355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Самохин » Наследство » Текст книги (страница 2)
Наследство
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:45

Текст книги "Наследство"


Автор книги: Николай Самохин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Артамонов опустил глаза, застыдился. Эх, сказать бы ей тогда: «Мам, какая ты красивая!» Теперь вот дочка прижмется другой раз к жене и скажет эти самые слова. А он не мог. Не умел. Не такими они росли тогда.

Корову они чуть было не купили в тот же день. Пришли к обеду в эту самую Крутиху (деревню-то мать хоть точно назвала вечером), и первые же встречные люди подсказали им: да, продают тут одни старики. У них, видишь ли, две коровы, молодая и старая, а им уж не под силу двух-то обрабатывать. Вот решили старую продать, а себе молодую оставить.

Старики эти – и сами они, и вся их многочисленная животина – оказались очень интересными, похожими: будто из одного яйца вылупились. Старушка маленькая, беленькая, смирненькая. Дед тоже белый, в белой рубахе навыпуск, но могутный, с бородищей до пояса. Если бы Артамонов к тому времени знал про бога Саваофа – то подумал бы: вылитый Саваоф. Белые, как одна, курицы бродили по просторному двору; белый поросенок, будто его долго терли с мылом, копался под плетнем.

Корова, предназначенная на продажу, по случаю обеденного зноя, стояла в темном пригоне, и, когда дед открыл двери, Артамонов с матерью увидели, что и корова тоже белая. Тут у них враз дрогнули сердца, они даже быстро обменялись ликующими взглядами – вспомнили Белянку. Кстати, и звали корову Беляна, и потому, наверное, так уважительно, а не сокращенно, что была она крупной, степенной, с выменем ведерницы и добрыми, ленивыми глазами. Прямо буйвол, а не корова – в нее, пожалуй, две Белянки вошло бы.

Еще была у стариков пасека в десять ульев, и мать стала сразу бить на сочувствие: конечно, мол, когда молодых в доме нет, трудно с таким хозяйством управляться – и там успеть надо, и там доглядеть, а ведь ей, животине-то, каждой подай, она ведь есть просит.

Старуха мелко кивала головой: «Так, так, доченька, так…» Старик степенно оглаживал бороду: «Чижаловато, однако, что говорить».

Но, когда зашла речь о цене, оказалось, что старички свою выгоду крепко блюдут: потому, наверное, и двор у них был такой богатейший. Ровно на тыщу рублей больше, чем имелось у матери, запросили они за свою Беляну.

Мать на мгновение аж речи лишилась. Но быстро обрела себя. Тут нельзя было растерянности выказывать, сознаваться, что не по нам, нищенкам, такая цена.

Мать повела наступление. Ух, как билось она за эту тысячу. И коровьи-то стати снижала: что ж, мол, вы молодую-то не продаете? Давайте уж тогда молодую – она, может, и стоит таких денег. А эта уж пожила, послужила. А мне ведь ее не на год, не на два, мне ведь своих детишек кормить, на ноги ставить. Вот он, со мной-то, – старший, а остальные мал мала меньше (тут мать хитрила – старше Артамонова была еще сестра).

И на бога-то она их брала, заметив в доме иконы и сообразив, что старички прочно верующие: побойтесь, дескать, бога-то, дедушка-бабушка. И сама крестилась: господи, ты видишь! Хотя вовсе и не верила в Христа, а была закоренелой язычницей. Точнее, не то чтобы не верила, а яростно враждовала с ним, справедливо считая, что для нее он за всю ее горькую жизнь палец о палец не стукнул.

Старики не сдавались. Старушка-то еще время от времени бросала на супруга малодушные взгляды, как бы спрашивая: «Что, отец, может уступим, а?» Старик, однако, прятал от нее глаза под мохнатыми бровями, подвигал гостям чашку с медом: «Потчуйтесь, потчуйтесь», – цену же не сбавлял.

И все-таки мать уломала их – сбила полтысячи. У нее аж испарина на крыльях носа выступила. Больше старики не уступали, и мать замолчала, дала передышку и себе, и хозяевам. Теперь надо было, видать, действовать как-то по-другому: остаться переночевать да кинуться помочь чего-нибудь по хозяйству – в огороде там полить или в пригоне почистить.

