Текст книги "Промелькнувшие годы"
Автор книги: Николай Москвин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
5
Тоне было двадцать лет, когда она вышла замуж за директора Коммерческого банка.
Мир был устроен просто, мудро и интересно. Все человечество делилось на две части: работающие и занимающиеся. Из работающих Тоня знала только прачек, дворников, кухарок и горничных. Их было, в сущности, очень мало, они жили отдельно, и их никто не знал. Их не приглашали в гости, они не ходили в театр, они не носили платья, которые шили портнихи, они не умели говорить так, как говорили все вокруг Тони.
Главная часть человечества – это были занимающиеся. С детства до семнадцати-восемнадцати лет они занимались в гимназиях – в мужских и женских. По окончании гимназии юноши продолжали заниматься дальше – в университете, затем в должности, в торговле и т.д. Занятия же девушек прекращались навсегда и во всем: отныне они ничего не делали. Наступало совершенно очаровательное время – ездить в гости, за покупками, в театр, на балы, И ждать его – занимающуюся мужскую особь. Он являлся не сразу после университета, а уже заполучив отличное место в жизни и располагая деньгами. А потому он был не так молод – он все знал, был опытен, мог устроить своей жене приличную жизнь.
И к Тоне явился такой мужчина с русой бородкой, тридцатисемилетний директор Коммерческого банка Люсинов Борис Петрович.
Начались еще более прекрасные дни. Она переехала к мужу в новую квартиру, отделанную по ее желанию; она, двадцатилетняя, получила под свое начало несколько пожилых и молодых марфушек, которые убирали комнаты, бегали за сладостями в «Крымскую кондитерскую» на Тверской, готовили обед, стирали белье и ждали приказаний матушки-барыни.
Матушка-барыня Антонина Львовна после позднего завтрака отправлялась за покупками по магазинам. Это были просто волшебные часы. Она заходила в магазин и еще от двери сразу видела все выставленные и выложенные товары. Она ходила от полки к полке, от прилавка к прилавку и, грациозно указывая: «Это! Это! Это!», безошибочно отбирала лучшие вещи. Давала домашний адрес, куда надо было доставить купленное, и шла в другой магазин.
Иногда, по воскресеньям, она отправлялась за покупками с мужем. Но тогда ей только приятно было пройти по Кузнецкому и Петровке со статным русобородым мужчиной, с которым многие раскланивались на улице. В магазинах же она чувствовала себя связанно, будто пришла с папой. Да еще с неловким папой. Борис Петрович подходил к прилавку, просил снять с полки приглянувшуюся ему вещь и долго ее осматривал, постукивал, размышляя о прочности. Затем просил показать другой экземпляр (на том он нашел царапинку), затем третий... И все же, не удовлетворившись ни одним, он шел с Тоней в другой магазин, и там опять – осматривание, постукивание, размышление о прочности... Но зато если он покупал, то это, по его словам, была не только хорошая вещь, но и безусловно нужная в доме. Тоня не любила с ним ходить: было неизящно, скучно и немножко стыдно за мещанскую, как казалось, осмотрительность мужа.
Через полгода все было куплено... В квартире стало тесно от вещей, как тесна бывает одежда объевшемуся человеку. И как такой человек уже не может съесть ни крошки – ему скучно, его клонит ко сну, так и Антонина Львовна, придя к концу своих забот и хлопот, почувствовала однажды скуку.
Но в мире все было предусмотрено. Земля в жаркий день подманивает к себе дождевое облако; в открытое окно лезет дачный вор... В жизни Антонины Львовны появился двоюродный брат мужа, студент последнего курса юридического факультета, и знаменитый дом для свиданий на Трубной площади.
...Она подъезжала к обители любви в двенадцать часов дня и, спустив вуальку на глаза, проходила мимо бесстрастного, ничего не видящего швейцара. Спокойно шла по теплому, мягко освещенному коридору, устланному ковровой дорожкой. Поравнявшись с комнатой номер пятнадцать, она открывала незапертую, а только притворенную дверь и заставала в комнате своего студента, уже лежащего под одеялом и посмеивающегося...
