаков:

– Ну-ка, мужичок, убери удочки! А то оборвём к такой матери!

Всё потому, что мы для них – окопавшиеся куркули. В то время, как сами они пролетарии. Правда, у «пролетариев» на каждую четвёртую душу приходится по мотоциклу с коляской и на каждую вторую – по мотоциклу без коляски. Но это ничего не значит. Всё равно кулаки мы. Выработался неписаный кодекс, по которому клубника за голубой оградкой и самовар на веранде – признаки мещанства, а мопед, мотоцикл, лодка с двумя подвесными моторами – атрибуты нищего, но гордого ковбойства.

Ах, мы здесь, конечно, тоже не ангелы.

Продал дачу художник Горохов. Домик его стоял на берегу протоки, в симпатичной тополёвой роще. Горохов не увлекался огородничеством, дачу держал для отдыха и работы. Он оборудовал себе крохотную мастерскую и создавал там прекрасные, уморительные иллюстрации для детских книжек. Новые хозяева, четверо лобастых мужиков, первым делом вырубили тополя. Теперь на берегу зияет неприятная плешь. А лобастые мужики, покрякивая, выкорчёвывают пни – готовят территорию под ягодные культуры.

А театральный критик Аня Кулич, наоборот, купила дачу – на соседней улице. Каждый день Аня уходит в согру, выкапывает тоненькие, чахлые берёзки и перетаскивает на свой участок. Она сшила себе гигантскую торбу, помещает в неё деревца вместе с комом земли и, впрягшись в лямку, волочет за полтора километра – одна.

Между участком Пашки и дачей седеньких, уютных, очень мирных на вид старичков (я так и не знаю пока их фамилии) долго пустовала полоска земли. Берегли, берегли её для кого-то важного, а потом отдали солисту оперного театра Васильченко. Васильченко был одержим идеей разведения цветов. Прежде всего он привёз машину назьма и вывалил его на границе участка. Потом сколотил лёгкий навесик от дождя, встал под ним, как атлант, и радостно взревел:

– На земле-е-е ввесь рррод людской!..

Всё начиналось для Васильченко чудесно.

Но пришла комиссия, перемерила участок и обнаружила, что соседи прихватили от пустующей землицы по метровой полосочке.

– Хрен с ними, – великодушно сказал Васильченко, – мне хватит.

Комиссия, однако, охраняя права нового члена кооператива, категорически предложила соседям потесниться.

Уважающий закон Пашка молча перенёс ограду на метр. Малину он выкопал и каким-то образом распихал её по участку.

Старички же никак не соглашались понять, почему они должны лишиться своих помидоров. И хотя Васильченко говорил им: «Да ничего с вашими помидорами не сделается, честное благородное. Пусть зреют, а вы приходите и собирайте», – всё кончилось безобразной сценой. Астматически задыхающийся старичок порвал на груди рубаху и, раскачивая колья ограды, стал омерзительно кричать: «Забирай всё! Ешь меня! Рви зубами! Топчи труд мой!»

Васильченко, у которого вдобавок предыдущей ночью какой-то дурак или хулиган уволок полкучи назьйа, взялся за голову и пошёл не глядя куда.

А соседка Артамоновых Зоя Васильевна, собирающая из года в год рекордные урожаи ягод, каждую субботу печёт пироги с малиной и обносит ими знакомых. Ребятишки со всех окрестных дач пасутся в её огороде. Зоя Васильевна только просит их не ломать веточки.

Мы разные – злые и добрые, щедрые и прижимистые. И всё же, волей-неволей, мы сбалансируем наши отношения с этим клочком когда-то бросовой, заболоченной земли. Поменяем тополя на малину, крыжовник – на берёзки, отодвинемся на метр, придвинемся на два, но заставим землю цвести и плодоносить.

И может быть, мы спасём даже протоку.

Мудрый товарищ Карачаров придумал было гениальную вещь. Он нанял сварщика – и тот нарастил нам железную ограду кооператива. Нарастил с таким расчеётом, что одно звено её – двухметровой длины – заступило непосредственно в протоку.