И тут с Артамоновым произошла оплошка, которая все дело испортила напрочь. Сидели они в просторных и прохладных сенях. Дверь на улицу была открыта. И залетела, возможно, на запах меда пчела. Артамонов как раз поднялся – на двор потребовалось. А пчела вокруг головы вьется. Ему бы спокойно пройти, а он рукой начал отмахиваться. Пчела и цокнула его под глаз. Артамонов шарахнулся в сторону – и загремел в открытое подполье. Бабка только что спускалась туда за холодным молочком, не успела еще закрыть творило.

Артамонов даже не ушибся, удачно полетел, но перепугал всех до смерти. Мать схватилась ощупывать его: «Где? что? ребра-то целы? Ах ты, господи!» Бабка тоже заохала, запричитала. А дед просто опупел. Молча, глыбой стал подниматься, уперев руки в колени и распахнув волосатый рот. Шутка ли, чужой малец убился бы у них в доме! Это ж ведь тогда что? – тюрьма тогда. Специально, мол, спихнули: так, наверное, дед подумал – уж очень вид у него был испуганный.

А когда выяснилось, что Артамонов цел и невредим, дед с облегчением перекрестился, шумно выдохнул: «Ххоох!» – и сказал матери:

– Ты вот что, молодка, собирайся-ка давай… Не обессудь – передумал я. Может, кто другой набежит, настоящую цену даст. А ты иди с богом. Ступай от греха.

На улице, когда отошли маленько, мать аж руками себя по бедрам ударила:

– Тьфу, тьфу и тьфу! И больше сказать нечего! Вот ведь чем богаче люди, тем жаднее. Ну куда ему, черту лысому, куда?! – она вспомнила вчерашнюю татарку и как та им лепешку последнюю пополам разломила, хотя они отнекивались. – А сколько у нее по лавкам галчат-то голодных сидело – сосчитал?.. А этих уж… на том свете черти заждались, а все гребут, все гребут… Нет, Тима, как не были мы с твоим папкой за свою жизнь богатыми – так, значит, не судьба. Да провались оно, богатство это. Уж лучше нищету трясти, чем паразитом быть…

Артамонова, забыв, что он главный виновник их неудачи, мать почему-то не ругала. И Артамонов благоразумно помалкивал.

Корову они в тот раз так и не купили. Вернулись ни с чем.

– Невезучий ты у меня, видно, сынок, – без сердца сказала мать.

В невезучести Артамонова мать могла убедиться и раньше. Дело в том, что до этого похода они совершили еще один, в недалекую деревню, откуда тоже вернулись ни с чем.

А корову мать купила только осенью. Пригнала её аж из Алтайского края. Восемь суток добиралась обратно пешим ходом.

Все это Артамонов рассказывал сейчас притихшим жене и сыну.

Жена, крепившаяся с утра, чтобы не расстраивать Артамонова (понимала: ему всех труднее – родная ведь мать), вдруг коротко всплакнула.

– Все винилась передо мной, – сказала. – Прости, говорит, Полюшку я тебе не вынянчила. Всех перенянчила, а на Полюшку вот сил не хватило…

Сын, понурившись, молчал. Его-то баба Кланя увезла от родителей полуторамесячного, выходила, выкормила из соски и вернула двухлетним румяным бутузом. Артамонов, тогда молодой специалист, жил в частной, промерзшей насквозь комнатушке, у жены вдруг пропало молоко, парень по ночам кричал, жена выла над ним. Ужас! Мать приехала, посмотрела два дня на все это безобразие и заявила решительно:

– Вот что, детки милые, как хотите, а Михаила я у вас заберу. Вы мне здесь мальчонку угробите.

Да и потом Мишка каждое лето проводил у бабушки.

Поспать Артамонову толком не удалось. Он забылся часа на полтора, а потом, видимо от рывка поезда на какой-то станции, проснулся. И сразу почувствовал – больше не заснуть. На всякий случай попробовал проверенное средство – посчитал «белых верблюдов». «Один белый верблюд, два белых верблюда… три белых верблюда…» Это надо было делать неторопливо, старательно представляя верблюдов: как они идут, двугорбые, навьюченные, покачивая головами, – с бархана на бархан, с бархана на бархан… Белые верблюды, белый песок…

Артамонов выстроил длиннющий караван – в тысячу двести голов. Сон не приходил.

Тогда он потихоньку оделся, прихватил со столика сигареты, вышел в коридор. Остаток ночи простоял там у окна. Курил, думал.

Несколько раз выскальзывала из купе жена, потершись щекой об плечо Артамонова, спрашивала:

– Ну что? Как ты? Мотор как?

– Нормально, – отвечал он. – Ты не бегай, спи. Миху разбудишь.

– Ага. Разбудишь его.

У подъезда дома, где жила сестра Артамонова Анастасия с дочерью Ольгой (а последний год и мать), несмотря на ранний час, стояла бортовая машина. Артамонов еще из такси ее заметил и признал.

– Колина, – сказал. – Точно – его.

Коля Тюнин был добрым гением семейства Артамоновых – Новокузнецкой его ветви. Работал он шофером в той же организации, что и сестра, когда и на какой почве они сдружились, Артамонову было неизвестно, но с некоторых пор дом сестры, быт и жизнь без Коли Тюнина он себе представить уже не мог. Хотя сестре, с ее норовистым характером, всегда хотелось все решить самостоятельно, Коля говорил: «Молчи, блин!» – и вертел по-своему: вез из деревни дешевую картошку, выколачивал дачный участок на две семьи («Зачем он мне! Горбатить там на старости лет!» – ругалась сестра), переклеивал обои, устраивал Ольге переэкзаменовки в институте (племянница Артамонова работала и училась – на вечернем отделении). Коля все мог и все умел. Знакомства у него были обширнейшие, в основном по автомобильной линии. Развинтить, собрать что-нибудь из фантастических обломков, перекрасить – все это горело у него в руках, и народ вокруг Тюнина роился – самый разный. Коля мог заставить поехать бельевое корыто.

Артамонову он с первого взгляда не понравился: за чрезмерную бойкость, панибратство и буквально насильственность – по отношению к сестре. Вдобавок, у Коли косил один глаз, и Артамонов неприязненно подумал: «Пройда!»

Но потом узнал Тюнина поближе, понял его бескорыстнейшую душу – и полюбил. Просто из Коли фонтаном била энергия, желание усовершенствовать все вокруг, улучшить и облегчить чужую жизнь, научить этих – «блин, недокумеканных» – уму-разуму. А глаз у него косил, кстати, из-за кессонной болезни: Коля служил когда-то водолазом и, был случай, пролежал несколько часов на дне, придавленный «севшей» подводной лодкой.

Артамоновых ждали: Анастасия и Ольга на работу, естественно, не пошли, отпросились. Коля Тюнин глотал в кухне горячий чай.

– Не успел, блин, позавтракать. Вы чего опаздываете? Ехать надо.

– Не мы – поезд, – сказал Артамонов.

– Не выспался, наверное? – спросила сестра. Артамонов махнул рукой: какое там!

– Ой, что же делать? Костя звонил только что, просил, чтобы обязательно ты приехал. Он там затуркался совсем. Один ведь с девчонками. Александра-то в больнице. Я тебе говорила – нет?.. Ну, здесь, в городе. Перед праздниками привез, с сердцем плохо. Ничего ей не сообщаем – боимся.

Сестра говорила так, словно у Артамонова были какие-то раздумья: ехать ему или не ехать.

– Давайте я поеду, – вызвался Миха.

– Нет, парень, останешься при женщинах. В качестве рабсилы. У них здесь тоже забот полно.

– Выпей хоть чаю, – засуетилась сестра. Артамонов, обжигаясь, сделал несколько глотков.

От еды отмахнулся.

– Все, – сказал, – Поехали.

Как только выбрались за город, Коля прижал.

– Надо, блин, торопиться, – объяснил он. – Впереди – дорогу-то знаешь – пойдет с горки на горку, и если там эти дорожники, блин, песочком не потрусили – будем ползти. Вон как схватило – зеркало!

Ехали. Жали. Курили крепчайшие сигареты «Памир». Коля специально набил ими полный «бардачок»: прочищают мозги.

– Да, пожила бабушка, – говорил Тюнин, крутя баранку. – Такой случай, когда можно не убиваться. Пожила. Это отец у вас рано помер – я его не знал. А бабушка пожила. Сколько ей было? Семьдесят четвертый?.. Ну, могла бы еще, конечно. Но все-таки… Возраст.

Вроде утешал. А через несколько километров:

– Ты, блин, не обижайся, но заездили вы бабушку. Я и Косте прямо говорил: заездили. Трое вас, а она пахала. До последнего дня. Имела она право отдохнуть – нет?

Артамонов знал: мать Коли Тюнина, будь она жива, при таком сыне не «пахала» бы. Он бы ее на сундук с добром усадил и пряниками печатными кормил, из собственных рук. А они, верно, заездили.

– Слушай, – морщился он, – думаешь, я не понимаю, что ты прав? Прав! На сто процентов. Но ведь ты бабку Кланю тоже знал. Знал? Тогда скажи: усидела бы она там, где сытнее и легче? Она вон ко мне в гости, бывало, приедет на неделю – так измается вся: «Ох, сижу, как барыня! Ох, руки сложила!» Ее Оксана из кухни чуть не взашей выгоняла. Вот честно тебе скажу – надоедало даже. Терплю, терплю – ну, неудобно же родную мать выпроваживать, – а потом прямо спрашиваю: мама, покупать, что ли, билет? «Ну, бери». На когда? «Да лучше б на завтра…» Вот так… Она почему у Кости последние годы, как ты говоришь, пахала? Почему бы ей в городе-то, у сестры, не жить? Квартира – слава богу, всем по комнате: Таське, Ольге, ей… Да потому, что у Кости, как говорится, семеро по лавкам: три соплюхи. Потому, что сам он – с утра до ночи в школе, жена – с утра до ночи в школе. А получают за эти «с утра до ночи», – чтобы только-только концы с концами свести. А! – ладно… И не ковыряй душу.

Коля Тюнин соглашался.

– Да-а, туда, где сытнее, не поехала бы… Да-а, блин, тяжело в деревне без нагана.

И тут же принимался ругать Костю. Кого-то ему надо было ругать – непременно.

– От, блин! Сторговал ему тут «горбатенького» – «запорожца». У инвалида одного. До двух тысяч сбил цену. Дед его так раскурочил – ни одна мастерская не соберет. А я бы сделал. Потерпи, говорю, блин, чуть-чуть, я из него еще сотни четыре выжму. Дед-то ведь металлоломом торговал – совесть чиста!.. Наоборот – он нас грабил, хрыч. Нет! Купил мотоцикл с коляской. За тыщу четыреста. Подвернулся, говорит. В долги залез по макушку. А на хрена он ему, скажи? Три колеса и грудь – паруса. При его-то легких!.. От, блин, доходяга!.. Еще бы маленько – и он свой выводок, куда хочешь, под крышей возил бы…

За сопками, за перевалом (дорожники все-таки потрусили песочком, и Коля смело гнал свой «ЗИЛ»), открылась деревня. Не деревня, собственно, а рабочий поселок по официальному статусу: пять тысяч жителей. По европейским масштабам – городок. И немалый. Но все же деревня – куда денешься. Разбросанная: из конца в конец час пешего хода.

Брат Константин встретил их у калитки дома, выскочил на шум мотора, догадался. Почерневший, щеки запали, в усах – седина (вроде бы Артамонов не замечал ее раньше). Сейчас он выглядел на все свои сорок, хотя обычно ему давали меньше.

Зашли в дом.

– Братуха, – тихо сказал Константин. – Извини, что с этого начинаю… Водки не привезли? Запеклось все, – он, скривившись, помял горло.

– Водки нет, Костя. Мы же рано выехали. А денег – куча.

Артамонов, правда, приехал с деньгами. Как раз перед этим перечислили ему аванс за одну небольшую книжонку. Он сбегал вчера в сберкассу и снял почти все, что там оказалось. Оставил маленько на хозяйство. Думал из этих денег послать сколько-нибудь матери. Он ей регулярно не помогал. Изредка с какого-нибудь гонорарa, высылал сразу сотни полторы-две. Стыдился, что мало. И еще больше стыдился, когда мать потом, при встрече, говорила ему: «Сынок, да зачем ты? Такие-то деньжищи! У тебя своя семья, да Михаилу еще помогать надо…» Для нее это были «деньжищи». Господи! В магазин они пошли вместе: еще не было одиннадцати, и Артамонову могли не отпустить, а Константина все здесь знали.

– С девчонками-то как управляешься? – спросил по дороге Артамонов.

– Соседка забегает. А в основном все на Тайке, – это он говорил о старшей своей, семикласснице. – Хорошая девка растет. Не знаю, что бы делал без нее.

И еще спросил Артамонов настороженно:

– Костя… Когда это случилось?

– Вчера утром. Я на часы не поглядел – не до этого было. – Он стал рассказывать подробности, которые не успела сообщить Артамонову сестра: – Она ведь сюда приехала, чтобы в больницу лечь. У нее в последнее время ноги опять начали отказывать – тромбофлебит разыгрался. Надо было в стационар, а у Таськи там ничего не получалось: нет мест, подождите. А тут наш главврач, Володя, – молодой парнишка, но толковый, – говорит: «Константин Петрович, везите бабу Кланю (он ее хорошо знал), везите – я ее у себя положу». Ну, созвонились. Борька дяди Васин запряг своего «жигуленка», притартал ее сюда… Думаешь, легла она? Фиг! «Пока Александру не выпишут – не лягу и точка». И, конечно, к плите… – Константин помолчал. – Девятого утром – я спал еще (устряпался за эти праздники, провались они!) – поднялась раньше всех, напекла оладий, девчонок разбудила, меня, накормила всех. Стала уговаривать меня поросенка резать: давай, мол, пока выходной. А то завтра опять закрутишься… И вдруг ей плохо сделалось. Я скорую вызвал – у меня телефон теперь дома… Ты знаешь, она еще сама до машины дошла… А не довез я ее буквально двести метров. Тряхнуло на какой-то ямочке, она захрипела, глаза закатились – и все! В считанные секунды…

Еще они прошли молча.

– Все-таки, Костя, хотя бы примерно… во сколько? Константин подумал:

– В девять где-то… в полдевятого. Не раньше.

– Так, – сказал Артамонов. – Значит, верно – будил.

Костя не понял, о чем он. Да и не услышал, наверное.

– Тебе отец снится? – спросил Артамонов.

– Редко. Артамонов усмехнулся:

– Меня выбрал.

– А что?

– Приходит, – сознался Артамонов. Не сказал: «Живет во мне», – как называл это сам. Сугубый материалист Костя (ему учительство предписывало быть материалистом) такой формулы не понял бы. – И вчера приходил. Как раз в это время. Я отчего у тебя и допытываюсь – когда?..

«Меня выбрал», – думал Артамонов. Даже, вроде бы, с какой-то гордостью думал. И догадывался теперь – почему. Отец любил его, старшего сына, больше других детей. Хотя никогда не говорил об этом. Да что не говорил: он его по голове за всю жизнь не погладил. Но Артамонов знал про отцовскую любовь, чувствовал ее. Уже когда сам стал взрослым мужчиной, отцом, приезжая к родителям, где-нибудь за столом, среди общего разговора, обернувшись к отцу, вдруг ловил на себе остановившийся его взгляд: отец, забывшись, любовался сыном, и Артамонову даже неудобно становилось – за что?

Отец, когда заболел и признали у него рак желудка (но ему, конечно, не сказали), на операцию и то не согласился без совета с Артамоновым. Артамонов тогда специально приехал, долго разговаривал с врачами. Те отпускали отцу месяца два. Если без операции. А если, мол, прооперировать – есть шанс, что протянет и несколько лет. Кто их поймет, эскулапов этих.

Артамонов посоветовал: «Соглашайся, батя».

А рак-то оказался неоперабельным. Отца зашили, сказав: вырезали у тебя, дядя, язву – будь спокоен. И он после этого жил еще восемь месяцев. Последние три, правда, уже не поднимался с постели.

Артамонов потом исказнил себя: ведь на лишние муки обрек отца своим советом! Умом понимал, что не виноват, что сам цеплялся за этот последний шанс. А все равно. И много лет спустя, стоило ему вспомнить тогдашнее свое твердое: «Соглашайся, батя» (они сидели на скамеечке в больничном дворе, и отец смотрел на Артамонова с такой верой, будто он, если не бог, то, по крайней мере, академик), – стоило лишь вспомнить – и Артамонов прямо стонал от боли.

Через дорогу, в мастерской, мужики ладили гроб. То ли это мастерская была, то ли жилой дом, то ли все вместе: Артамонов заглянул туда, да так ничего и не понял. В общем, брат сказал, что распоряжение насчет гроба председатель поселкома еще с вечера отдал.

Артамонов вздохнул: мужички-то после праздников.

– К обеду хоть успеют?

– Должны бы, – неуверенно пожал плечами брат. Он понял, о чем думает Артамонов. – Если затянут, то по этому серпантину, в гололед… темнеет теперь быстро…

– Вот именно, – согласился Артамонов. – А может им это… подремонтировать здоровьишко?

– Что ты! Тогда совсем хана: попадают – краном не поднимешь.

Мужики к обеду, конечно, не успели.

Артамонов нервничал, несколько раз заходил в мастерскую – в расчете хоть присутствием своим их подстегнуть, глаза помозолить. Ни хрена! Трое мужиков ползают с утра вокруг пяти досок, крутят их, кромсают, вымеряют чего-то, лаются между собой. Курят только дружно и подолгу. Да у них там четвертый еще был, здоровый парень, полунемтырь. Этот один что-то делал.

Заскакивал Коля Тюнин, прямо спрашивал;

– Ну, долго еще будете копаться?

– Щас вот, погоди, наладит, – кивали мужики на немтыря.

Немтырь, стоя на коленках, возился с электрофуганком.

Электрофуганок у них, видишь ли, барахлил, а так они, ручками, ничего уже не умели. Или не хотели. Мастера!..

Артамонов удивлялся (уже который раз в жизни приходилось этому удивляться): куда же подевался деревенский мужик? Тот самый – сметливый, ухватистый, додельный, который, если надо, умел и с топором, и с долотом, и с шилом управиться, если даже ни плотником, ни сапожником при этом не был?.. Ну что это вот – сидят… трясуны какие-то полуживые.

Да, впрочем, разве только в деревне он исчез? А в городе… Нет, правы, наверное, женщины в своем коллективном презрении к обессилевшему, ни на что не годному, траченому мужицкому полу.

С женой Артамонова, женщиной, в общем-то, спокойной и не лишенной чувства юмора, один раз на этой почве прямо-таки припадок случился. Она вдруг открытие для себя сделала. Ну, не открытие – а укрупненно, сконцентрированно увидела это стремительное деградирование. Бывают такие моменты.

Возвращалась она вечером с работы. Маленько подзадержалась, но не спешила: пройдусь, думает, хоть полдороги пешком, подышу. В магазин там какой-нибудь заскочу – может чего «выбросят». А дело было в пятницу. И, конечно, на улице уже полно пьяни. И на улице, и в трамваях, и возле магазинов. Успели уже остаканиться. Она раньше про это не то чтобы не знала, а как-то внимания не очень обращала. Ну, как бывает: идет человек – «асфальт изучает», о своем думает, глаза у него «вовнутрь» повернуты. А тут она глаза подняла и все это у нее, так сказать, сфокусировалось. Да ладно бы, просто выпившие попадались. Другой человек выпьет, оживится хоть на время, разрумянится, шагает орлом. А тут все подряд такие, что уже нос в воротник и ни тятя ни мама. Вдобавок, один алкаш на нее в трамвае навалился, как на подпорку, и она две остановки на плече его везла – чуть не стошнило ее.

Вылезла она из трамвая до предела взбешенная. «Что же это такое?! – думает. – Где же мужики-то?! Где мужчины настоящие?.. Ау!..»

Подходит к своему дому, к девятиэтажке. А надо сказать, Артамоновы получили квартиру в доме, который, когда к сдаче готовился, был объявлен домом «с улучшенной планировкой». Хотя все «улучшение» свелось к тому, что ванну от туалета отделили. Но из-за такой рекламы – «с улучшенной планировкой» – в дом понабилось много разных умельцев всю жизнь менять «хорошо» на «получше».

И вот заходит жена Артамонова в свой двор – и видит наконец этих самых настоящих мужчин. Стоят они – молодые, сытые, в штанах трико, как солисты балета, – стоят на детской площадке, развесили на качелях, на шведской стенке дорогие ковры и пыль из них теннисными ракетками выколачивают.

Дальше так было. Жена вбежала домой, бросила пальто – не повесила, а именно бросила на диван и сразу начала звонить подруге:

– Люська! У тебя выпить есть?.. Зайди! Нет, сейчас зайди – душа лопается!

Артамонов встревожился – жена была совершенно непьющая, и вдруг: «Люська, выпить есть?» Хотел было спросить, что случилось, но жена так саданула мимо него, что занавески на окне взметнулись.

Прибежала Люська с бутылкой портвейна, они выпили на кухне, и жена стала рассказывать подружке про открытие, так ошарашившее ее.

– Ну, скажи, Люська, что это?! – выкрикивала она. – Что делается, скажи?.. Ведь нет мужиков-то! Одни пьют и пьют, спились уже в труху, в тряпье, а другие козлы… – Тут жена выругалась так, что Артамонов за уши схватился. – Другие пыль из ковров выколачивают. Все! Середины нет!.. Это ж конец света, Люська!..

Артамонов не вышел к ним, трусливо просидел в кабинете. Жена поносила весь род мужской, и хочешь – не хочешь, а получалось, что, рикошетом, и его тоже. Хотя Артамонов не причислял себя ни к той, ни к другой крайности мужчин. Он, конечно, выпивал, случалось и крепенько, но, как говорится, ума не пропивал, а уж тем более не терял человеческого облика. Что касается ковров, то их у Артамонова сроду не было. И впереди они не предвиделись. По принципу: в сорок лет денег нет – и не будет.

Однако и к «середине», к некоему идеальному образу настоящего мужчины, о котором, выходит, тосковала супруга, Артамонов тоже не относился. Дело в том, что Артамонов был неудачником. Хотя, возможно, слово это и не совсем к нему подходило. Ну, грубо сказать – неудачник. И, главное, он знал причину своей невезучести. Жила в нем, по выражению одного старого товарища, «дурь африканская» – то есть детская наивность (это в седом-то мужике!) и несовременное правдоискательство.

Он про себя, про свой характер такую притчу сочинил. Допустим, идет собрание в какой-то строительной, скажем, организации. Выступает с трибуны оратор. Так и так, говорит, за истекший период заасфальтировали мы столько-то километров дорог, отрыли траншею под канализационный коллектор, уложили в нее бетонные трубы, привезли четыре машины песка в подшефные детские ясли и так далее, и так далее. Но – тут оратор переходит к негативной части – есть у нас, товарищи, отдельные недоработки и упущения. А именно: до сих пор остается лишь в проекте наружный туалет на два очка. Стыдно, товарищи! Особенно это касается Иванова – не обеспечившего объект пиломатериалом, Петрова – затянувшего дело с гвоздями, и Сидорова – не скорректировавшего их действия.

Это один тип оратора.

А вот другой. Выскакивает он петухом и, пропустив все достижения как плановые и само собой разумеющиеся, начинает крыть недостатки. Слушайте, – говорит, – братцы, да что же мы этот, извиняюсь, задрипанный сортир до сих пор не сколотили? Сколько же будет женский конторский персонал в кустики бегать? Иванов, чего глаза прячешь? Куда доски девал? На собственную дачу небось уволок?.. Петров! Ты что, из этих гвоздей спагетти делаешь?!.

Так вот, первый оратор, хотя он тоже недостатки не замазывает, выйдет в начальники и преуспеет в жизни. Второй же – никогда. Так и останется он крикуном, от которого все обстоятельные люди будут морщиться, как от зубной боли.

Артамонов был именно вторым типом «оратора». Знал про это, силился переделать себя и не мог.

Да и поздно ему было переделываться. Когда-то молодому журналисту Артамонову именно бескомпромиссность сделала имя. Его статьи, фельетоны, очерки охотно печатали в газетах и журналах. Говорили о них: «свежо»… «принципиально»… «отважно»… А прослыв отважным, попробуй когда-нибудь дрогнуть хоть разок. Иного Артамонова читатели теперь, пожалуй, не приняли бы. В редакциях же от его прямолинейности заметно начали уставать. Возможно, устарел сам Артамонов. А может быть, все наоборот: изменилось время, пришли другие люди – молодые, да рано помудревшие, осмотрительные. Кто знает… Только с годами Артамонов все чаще стал замечать, как ему пытаются деликатно, но настойчиво «опустить забрало». Впрочем, не всегда деликатно. Однажды в родной газете, где он верой и правдой много лет прособкорствовал, ему фразу «Случился как-то в нашем городе перебой со сливочным маслом» переделали во фразу «Случился как-то в нашем городе перебой со школьными тетрадями». Хотя Артамонов объяснял в статье, что перебой случился по вине каких-то головотяпов от планирования, а совсем не потому, что система наша передовая подкачала, дала трещину. Артамонова чуть инфаркт не хватил. Тем более что проворные мальчики, правившие статью, сделали это небрежно – и получилась несусветная глупость, срамота, «ослиные уши» вылезли наружу. Там сценка была: стоит в магазине тихая «кефирная» очередь. А масла нет – уже неделю. И тут залетает тетка, взмокшая, красномордая, бухает на пол две здоровенные сумки и в полный голос спрашивает у продавщицы: «Маша! Масло-то есть ай нет?» Продавщица ей отвечает, тоже не стесняясь: «А тебе какого – топленого или такого?» – «Да хоть такого, хоть такого», – «Ну, заходи после трех», – говорит продавщица.

При этом в очереди никто даже ухом не повел – привычное дело.

Так вот, в окончательном варианте статьи тетка с сумками врывалась в магазин канцпринадлежностей и кричала: «Маша, тетрадки-то есть ай нет?» На что продавщица отвечала ей: «А тебе какие надо – в клеточку или в линеечку?»

Стыд! Голову сняли.

Артамонов устроил «сцену у фонтана»: звонил в редакцию, кричал, что уволится к чертовой матери, что они там все сволочье, зубами за кресла держатся, что жизни не знают и знать не хотят – заелись!..

Да что толку. Себе только сердце надорвал, два дня потом провалялся.

Нет, перспектива выбивать пыль из ковров Артамонову не грозила. В этом смысле жена могла быть спокойна.

Шел третий час дня, а трухлявые мужички все ползали по мастерской, роняли изо рта гвозди и подолгу выковыривали их из щелей. Коля Тюнин, успевший за это время сгонять в дальний лес, нарубить в кузов пихтовых веток на венки, сварить суп и покормить братниных девчонок, не выдержал: отматерил мужиков сквозь зубы и взялся сам строгать и сколачивать доски.

И тут наконец явился «выбиватель ковров» – глава местного поселкового совета. Пришел с женой – с теткой в четыре обхвата.

Артамонов с братом курили на крыльце мастерской. Им, как сыновьям, не полагалось, по обычаю, самим делать гроб – и они маялись тут, переживали. Константин представил Артамонова: «Брат. Старший». Председатель мельком глянул на него, протянул вялую руку. Брат так брат: что ж такого. На Артамонове были разбитые Костины валенки, засаленный полушубок, не тянул он на известного журналиста. Значит, постой – послушай, как большой начальник разговаривает с начальником поменьше, с непосредственным подчиненным (Константин был членом поссовета и нештатным замом председателя).

– Ну что тут, как? – спрашивал председатель.

– Да вот делают, – отвечал Артамонов-младший. – Не готово пока.

– Что такое?!. Почему?.. Как так не готово? – застрожился председатель. – Я же с вечера отдал указание.

Строжился он, понятно, в адрес столяров, но те были за дверью, и получалось, что строжится председатель на Константина. Константин же и оправдывался:

– Да у них там, Сан Иваныч, электрофуганок отказал… да доски не сразу подходящие нашлись. Силантич-то кладовую сегодня не открыл – не вышел…

Артамонов раньше председателя не видел, знал о нем по рассказам Константина и теперь рассматривал украдкой: аккуратное пузцо, выпирающее из-под пальто, ухоженные усы, не отягощенные тревогой глаза. Не нравился ему этот тип. И Артамонов догадывался – почему. Он смотрел на него глазами брата. А у Константина с председателем конфликт произошел. Собственно, не конфликт: обиделся брат на председателя крепко. Дело в том, что когда накануне, перед ноябрьским, Константин отвез в больницу жену, председатель числился в отпуске – как раз ему оставалось отгулять до десятого числа. Константин-то надеялся – выйдет председатель, по случаю праздника. А тот законно отсидел дома. Константину, как заместителю, пришлось организовывать и торжественный вечер, и демонстрацию. Он и доклад готовил, и колонны организовывал. А дома пласталась больная мать – с тремя ребятишками, курями, поросенком.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю