![](/files/books/160/oblozhka-knigi-tom-1.-ganc-kyuhelgarten.-vechera-na-hutore-bliz-dikanki-76772.jpg)
Текст книги "Том 1. Ганц Кюхельгартен. Вечера на хуторе близ Диканьки"
Автор книги: Николай Гоголь
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц)
В творческом замысле „Мертвых душ“ лирические элементы имеют первостепенное значение; замысел не романа, а поэмы связан не только с широким развертыванием сюжета и его многозначительностью, но и с формой повествования, которая, как и в стихотворной поэме, должна допускать всё многообразие авторского отношения к изображаемому – от объективно-деловой констатации до высокого лиризма. И знаменательно, что кроме эпизодических образов крестьян ни для кого из действующих лиц первого тома своей поэмы Гоголь не нашел лирических интонаций. Но он нашел их для обобщенного образа родины и для определения своего поэтического призвания.
Русь, обобщенная в образе „птицы-тройки“, летящей в „наводящем ужас движении“, – была образом романтическим, который противостоял реалистическим изображениям поэмы. Но самая неопределенность этого образа („Русь! куда же несешься ты? дай ответ… Не дает ответа!“) – свидетельствовала о том, что Гоголю чужды были официальные восторги. Как независимый писатель, верный своим задачам реалистического разоблачения действительности, как писатель-борец, отдающий себе ясный отчет в силе врагов и трудностях борьбы, но отвергающий компромиссы – выступает Гоголь и в знаменитом лирическом зачине 7-й главы, этом замечательном манифесте критического реализма. Образы и формулы гоголевской параллели двух писателей прочно вошли в современное Гоголю и в последующее литературное сознание; это относится прежде всего к словам о „тине мелочей, опутавших нашу жизнь“ и к заданию: „озирать всю громаднонесущуюся жизнь, озирать ее сквозь видный миру смех и незримые, неведомые ему слезы“…
„Мертвые души“ были основной работой Гоголя с 1836 по 1842 год. За эти годы Гоголь дважды прерывал свои скитания по Европе и приезжал в Россию: в первый раз в 1839–1840 гг. по семейным делам, во второй раз – в 1841–1842 гг. уже для печатания „Мертвых душ“. В основном же „Мертвые души“ Гоголь писал в Риме – „из своего прекрасного далека“, как выразился сам. Эта работа не была единственной, но всё остальное, над чем работал Гоголь, за немногими исключениями, было связано с прежними его замыслами (и тем самым – с русскими впечатлениями): Гоголь возвращался к написанному раньше для переработки, для дополнений и улучшений.
Отношение Гоголя к своему труду было проникнуто исключительным сознанием своей писательской ответственности. Он не прекращал работы до тех пор, пока ему не казалось, что произведению дана, как он выражался, – „последняя гармоническая отделка“; при этом сам же он пояснял, что цель этой „отделки“ заключается в том, чтобы „выступила наружу глубина содержания“.[14]14
Слова эти приводит С. Т. Аксаков в письме к И. С. Аксакову от 10 января 1850 г. (Н. В. Гоголь „Материалы и исследования“ I, с. 184), но они характеризуют работу Гоголя и в более ранние периоды его творчества. С. Т. Аксаков писал там же: „Он прибавил, что трудно это объяснить, и что только живописец понимает, что такое значит тронуть в последний раз картину, что после этого ее не узнаешь“.
[Закрыть] Гоголь не успокаивался на достигнутом, даже если произведение было напечатано; работа продолжалась; уточнялись характеристики, произведение освобождалось от балласта, перерабатывался самый язык, – в речах персонажей насыщаясь новой психологической выразительностью, в речи автора приобретая разнообразные оттенки от иронии до высокого лирического пафоса. Так совершенно заново написана была повесть „Портрет“, где значительно ослаблены были внешне-фантастические эффекты, и усилено и углублено изображение реальных, общественных условий творчества (власть денег, психология морально-неустойчивого художника, переход от искусства к ремеслу); развита эстетическая проблематика: идея назначения искусства.
Полностью переработана была и другая ранняя повесть „Тарас Бульба“, ставшая от этого, как выразился Белинский, „вдвое длиннее и бесконечно прекраснее“: при переработке устранялся прежний схематизм, повесть насыщалась богатым, заново проработанным материалом (отчасти – за счет неосуществленного замысла трагедии из истории Запорожья), а в наиболее ответственных местах прониклась ритмикой и патетическим стилем народного эпоса.
Большая работа предстояла и в связи с комедийными замыслами Гоголя. „Владимир 3-й степени“, как целое, был окончательно признан несостоявшимся, но Гоголь продолжил ту работу, которую начал еще в 1836 г. – обработку отдельных сцен неосуществленной комедии: за „Утром чиновника“ последовали „Тяжба“, „Лакейская“ и „Отрывок“. Вернулся Гоголь и к оставленному лишь на время замыслу „Женитьбы“. Наконец, новой работы потребовал и „Ревизор“, дважды переработанный в начале сороковых годов и только тогда доведенный до той степени завершенности, которая удовлетворила взыскательного художника.
Ко всему этому можно прибавить еще переработку картины „ужасов“ в „Вии“, доработку „Носа“, ряд поправок к другим повестям. Неудивительно, что для художника, так относившегося ко всему им написанному раньше, – работа над большим „полотном“ должна была стать основной жизненной задачей на долгие годы. Так и случилось: первый том „Мертвых душ“, начатый в 1835 г., был вполне завершен только в 1842 г. – уже в пятой редакции. При этом самые отходы от основной работы, обращения к другим произведениям входили в систему работы Гоголя.[15]15
Н. В. Берг записал советы Гоголя – к каждому произведению непременно возвращаться несколько раз (Гоголь будто бы советовал до восьми раз), с промежутками, во время которых нужно „путешествовать, развлекаться, не делать ничего или хоть писать другое“. („Русская Старина“ 1872, № 1, стр. 125).
[Закрыть] Поэма, бывшая главным трудом Гоголя, не могла не меняться вместе с ним самим, – но это были скорее колебания в общем тоне и стиле и различия в оттенках, чем сколько-нибудь значительные колебания по существу. Текст сохранившихся редакций и собственные показания Гоголя говорят о том, что задуманы „Мертвые души“ были в более личном, более резком тоне и лишь в процессе работы Гоголь „увидел, что многие гадости не стоят злобы“, что „лучше показать всю ничтожность их“. Но разоблачение ничтожности, осуществленное великим реалистом в мощных образах „крепкою силою неумолимого резца“, было делом еще большего художественного и исторического значения, чем непосредственная сатирическая „злость“. На всем протяжении работы над первым томом „Мертвых душ“ (как и над итоговым четырехтомным собранием сочинений) – Гоголь не только остается верен тем художественным принципам, на которых были основаны „Миргород“, петербургские повести и „Ревизор“, но воплощает эти принципы с наибольшей творческой зрелостью и с наибольшей сознательностью. Не только образы героев получили в окончательной редакции „Мертвых душ“ „последнюю гармоническую отделку“, но и лирико-медитативные элементы поэмы и прежде всего – тот зачин 7-й главы, в работе над которым Гоголь уточнял и углублял свои позиции реалиста и обличителя.
Внимательный анализ не может не отметить и в первом томе „Мертвых душ“, и в одновременных гоголевских работах („Портрете“, „Риме“, „Театральном разъезде“) – тревожных симптомов эволюции Гоголя в направлении „примирения с жизнью“ (его позднейшая формула). Но пока это были только симптомы, не способные изменить впечатления от всей картины гоголевского творчества и от общего смысла каждого из его основных произведений.
К первому приезду Гоголя в Россию (в Москву и Петербург) – к осени 1839 г. – около половины первого тома было настолько обработано, что главы его могли быть прочитаны друзьям и даже более широкому кругу знакомых. В доме Аксаковых, с которыми Гоголь в этот приезд сошелся ближе, Гоголь читал шесть глав. Зимой 1840 г. в Риме Гоголь уже готовил первый том „к совершенной очистке“, одновременно обдумывая продолжение и уже тогда замышляя его как „что-то колоссальное“ и уводящее далеко от будто бы „незначащего“ сюжета первого тома. П. В. Анненков, приехавший в Рим в мае 1841 г., застал Гоголя в состоянии большого подъема, причиной которого, несомненно, было „удовлетворенное художническое чувство“ – чувство мастера, закончившего многолетний труд. Воспоминания Анненкова очень много дают для понимания Гоголя на этом важном этапе его творческой жизни. Анненков писал уже после смерти Гоголя, и, в свете последнего периода гоголевского мировоззрения, Анненкову ясен был тот „предуготовительный процесс“, который он наблюдал в 1841 г. и который он определял как „борьбу, нерешительность, томительную муку соображений“. Показания Анненкова, свидетеля очень достоверного, лишний раз предостерегают от упрощенного взгляда на идейный путь Гоголя и, кроме того, подробно освещают отношение Гоголя к своему труду, которое Анненков мог наблюдать непосредственно, переписывая „Мертвые души“ под диктовку Гоголя.
V.
В декабре 1841 г. Гоголь, еще осенью приехавший в Москву, отдает окончательно обработанную рукопись „Мертвых душ“ в цензуру. После долгих цензурных злоключений, в результате которых пришлось пойти на ряд уступок (самой главной было сильное смягчение „Повести о капитане Копейкине“), – в мае 1842 г. „Мертвые души“ вышли, наконец, в свет. Осенью того же года еще бо̀льшим цензурным мытарствам подверглись „Сочинения Николая Гоголя“, только в январе 1843 г. поступившие в продажу.
Гоголь был опять далеко от России в те дни, когда имя его повторялось всей грамотной Россией. Занятый мыслями о продолжении „Мертвых душ“ и личными своими „душевными обстоятельствами“ (как он выражался), он вряд ли мог отдать себе отчет в том громадном значении, какое имели пять изданных им книг. Русская литература, после недавних глубоких впечатлений от первых книг Гоголя, от посмертного наследия Пушкина, от быстрого и яркого явления Лермонтова, получала новые впечатления, которые стали для нее решающими: „Мертвые души“, драматический том „Сочинений“, „Шинель“.
Для русской литературы творческое наследие Гоголя, собранное вместе, было исключительно плодотворным. Сейчас на столетнем расстоянии нам ясна глубочайшая преемственность между Пушкиным и Гоголем, при большом своеобразии каждого. Для людей сороковых и следующих годов более существенным было своеобразие Гоголя, те его черты, которые сделали его основателем новой школы, родоначальником „гоголевского периода русской литературы“. В сочинениях Гоголя предметом художественного изображения стала современная Россия, в ее социально-исторической конкретности, в сложности ее общественных противоречий. При этом права „обыкновенного“, „низкого“ (на враждебном языке „грязного“) материала были окончательно утверждены; литература овладела труднейшим мастерством изображения „тины мелочей, опутавших нашу жизнь“ и, сломав условные схемы, разоблачила пошлость, возникшую на почве крепостнической эксплоатации и бюрократического произвола. При этом выявились особые качества человека, незамеченные раньше и неподводимые ни под одну из традиционных психологических схем „пороков“ или „слабостей“. Эти новые в литературе качества не отделяли индивидуального человека от его среды: создавалась общая картина „пошлости всего вместе“, как некоторой социальной категории – и в то же время „крепкою силою неумолимого резца“ создавались образы именно индивидуальные, врезывающиеся в сознание, как живые, всем хорошо известные лица. Но это не только не были фотографические портреты случайных единичных лиц, – эти обобщения выходили далеко за пределы своего времени, своей социальной среды (в тесном смысле слова) и даже своей национальности: и хлестаковщина, и маниловщина, и чичиковщина – явления широкого международного масштаба, не специфичные, конечно, для русского народа. Так национальные по форме реалистические обобщения приобретали широчайшее историческое содержание.
По этому пути пошли наследники и продолжатели Гоголя. Вся русская общественная жизнь – от характерной внешней детали до глубокого обобщения – стала ее содержанием. Через два года после „Сочинений Гоголя“ вышла в свет „Физиология Петербурга“ – декларативный сборник „натуральной школы“, возводившей свою родословную именно к Гоголю. Еще через год из той же группы вышел „Петербургский сборник“ Некрасова, с участием талантливейших последователей Гоголя: самого Некрасова, Тургенева, Герцена, Достоевского (дебютная повесть „Бедные люди“). Годом позже появились два романа широкого социального диапазона – „Кто виноват“ Герцена и „Обыкновенная история“ Гончарова; в том же году первой повестью и первыми драматическими сценами дебютировали ближайшие наследники Гоголя – Салтыков-Щедрин и Островский. Приобретая новые качества под воздействием самой исторической действительности и в широком международном взаимообщении, русская реалистическая литература, в основном, развивала наследие Гоголя, и Чернышевский вправе был еще в 1855 г. назвать Гоголя родоначальником особого направления в русской литературе – „сатирического или, как справедливее будет называть его, критического“. Только на основе гоголевских образов могли возникнуть в дальнейшем такие типические обобщения, как обломовщина, щедринский Иудушка, смердяковщина, карамазовщина.
Гоголем разработан и введен в литературу не только метод реалистического изображения, но и не менее многозначительный метод авторской оценки изображаемого. Богатство и тонкость оттенков гоголевских оценок изумительны. Гоголь знает и легкую насмешку, и острую иронию, и „электрический, живительный“ смех превосходства над изображаемым, и ноты глубокого негодования. Еще в 1835 г. Белинский боролся с поверхностным представлением о Гоголе как о писателе, умеющем „смешить“, и разъяснял, что юмор Гоголя основан не на поисках смешного самого по себе, а на глубоком раскрытии жизни во всем ее многообразии. Это делает гоголевское творчество своеобразным и значительным явлением не только русского, но и общеевропейского масштаба: если Гейне и великие английские реалисты Диккенс и Теккерей могут быть с Гоголем сопоставлены, то в классической французской литературе первой половины XIX века гоголевскому юмору нет соответствия. Напротив, вся последующая русская литература, от Тургенева и Гончарова до Чехова и Горького, отмечена юмором, имеющим, при всех индивидуальных особенностях этих писателей, общий источник в гоголевском творчестве.
Но Гоголь мог выходить и за пределы юмора в непосредственный лирический пафос – там, где он касался высших для него ценностей: своего писательского призвания и судьбы родного народа. Впечатление от его поэмы слагается из совокупности всех составляющих ее элементов – от реалистических разоблачений до страниц лирических раздумий. Сопоставление мрачного настоящего с надеждами на будущее, с верой в народные силы – делает первый том „Мертвых душ“ особенно глубоким и значительным. Так именно восприняли поэму Гоголя его прогрессивные современники – Белинский и Герцен.
VI.