Мы обмывали сооружение прямо на месте производства работ: сам товарищ Карачаров, сварщик, Викеша, сосватавший сварщика, и я – в качестве адъютанта Викеши. Довольный придумкой товарищ Карачаров добавил к бутылке белой двухлитровую банку настойки собственного изготовления, а Викеша принёс солёного язя. Мы сидели под оградой. Места сварки горели над нами сизыми звёздами.

Выпив, мы трясли перегородившее тропинку звено и восхищались:

– Стойт!

– Нно! И стоять будет!

– Теперь уж ему хода нет!

(Про моторизированных граждан говорили именно так, в единственном числе: он – половец, сарацин, налётчик) .

– Ясное дело, нет...

– Ведь он пешком-то не ходит.

– Точно. А мотоцикл через верх не перебросишь, И вброд не обведёшь.

– Ку-да вброд! Я палкой смерил – там ямка в аккурат, метра полтора глубиной...

Мы хорошо погуляли. Даже, расчувствовавшись, спели песню: «Сижу за решёткой, в темнице сырой...» Слова, правда, были грустные, но мы пели весело – вкладывался такой подтекст: я, дескать, сижу, а ты накось выкуси.

Железная решётка помогла, но лишь на время. «Половцы» скоро открыли другой путь – с той стороны, через полуостров. Да это бы ладно – беснуйся они на противоположном берегу. Но они настырно плывут сюда, подняв над головой гитары и зажав в зубах авоськи с бутылками.

С разбойничьим гиканьем, хуля между делом бога и божью мать, они плюхаются в протоку. Девицы их, за которыми они любят ухаживать в воде, пронзительно визжат и шлёпают кавалеров ладошками по каменным спинам.

В такие дни робкие дачники, чтобы не видеть срамоты, стараются не показываться на протоке. А если становится совсем уж невмоготу от жары, окунаются в сторонке от пляжа, за кустиками, на мелководье.

Хуже тем, чьи дачи в крайнем ряду, на берегу – им некуда податься. А прямо против пляжа, как нарочно, как будто специально для того, чтобы подчеркнуть нелепость и обидность происходящего, стоит домик примы-балерины Анастасии Воронковой. Ах, Тася Воронкова – кумир нескольких поколений зрителей! Казалось, она никогда не состарится, вечно останется порхающей, хрупкой девочкой с обаятельной рожицей. Как свивала и развивала она стан, как била лёгкой ножкой ножку! Я впервые увидел её в «Маскараде». Двадцать лет прошло со дня той премьеры, а я всё не могу забыть замечательный прыжок Нины. Миниатюрная, изящная Воронкова пролетела по воздуху через половину сцены и трепетным белым комочком замерла на груди у Арбенина. О, сколько нежности, преданности, беззащитности было в её порыве!..

Воронковой рукоплескали Москва, Токио, Париж, Мельбурн...

Но отплясала Тася ножки, ушла на покой, на заслуженный отдых. И теперь те, кому она дарила своё искусство, одаривают её своим: устраивают под окнами бивак и гонят под гитару похабщину. И плевать им на мировую Тасину славу. Это на сцене она кумир, а здесь – за низенькой оградкой своей дачи, среди кустов смородины, выхоженных её руками, – она куркуль.

Товарищ Карачаров, истрепавший нервы на общественной работе, однажды не выдержал – прошёлся удилищем по тугим задам двух верхне-пискуновских молодцев. Уж больно неприлично вели себя парни: громко зазывали на дачную сторону своих хихикающих подружек, сообщая при этом открытым текстом, что именно они собираются здесь с ними делать. Ну товарищ Карачаров и сорвался.

А пискуновские в отместку объявили нам войну.