В три часа, когда пора было уходить, Дмитрий нажимал кнопку звонка, а может быть, это был не звонок – Антонина Львовна никогда не слышала даже отдаленного звука. У двери объявлялась какая-то, тоже бесстрастная, как швейцар, личность, которая заученно, но учтиво говорила или «пожалуйста», или «подождите минутку». Законы этого дома требовали тайны...
Они выходили из комнаты не вместе, один шел по коридору вправо, другой – влево. Шли по пустым коридорам: никто и ни в коем случае не мог их тут встретить. Он выходил на Трубную площадь, а она со спущенной вуалькой – на Неглинную. Окажись тут лица, заинтересованные в поимке неверной жены, они были бы беспомощны.
Антонина Львовна садилась на извозчика и ехала в Охотный ряд за свежей редиской. Она возвращалась домой к обеду ровно к четырем часам, когда приходил муж из банка. Покусывая чистыми белыми зубами розовую редиску, она оживленно рассказывала о том, что видела в городе, кого встретила в Охотном ряду. Муж смотрел на ее блестящие, смеющиеся глаза и находил ее сегодня особенно красивой, умной, молодой...
И был у нее однажды вечер – вечер размышления, когда она вдруг поняла, что счастлива. Она помнила, как это произошло. Она одевалась для театра. Чуть прохладно было голым плечам и рукам. Она посмотрела в зеркало и вспомнила, что днем виделась с Дмитрием, за обедом были гости, которые нашли ее сегодня какой-то особенной, а сейчас едут в театр, где будет светло, нарядно, много людей. И тут она почувствовала, что совсем счастлива. Она даже невольно присела, опустила руку с гребенкой на колени. Смотрела на себя, полураздетую, в зеркало и мысленно повторяла все то приятное о себе, что сегодня слышала за обедом.
6
И внезапно все это кончилось. Февральскую революцию Антонина Львовна заметила по шуму в доме – неумолчный говор гостей тянулся далеко за полночь. И еще: когда переехали на дачу, ей стал надоедать какой-то мальчишка. Он, появляясь у калитки, выкрикивал певучим бабьим голосом: «Ма-ли-ины зрелой, хоро-ошей! Ма-ли-ины!..» И, подмигивая, показывал пустое лукошко.
И хотя между шумом в гостиной и этим мальчишкой ничего не было общего, но почему-то так и запомнилось то время: полуночный говор и мальчишка с пустым лукошком.
Потом была Октябрьская революция и гражданская война. Не стало Коммерческого банка, не стало и директора банка... Сперва в ход пошла квартира. Борис Петрович сбывал мебель, картины, посуду. Держалась еще спальня Антонины Львовны, затем и она – со всей безделушечной ратью – тронулась в поход. Последними ушли зеркала и мягкие стулья грушевого дерева. Потом Борис Петрович поступил в Мосзаготтоп, надел прозодежду того времени – коломянковую серую толстовку с вихлявым пояском – и, не понимая, к чему все это, принялся за ломберным столиком (за которым его усадили) что-то писать и что-то считать...
А потом Антонина Львовна его оставила.
...В городе открывались лавки, протирались витринные стекла, на порогах вбивались конские подковы для счастья... Отощавшие было купцы, которые до этого в каком-нибудь Губпродхиме или ГВИУ безымянно подмахивали бумажки: «секретарь», «делопроизводитель», «счетовод», теперь вешали просторные вывески – золотом по синему: «А. Анисимов» или «Телогреев и сыновья».
И один такой вошел в жизнь Антонины Львовны. До революции он был тучен – страдал одышкой, отеками. Старался больше ходить пешком – не помогало. Доктор прописал велосипед. Хрупкая машина содрогалась, когда он взбирался на нее, но все оставалось по-прежнему. Ездил на воды, и там опять массаж, гимнастика и тот же велосипед, но деревянный, неподвижный – в станке, как муха на липкой бумаге: мелькание крыльев, жужжащий комочек тумана, а взлететь не может...
И вдруг за годы революции все прошло, от всего излечился... Оказывается, никакого велосипедного моциона не надо было – всего-навсего следовало мало, плохо и редко есть... И какая-нибудь ржаная каша «шрапнель» и немудреная рыбка вобла сделали из Власа Никитича Крутогорова стройного, бодрого, здорового человека. Даже в выражении лица появилось какое-то одухотворение, какая-то приват-доцентская осмысленность – насмешливая и строгая.
В это время и познакомилась с ним Антонина Львовна. Влас Никитич уже входил в силу. На Сретенке открыл галантерейный магазин в две широкие витрины, отсудил себе прежнюю квартиру, перекупил обратно свою мебель, стал строить дачку на Клязьме... Жизнь Антонины Львовны пошла по-прежнему – почти по-люсиновски, но хлопотливее: настоящую вещь надо было теперь искать не в магазинах, а у перепродавцов и в комиссионках. Однажды так она встретилась со своим трельяжем – в полутемном помещении он показался чужим и маленьким и какой-то дурацкий ярлык на середине зеркала!.. Она вздохнула, отвернулась и старалась больше не вспоминать о Люсинове: он так, наверное, и не поднялся от своего ломберного столика, от своей счетоводской незначимости... Вот и трельяж не вернул в дом...
Дела у Власа Никитича шли хорошо, широко. Наладил связи с провинциальными кустарями, за прилавком уже стояли четыре продавца, и при магазине появилось отделение готового платья. Торговля шла ходко, прибыльно – магазин был неподалеку от шумной базарной площади. Больше всего раскупались пальто из так называемого тамбовского драпа. И шли они хорошо, ибо на рубль-два были дешевле, чем в государственном магазине.
Незаметно Влас Никитич стал опять прибавлять в теле, опять появилась одышка, сонливость. Однажды Антонина Львовна нашла в его лице что-то очень чужое себе, что-то простое, аляповатое...
Власа Никитича между тем потянуло к разнообразию жизни. Сперва он сошелся со своей магазинной кассиршей, потом с худенькой пугливой артисткой из цирка. Туся играла негритянку-горничную в одной водяной пантомиме. Вместе со своей жестокосердной госпожой-миллионершей она прыгала с горящего парохода в воду. Плывя по бурному океану, Туся делала несколько насмешливых жестов, которые должны были напомнить госпоже-капиталистке о том, что перед лицом опасности все теперь равны.
На берегу океана, который изображал прорезиненный холст, укромно, таясь за пальмами, стоял Влас Никитич. Как только мокрая Туся, поспешая за кулисы вслед за своей раскаявшейся госпожой, пробегала мимо него, он накидывал на нее большое, пятьдесят шестого размера, пальто из тамбовского драпа, заворачивал и тащил к выходу. Член месткома крафт-акробат Гуго Леопарди бежал за ним следом, понося его за купеческую дикость, за гусарство...
У подъезда цирка дожидался уже автомобиль с желтой полосой на кузове – частная прокатная машина. Летели в меблированные комнаты «Новая Вена». И тут Влас Никитич сам отмывал умбру с лица Туси, стаскивая с ее рук такого же темно-коричневого цвета длинные перчатки, сам переодевал Тусю в сухое платье...
А потом Власа Никитича арестовали. Оказалось, пальто-то из тамбовского драпа были отпущены с государственной швейной фабрики. Да и не отпущены, а по сходной цене, с приятельской скидкой, позаимствованы через сподручных людей...
Имущество Власа Никитича было описано, а сам он был ввергнут в узилище.
Антонина Львовна дожидалась его, сидя на тесовых табуретках в опустевшей квартире... Она и сама не понимала, чего она ждет.
Сосед по дому, Арсений Иванович, к которому она охотно приходила жаловаться на свое неприкаянное житье, со дня на день мог уехать на Урал, где ему давали большой металлургический завод. Он осторожно давал ей понять, что хотел бы ехать туда не один...
Но Антонина Львовна ждала,– может быть, ее держало чувство какой-то деликатности, может быть, не знала, кому же ключи от квартиры передать, кому эти табуретки вручить...
В одно зимнее утро приехала из Мурома, вся обвязанная шерстяными платками, сестра Власа Никитича. Узнав о судьбе брата, женщина распустила на шее тугие узлы платков и заплакала. Антонина Львовна разделила ее слезы. Они плакали, сидя друг против друга. Потом большая, с громким голосом женщина заходила по квартире, рассказывая о муромских свадьбах, о покойниках, о новорожденных, о кражах и о пожарах... Антонине Львовне казалось, что пустая квартира наполнилась чем-то пошлым.
К вечеру гостья, вспомнив о брате, опять пригорюнилась, завсхлипывала. Антонина Львовна не присоединилась к ней. Смотря на нее, она вдруг подумала: «Вот кому можно передать квартиру».
7
Антонине Львовне было тридцать три года, когда она приехала на Урал к Арсению Ивановичу. Прошло уже много лет после революции, но только теперь она поняла, что мир изменился. Арсений Иванович, который когда-то был простым монтером на предприятии Бромлей, теперь стоял во главе металлургического завода. Его уважали, у него просили совета, его любили...
Но больше всего подтверждало перемену в мире и чему она первое время не доверяла – это то, что Арсений Иванович, вставая в семь часов утра, приходя с завода в восемь часов вечера, поздно обедая, уставая, не ждал от наркомата ни прибавки, ни наградных, ни повышения. Антонине Львовне даже иногда казалось: прекратись жалованье, то есть то, из-за чего люди отдают лучшую часть дня, а то и весь день какой-то чужой, неблагодарной работе, и все останется по-прежнему: в семь встал, к ночи пришел...
Но жизнью своей Антонина Львовна была довольна. И опять тут было новое. При Люсинове ее знали в обществе, но частных банков в Москве было много, директоров тоже... При Власе Никитиче и этого не было. Круг знакомых был еще уже, глуше... Как ни поднимались нэпманы, но до известности не дошли – все терялось в общей куче: частная торговля.
Жизнь же при Арсении Ивановиче была на виду. Небольшой уральский городок жил при заводе, директором же завода был ее муж, а потому весь городок находился как бы при Арсении Ивановиче. А значит, и при ней... Антонина Львовна хотела порой сравнить себя с губернаторшей... Во всяком случае, местные итеэровские жены непререкаемо слушались ее в выборе платья – она была недавняя москвичка.
Все было чудесно. У них была большая, в пять комнат, квартира, машина с завода, постоянные места в театре... Осенью она ездила в Сочи, на обратном пути заезжала в Москву, хвалила Урал, Арсения Ивановича, завод, планы новостройки...
– Какая жизнь! – восклицала она.– Очень много социализма!.. Даже вот и я варюсь в бурном котле...
И шли годы.
Промышленность страны с каждым годом увеличивалась, усложнялась, требовались новые методы и работы и руководства. Арсений Иванович был послан в Москву, в Промышленную академию.
И это Антонина Львовна поняла как счастье: конечно, Урал Уралом, но она не переставала тосковать по Москве. И все сначала было хорошо: московские знакомые, магазины, театры, Тверская с милой, уютной горбинкой у Камергерского переулка,– смотри, радуйся!..
Но все это скоро было обхожено, осмотрено, и новая жизнь, жизнь дома, придвинулась ближе, всеогляднее...
Комнатка в общежитии академии; домработницы, которые одна за другой уходили на производство; позорные ночи, когда Антонина Львовна сама должна была стирать белье; редкие гости, так как учеба в академии требовала от сорокалетнего Арсения Ивановича большого рабочего дня, внимания, сосредоточенности; размышления о каждой покупке – денег дома было почти столько же, но московские – это не уральские расходы!..
И, может быть, главное – не было городка, который жил бы при директоре... Арсений Иванович был просто ученик, заслуженный, известный в наркомате человек, но сейчас ученик, которому задавали уроки и который эти уроки должен был готовить дома!.. И ученику, конечно, не к лицу была машина, которая осталась в уральском городке,– ездили на трамваях, автобусах, как все... Это «как все» и было сейчас главное, что придвинулось, не уходило, не отставало от Антонины Львовны.
Арсения Ивановича же это не беспокоило. Только тут, в академии, он понял, как он мало знал. Он вспоминал свои распоряжения по заводу, свои выступления на производственных совещаниях... Сколько было приблизительного, смутного и просто неверного... Даже вот сейчас, в первый год учения, перенесись обратно на Урал, он мог бы работать иначе... А сколько придет еще по окончании академии!.. И, несмотря на большую работу, он отдыхал в этом новом для него мире, который казался ему отличным. Только подумать: он так мог бы и состариться, не узнав этих книг, этих лекций!
Однажды он нашел записку на столе – традиционный след быстрого и легкого ухода...
На небольшой бумажке, сложенной треугольником, Антонина Львовна написала несколько простых слов, которые должны были показаться глубокомысленными и печальными.
8
О существовании художника Лузгина Валентина Тихоновича Арсений Иванович совершенно не подозревал. Да и для Антонины Львовны тоже все это было неожиданно. Она познакомилась с ним у своих старых – еще по Люсинову – знакомых, и как-то быстро, в две недели, решилась ее судьба.
Лузгин писал большие полотна. Природу он не любил, а потому не касался ее. Его как-то пугали большие пространства земли и неба. Он писал комнаты, залы, где собралось много людей,– то был митинг, или заседание, или лекция, или собрание какого-нибудь кружка, семинара, пионерского отряда и т.д. Картины его охотно покупали клубы, ибо полотна были приветливы: среди изображаемых художником людей всегда находилось несколько веселых лиц, а то и все собравшиеся дружно улыбались. Картины покупали, ибо дирекции клубов находили, что на улыбающиеся лица всегда приятно смотреть.
Антонине Львовне нравилась профессия мужа. В доме всегда толкался народ, шли споры, иногда ночью вдруг поднимались и ехали через весь город в ателье Лузгина, чтобы что-то доказать, проверить...
В одно из таких ночных путешествий в их компании оказался Костя Сазонов – молодой инженер-теплотехник. Он только что вернулся из Крыма и привез Валентину Тихоновичу письмо от приятеля. Он не раздевался, не присаживайся, собираясь тотчас уйти из незнакомого дома. Но тут кто-то, дружелюбный, воскликнул:
– Э-э, нет! Поедемте с нами!..
И Костя поехал. В автобусе он оказался рядом с Антониной Львовной. Всю дорогу он, подсмеиваясь над собой, приговаривал:
– Ах, что теперь со мной будет! Ведь у нас входная дверь закрывается наглухо в час ночи... Ах, что со мной будет!..
Антонина Львовна его успокаивала, говоря, что они довезут его до дому и сами будут стучаться в дверь.
– Вы, наверное, просто маму свою боитесь! – добавляла она, радуясь его молодости.– Она вас может поставить в угол...
– Эта радужная пора давно миновала,– отвечал он, тоже радуясь своей молодости.– Мне уже третий десяток пошел! – Он по-стариковски вздохнул.– Двадцать четыре стукнуло!..
Ложась в ту ночь спать, Антонина Львовна припомнила до интонаций этот пустой, незначительный разговор, и сейчас все показалось очень важным: и каждое слово, и улыбка, и то, что он протер запотевшее стекло, и то, что уронил коробку спичек, и то, что он протянул ей руку при выходе из автобуса,– все...
Сазонов был приглашен на день рождения Валентина Тихоновича, который будет через пять дней.
«Через пять дней,– засыпая, улыбаясь в полудреме, думала Антонина Львовна,– всего через пять дней!..»
Но какие оказались эти дни!..
Она подходила к каждому телефонному звонку, спешила в переднюю, когда там раздавался шум...
Утром она еще отлучалась из квартиры, но вечером, в тот самый час, когда Сазонов принес письмо, она уже обязательно была дома. Ей казалось: если он тогда пришел в это время, то, может быть, только в этот час он и бывает свободен. И она ждала: а вдруг?.. Она хотела позвонить ему, но надо узнавать номер телефона, а как-то страшно было произнести перед барышней из справочного бюро: «Константин Сергеевич Сазонов»... По списку абонентов! Но книжки этой дома не было. Она вспомнила, что такие книжки висят у автоматов. Тотчас оделась и пошла. У первого автомата книжка была сорвана – жалко болтался конец медной цепочки. У другого, в гастрономическом магазине, она нашла книжку – пухлую, смятую, как неприбранная постель. Быстро залистала ее до буквы «С». «Сазоновых» было много, и инициалы – «К. С.» – сходились... Она выписала всех – и домой,– там как-нибудь догадается, кто же из них Костя.
«Костя!»
Она повторяла это имя, закрывая глаза, повторяла то тихо, то громко...
Но не отгадала, какой из телефонных номеров Константина Сергеевича. Решила звонить по всем, нехитро придумав себе фальшивое наименование: «проверочный стол». Но когда позвонила первому «К. С. Сазонову», струсила, быстро нажала на рычажок. Что она скажет, если это он? Еще раз пригласит на день рождения? Но это навязчиво: два раза приглашать малознакомого человека.
Пять дней тянулись нескончаемо... И вся Москва напоминала о нем. Объявления в трамвае: «Требуется инженер-теплотехник»; окрик старой няни на бульваре: «Костенька! Костенька!»; кто-то, на ходу вскочивший в автобус; серая кепка, мелькнувшая за углом; женщина, сказавшая другой: «Ах, ты его не знаешь! Это чудесный парень!»
И когда наконец эти пять дней истекли, она испугалась вечера, встречи... Она выдаст себя. Для нее эти пять дней как пять лет: она знает его давно, знает всего... А он?..
Антонина Львовна не показалась сразу – убежала к соседке и там долго и оживленно говорила о подмосковных дачах, о приготовлении вафель с ромовой подливкой, о переделке котиковой шубы; она не помнила, о чем говорила, но это отвлекло: ей стало лучше, спокойнее и можно было идти к гостям...
Войдя в комнату, но еще не видя его, она почувствовала, что он здесь. Она поздоровалась со всеми и с ним одинаково радушно и любезно. Он, конечно, ни о чем не знал и не ждал этих пяти дней. Сазонов продолжал разговор в углу комнаты тем же шутливым, ровным голосом...
И весь вечер прошел так: шумно, весело, но безлично.
И месяц прошел. Она не знала, что делать. И два...
У Валентина Тихоновича были неприятности. Какой-то критик в большом искусствоведческом журнале написал, что улыбки на картинах В. Т. Лузгина напоминают улыбки в зубоврачебном кабинете, когда пациенту перед пломбированием подкладывают под щеки ватные валики – пациент улыбается... Эта фраза понравилась, ее всюду повторяли. В газете художников заговорили о форме, о композиции Лузгина – тут тоже нашли искусственность, надуманность. Была творческая дискуссия, впрочем не привлекшая много художников. Позже Валентин Тихонович узнал, что в одном клубе сняли со стены его картину «Общее собрание семьи знатного сталевара». Но больше всего его беспокоили не выпады критики, а то, что новому его полотну, которое он заканчивал,– «Актив клуба водников-пожарников за чтением «Леди Макбет» В. Шекспира» – теперь трудно было найти пристанище. У него, правда, был подписан договор с клубом, но и на этой картине были пресловутые улыбки, к которым при желании дирекция клуба теперь могла придраться...
Все это шло мимо Антонины Львовны. Ее раздражали эти безличные встречи гостей, среди которых появлялся и Константин Сергеевич. Надо было выйти из безличности, из вежливой – общей ко всем – радушности...
Она написала ему письмо, где все сказала. И просила встречи.
Письмо, как каждое любовное письмо, подействовало сильнее, глубже, чем объяснение. Костя Сазонов в первый момент испугался обрушившегося на него чувства. В его жизни ничего подобного не было – он никогда не получал таких писем, но знал, что они бывают. И вот оно пришло. И он принял это за то настоящее, что бывает редко, может быть, однажды. То, что она значительно старше его, не смутило Костю: в его возрасте лестна бывает любовь пожилой женщины... И вот даже благородство с ее стороны:
«Я старше вас,– писала Антонина Львовна в конце письма,– и через пять лет я буду совсем пожилая женщина, и потому я не связываю вас на дальнейшее, но это время пусть будет нашим – дорогим, безумным, любимым...»