Восхищаясь „Мертвыми душами“, „Шинелью“ и „Театральным разъездом“, восторженно приветствуя новые редакции „Тараса Бульбы“ и „Ревизора“, перечитывая „Вечера“, „Миргород“ и первые петербургские повести, борясь на первых представлениях „Женитьбы“ и „Игроков“ с отрицавшими Гоголя обывателями-рутинерами, – поклонники Гоголя не могли предвидеть, к чему приведет его тот „предуготовительный процесс“, который наблюдал Анненков в 1841 году. На целых три года Гоголь исчез из литературы вовсе, а новые его выступления, начавшиеся с лета 1846 г., могли вызвать только недоумение друзей Гоголя и злорадство его врагов. Гоголь нарушил трехлетнее молчание статьей „Об Одиссее, переводимой Жуковским“. Статья появилась летом 1846 года в „Московских Ведомостях“, в „Современнике“ Плетнева и в „Москвитянине“ Погодина. Это была не столько литературно-критическая статья, сколько публицистика и притом публицистика право-оппортунистического толка. Гоголь приветствовал появление Одиссеи „именно в нынешнее время… когда сквозь нелепые крики и опрометчивые проповедывания новых, еще темно услышанных идей, слышно какое-то всеобщее стремление стать ближе к какой-то желанной середине“. Мысли о „желанной середине“ между идеями реакции и революции пока еще никак не конкретизировались Гоголем, но объективно призыв его вернуться к патриархальности Гомеровых времен в обстановке разгоравшейся классовой борьбы, накануне явно неизбежного падения крепостничества, звучал призывом к застою и отрицанием всякого прогресса. О каком-то повороте в мировоззрении Гоголя свидетельствовало и предисловие ко второму изданию „Мертвых душ“, появившееся в октябре того же года: оно было написано в неожиданном для Гоголя тоне покаяния и самоуничижения. Внушали тревогу и слухи о „развязке“, написанной к „Ревизору“ и толковавшей всю комедию как моралистическую аллегорию. Наконец, самые тревожные предположения подтвердились, когда в начале 1847 г. вышла в свет новая книга Гоголя „Выбранные места из переписки с друзьями“. В этой книге писем-статей, лишь отчасти литературного характера, а больше характера интимной исповеди или проповеднической дидактики, всё поражало глубоким контрастом с прежними книгами Гоголя: и религиозный пиэтизм в ортодоксально-церковной форме, и ноты пренебрежительного отношения к собственному творчеству, которому предпочиталось раскрываемое лишь в намеках „душевное дело“, и общий тон моралистической проповеди, и самое содержание этой проповеди – философия личного самоусовершенствования, по сути дела отрицавшая все общественные задачи – и, наконец, социально-политические декларации, смысл которых сводился к оправданию и защите „патриархального“, т. е. абсолютистского и крепостнического строя.
Книга Гоголя вызвала единодушный отпор в разнообразных слоях общества. Только в самом узком кругу единомышленников раздались сочувственные отклики, да Булгарин злорадно приветствовал обращение недавнего врага на „истинный“ путь. В официально-бюрократических и церковных кругах книга не была принята – как слишком независимая, говорившая всё же своим языком, а не языком казенных прописей. Официальной России показалась опасной своеобразная гражданская тревога Гоголя, а попытка давать уроки правительству воспринята была как дерзость, и книга могла появиться в свет только с цензурными купюрами. Неприемлемой оказалась книга и для славянофильских кругов, так как во многом выходила из рамок славянофильской догмы.
Наконец, само собою разумеется, что вся передовая общественность отвергла с негодованием книгу, реакционную в самом своем существе, звавшую назад, а не вперед. Голосом этой общественности стал Белинский в своем знаменитом гневно-обличительном письме к Гоголю из Зальцбрунна – письме, в котором В. И. Ленин видел „одно из лучших произведений бесцензурной демократической печати, сохранивших громадное, живое значение и по сию пору“ („Из прошлого рабочей печати в России“, 1914).[16]16
Сочинения В. И. Ленина, 3-е изд., т. XVII, стр. 341.
[Закрыть]
Чем же объяснить, что великий художник-обличитель, один из вождей народа „на пути сознания, развития и прогресса“, – оказался в стане реакции? Раз навсегда нужно отбросить представления, будто „Выбранные места“ лишь выразили теоретически то, что всегда заключалось в гоголевской творческой практике, что теми же самыми идейными стимулами – желанием „служить своему классу“ – вызваны и „Вечера“, и „Ревизор“, и „Выбранные места“, и обе части „Мертвых душ“. Такому упрощенному истолкованию творческого пути Гоголя противоречит всё: и сравнительный литературный анализ, обязывающий отделить Гоголя от хора официально-благонамеренной литературы, и показания осведомленных современников (Анненков), и неопровержимые данные о кризисе, действительно пережитом Гоголем в начале 40-х годов и, наконец, определение этого кризиса самим Гоголем: „крутой поворот“.
Причины этого „поворота“ сложны и многообразны. В конечном счете он обусловлен всей российской социально-экономической действительностью, неразвитостью общественных отношений в России, недостаточной организованностью прогрессивных демократических сил. Но эти общие причины не объясняют до конца индивидуального случая гоголевской позиции: в тех же условиях Белинский и Герцен пошли по иному пути. Нельзя преуменьшать значение среды, окружившей Гоголя и боровшейся за него; нельзя преуменьшать всей совокупности впечатлений личной его жизни. В свое время серьезное внимание на эти данные обратил Чернышевский, располагавший значительно меньшим биографическим материалом, чем наше время. Внутренняя логика развития Гоголя – выработка в нем общих теоретических основ мировоззрения протекала в конкретной обстановке, игравшей большую и важную роль. Травля после „Ревизора“, бегство из России, впечатления капиталистического Запада и „уединенного“ Рима, смерть Пушкина, чувство оторванности от родины, наконец, целый сплав различных, но, в общем, одинаково направленных влияний – при почти полном отсутствии противодействий – делали свое дело. К личным влияниям на Гоголя нужно отнестись со всей серьезностью. В борьбе за Гоголя реакция была представлена значительными силами. Три имени должны быть здесь названы в первую очередь: Жуковский, Плетнев и Языков. В сознании Гоголя связь с ними была продолжением давней связи с Пушкиным и его кругом. На самом деле это было далеко не так: Жуковский был для Пушкина литературным учителем и лично-близким человеком, но отнюдь не идейным руководителем; основы религиозного идеализма Жуковского были чужды Пушкину; между тем, после смерти Пушкина и в годы общения с Гоголем они оформлялись в тот пиэтизм „протестантского“ типа, который в самом Жуковском, а еще больше в Гоголе своеобразно сочетался с православно-церковными настроениями. В кругу тех же тенденций были Плетнев и Языков, оба к началу 40-х годов существенно отошедшие от настроений 30-х годов. С Языковым Гоголь сблизился как равный; Жуковский оставался для него авторитетом и образцом, но известное расстояние между ними всегда оставалось; что же касается Плетнева, то он активно вмешивался в личную идейную и литературную жизнь Гоголя. Именно Плетнев был непосредственным вдохновителем гоголевской „Переписки с друзьями“. 2 октября 1844 г. Плетнев написал Гоголю письмо обличительное и в то же время увещательное: он призывал Гоголя стать на новый писательский путь. „Ты, не прерывая главных своих, обдуманных уже творений, – писал Гоголю Плетнев – должен строже определить себе, как надлежит тебе содействовать развитию в человечестве высшего религиозного и морального настроения… Из гения-самоучки – убеждал Плетнев – ты возвысишься, как Гете, до гения-художника и гения-просветителя“. Само по себе письмо Плетнева, конечно, недостаточно для объяснения „крутого поворота“ в Гоголе, но включенное в сложный ряд воздействий, оно должно быть учтено как оказавшее свое влияние. С другой стороны – активно боролись за Гоголя и пытались воздействовать на него московские славянофилы, и энергичнее всех молодой Константин Аксаков, а также их противники в подробностях и союзники по существу – представители „официальной народности“ Погодин и Шевырев. Постепенное охлаждение давних личных отношений с Погодиным как бы уравновешивалось новой дружбой с Шевыревым; совместные влияния Аксаковых и Шевырева не были безрезультатны. Не подчиняясь всецело славянофильскому учению, Гоголь проникся идеями национального миссионизма и идеализацией патриархальных основ общественной жизни.
Противодействие силам реакции, объединенным в борьбе за Гоголя, было явно недостаточно. Оно представлено было в сущности одним Белинским. Белинский боролся за Гоголя не в одних своих печатных статьях, – он пытался лично воздействовать на Гоголя, пытался оторвать его от круга „Москвитянина“, но эти попытки были безуспешны. Анненков и Прокопович, отчасти примыкавшие к Белинскому, были недостаточно активны и для Гоголя недостаточно авторитетны. С Герценом Гоголь так и не встретился.
VII.
Новые выступления Гоголя были восприняты современниками как отречение от прошлого писательского пути и даже от художественной литературы вообще. Между тем, Гоголь не только продолжал сознавать себя писателем, но весь строй его новых идей имел непосредственное отношение к замыслу продолжения „Мертвых душ“. В течение 1843–1844 гг., когда забота о первом томе и о собрании сочинений была уже в прошлом, и Гоголь мог сосредоточиться на втором томе, он, отвечая на нетерпеливые вопросы друзей, то и дело вынужден был сознаваться, что „Мертвые души“ „и пишутся и не пишутся“, и что причина медлительности на этот раз – в нем самом. „Сочиненья мои так тесно связаны с духовным образованием меня самого“ – пишет он Плетневу 6 октября 1843 г. – „и такое мне нужно до того времени вынести внутреннее, сильное воспитание душевное, глубокое воспитание, что нельзя и надеяться на скорое появление моих новых сочинений“. Продолжение „Мертвых душ“ всё теснее связывается в сознании Гоголя с новыми его идеями и прежде всего – с идеей личного самосовершенствования, в котором он, – как впоследствии Лев Толстой, – мечтает найти разрешение не только личных, но и общественных задач.
С этой идеей непосредственно связана была другая – славянофильская – идея об особых национальных свойствах русского человека, которые могут возродить последнего „подлюку“, если в нем только есть „крупица русского чувства“. Отсюда возникают две задачи в дальнейших частях „Мертвых душ“: с одной стороны, противопоставить пошлым героям первого тома – прекрасные русские характеры (обещания эти были даны уже в 11-й главе первого тома), с другой стороны – показать возможность внутреннего перерождения даже для Чичиковых и Плюшкиных.
Но Гоголь всё еще мечтает остаться верным принципам реалистического искусства. В 1845 г. он уничтожает всё написанное им из второго тома за то, что, изображая прекрасное, он не сумел указать „путей к прекрасному“, то есть не внес в свои изображения должной психологической убедительности, притом в идейно наиболее важном для него пункте, в изображении перерождения человека. Он стремится не только расширить сферу своих изображений, но и сделать их наиболее верными действительности („верным зеркалом, а не карикатурой“). Еще продолжая жить на чужбине, он всеми доступными ему средствами стремится лучше узнать русскую жизнь, не надеясь, как раньше, на один запас уже сделанных наблюдений и на способность „угадывать человека“. Он просит родных и знакомых присылать ему побольше материалов – бытовых и психологических („портреты“); он изучает „статистику России“ по книжным источникам; он жадно читает произведения русских писателей „натуральной школы“ и прежде всего – богатого бытовым материалом Даля. Наконец, он прекращает вовсе свои скитания по Европе и, осуществив путешествие в Палестину, с которым были связаны большие, но не сбывшиеся надежды на „обновление сил, бодрость и рвение“, окончательно возвращается осенью 1848 г. в Россию.
Гоголь покидал Европу в знаменательный 1848 год – год европейских революций, когда „призрак коммунизма“ уже бродил по Европе. Гоголь вернулся в Россию чуждый и враждебный идеям революции, и в то же время потрясенный неудачей своей книги, потрясенный гневной отповедью Белинского. Он понял, что должен остаться художником. „В самом деле, – писал он Жуковскому, – не мое дело поучать проповедью. Искусство и без того уже поученье. Мое дело говорить живыми образами, а не рассужденьями. Я должен выставить жизнь лицом, а не трактовать о жизни“. Он понял и то, что в книге своей „впал в излишества“, и остался далек от мечтавшейся ему (и невозможной на деле) „желанной середины“ между борющимися партиями. Но всё это не меняло существа дела: Гоголь вернулся на родину не тем вождем „юной России“, каким уехал 12 лет назад, а союзником партии фрондирующих помещиков – славянофилов и, в конечном счете, сторонником основных устоев старой дворянской России.
Основы нового мировоззрения Гоголя не были поколеблены и после неудачи „Выбранных мест“. Это с очевидностью следует из той самозащиты, которую предпринял Гоголь („Авторская исповедь“), и из текста сохранившихся глав второго тома „Мертвых душ“, над которым Гоголь успешно работал по возвращении. При всей верности Гоголя художественному реализму в теории, при всех даже больших частных творческих достижениях в отдельных главах второго тома (образы Тентетникова, Бетрищева, Петуха, дальнейшее развитие характера Чичикова, замечательные пейзажи и другие детали) – в целом и в основном Гоголь неминуемо должен был отступать от реалистического метода. В систему реалистических характеров вторгались схематические фигуры идеального хозяина, идеального богача, идеального чиновника – фигуры, изготовленные по рецептам „Выбранных мест из переписки с друзьями“: оживления этих схем нельзя было достигнуть никакими психологическими и бытовыми деталями. Так получилось даже во втором томе, в котором, по собственному показанию Гоголя, должны были действовать „герои недостатков“: еще бо̀льшие опасности грозили, разумеется, в задуманном третьем томе, где должно было полностью осуществиться преображение пошлых героев.
Медленно и трудно, но упорно работая над вторым томом в последние годы жизни, Гоголь продолжал по мере сил изучать Россию. Теперь он мог, не ограничиваясь собиранием материалов, осуществить давнее задание, поставленное им в „Выбранных местах“: „Нужно проездиться по России“ (так называлась одна из глав книги). Но Гоголь, правильно чувствуя, что многого в России не знает – искал выхода на ложных путях. Ему казалось, что всё дело – в знании внешних подробностей, географии, „статистики“ России, – в то время, как он был ограничен прежде всего в своем историческом кругозоре и потому представлял себе всю борьбу, кипевшую на Западе и в России как „совершенное разложенье общества“ (письмо А. С. Данилевскому от 24 сентября 1848 г.). Личные связи его оставались в прежнем кругу – семьи Аксаковых, Шевырева, Погодина, А. О. Смирновой, семьи Вьельгорских, а также А. П. Толстого, в доме которого он поселился; к ним присоединилось еще новое лицо: „духовный отец“ Гоголя, Матвей Константиновский, ограниченный и прямолинейный церковник, с которым Гоголь потратил не мало душевных сил, отстаивая свое право на „мирские“ интересы и прежде всего на свое писательское призвание.
В 1851 г. дошел до Гоголя еще один громкий голос „юной России“, резко его осудивший, – голос эмигранта Герцена. В книге „О развитии революционных идей в России“ Герцен тепло и сочувственно отметил любовь к народу, проникающую творчество Гоголя, и тут же указал на значение гоголевского обличения чиновников и помещиков. Признавая глубокое влияние Гоголя и его школы на развитие в России революционных идей, Герцен с негодованием отзывался о „Выбранных местах“: „Гоголь, кумир русских читателей, возбудил глубочайшее презрение к себе за раболепную брошюру. В России не прощают отступнику“.
Гоголь чрезвычайно болезненно воспринял обвинения Герцена. Ему не было ясно, что реакционная идеология его книги объективно была именно отступничеством от всего его прежнего пути. Он готов был сглаживать и преуменьшать громадную разницу между основным своим творчеством и этим последним этапом. Предприняв в 1851 г. переиздание своих сочинений, он ничего не меняет в них по существу и продолжает работу лишь над деталями стиля. Он задумывает впоследствии присоединить к четырем томам своих сочинений пятый, и в нем соединить давние статьи „Арабесок“ с „Выбранными местами“ – переработанными, очищенными от всего „неприличного“, от всех „излишеств“. В то же время он читает друзьям новые и новые главы второго тома, быстро подвигающегося к концу и, повидимому, законченного вполне в конце 1851 г.