Во-первых, они перехватывают по дороге на дачу наших юных кооператоров и чистят им сопатки. Во-вторых, придумали такую адскую диверсию: когда посёлок засыпает, распахивают ворота и на трёх-четырёх мотоциклах без глушителей бешено проносятся по улицам. В-третьих, вообще мелко пакостят. Увели велосипед у Артамонова. К соседу Викентия Павловича, преподавателю Жоре, забрались в сараюшку, перебили банки с вареньем и вареньем же написали на стене двухметровое нецензурное слово. Ну, и в таком духе.

А сторож дядя Саша заболел. Так что мы теперь сами выходим в ночной дозор – по списку, составленному правлением. Сегодня вот как раз моя очередь.

В сумерки выхожу один я на дорогу – на улицу нашу Зелёную. В кармане у меня электрический фонарик, в руках – увесистая дубинка. Свободные от охранной повинности граждане провожают меня почтительными взглядами. У нас здесь уважают лиц выборных, назначенных, уполномоченных – а сегодня от меня зависит спокойствие населения, сохранность плодов и клубней. Меня смущает дубинка: я, пожалуй, перестарался – такую бы палицу в руки Добрыне Никитичу. А в моих, боюсь, она выглядит комично.

Я прячу дубинку за спину, степенно сутулюсь, шагаю неторопливо и крупно – не выказываю неуверенности.

На месте сбора, возле калитки сторожа меня дожидаются Артамонов и Викеша. В руках у Викеши черёмуховый шестопёр – с корнем вывернул где-то. Артамонов – в длиннополом дождевике, вооружённый двухметровой жердью, – точь-в-точь Иван Грозный.

– Здорово, мужики, – грубым, хрипловатым голосом говорю я.

– Здоров был, – степенно отвечают они.

Никаких легкомысленных «приветов», никаких цивильных «с добрым вечером». Мы ополченцы, стрелецкий наряд, три богатыря.

В довершение Викеша достаёт пачку махорки и принимается крутить цигарку.

– Сигареты кончились, – вильнув глазами, объясняет он.

У меня в кармане лежат элегантные «ВТ», но, чтобы не разрушить обстоятельность, мужицкость, окопную простоту момента, я говорю:

– Сыпните-ка и мне тоже. Подымим за компанию.

Начинает быстро темнеть, – и мы отправляемся в обход.

Объект наш – четыре улицы, считая одностороннюю Прибрежную, три переулка, главные ворота (здесь, правда, привязан пёс Байкал, он в случае чего подаст голос), один тайный лаз в изгороди, про который пискуновцы знать вроде не должны, и одна брешь – пустующий участок Васильченко, – про которую им хорошо известно. Стоять нам, поэтому, нельзя – мы непрерывно курсируем. Совершаем длинные переходы по Центральной улице, ныряя в заросшие переулки, внезапно появляемся на параллельных Зелёной и Прибрежной, ощупываем лучами фонариков тревожную васильченковскую брешь...

Поднимается над водой туман, сырее делается воздух, гаснут последние окна, всё ленивее птичья перекличка. Засыпают до утра пичуги, карпы в протоке, жучки и паучки. Только мы, как три привидения, всё блукаем по улице.

Супостат наш изобретателен и неутомим: где и когда нанесёт он удар – трудно предугадать.

Артамонов идёт чуть впереди нас с Викешей. Дождевик его издаёт металлический свист, шаркая о кирзу сапог. Жердь свою Артамонов взвалил на плечо. Тяжёлая – она клонит его долу.

Артамонов мается. Я догадываюсь об этом по всё усиливающемуся мрачному его сопению. У Артамонова комплекс: он помешан на прямоте, на откровенности, он возвёл эти качества в принцип, – роль дядьки Черномора начинает ему претить, и он, чувствую, вот-вот соскочит с зарубки.

Так оно вскорости и происходит. Артамонов тычет жердь в землю и с нервным смешком говорит:

– Чудесно! Взял он вилы и топор и отправился в дозор!.. Слушайте, товарищи дорогие, не знаю, как вам, а мне с этой палкой ещё страшнее, чем без неё. А ну как и вправду кого-нибудь скараулим? Что тогда? Бить их будем? Рёбра ломать?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю