355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Гоголь » Том 1. Ганц Кюхельгартен. Вечера на хуторе близ Диканьки » Текст книги (страница 13)
Том 1. Ганц Кюхельгартен. Вечера на хуторе близ Диканьки
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 06:47

Текст книги "Том 1. Ганц Кюхельгартен. Вечера на хуторе близ Диканьки"


Автор книги: Николай Гоголь



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)

„Чего тебе тут нужно?“ сурово закричал вышедший кузнец.

Чуб, узнавши голос кузнеца, отступил несколько назад. „Э, нет, это не моя хата“, говорил он про себя: „в мою хату не забредет кузнец. Опять же, если присмотреться хорошенько, то и не кузнецова. Чья бы была это хата? Вот на! не распознал! это хромого Левченка, который недавно женился на молодой жене. У него одного только хата похожа на мою. То-то мне показалось и сначала немного чудно, что так скоро пришел домой. Однако ж Левченко сидит теперь у дьяка, это я знаю, зачем же кузнец?.. Э, ге, ге! он ходит к его молодой жене. Вот как! хорошо!.. теперь я всё понял“.

„Кто ты такой и зачем таскаешься под дверями?“ произнес кузнец суровее прежнего и подойдя ближе.

„Нет не скажу ему, кто я“, подумал Чуб: „чего доброго еще приколотит проклятый выродок!“ и, переменив голос, отвечал: „Это я, человек добрый! пришел вам на забаву поколядовать немного под окнами“.

„Убирайся к чорту с своими колядками!“ сердито закричал Вакула. „Что ж ты стоишь? слышишь, убирайся сей же час вон!“

Чуб сам уже имел это благоразумное намерение, но ему досадно показалось, что принужден слушаться приказаний кузнеца. Казалось, какой-то злой дух толкал его под руку и вынуждал сказать что-нибудь наперекор. „Что ж ты, в самом деле, так раскричался?“ произнес он тем же голосом: „я хочу колядовать, да и полно“.

„Эге! да ты от слов не уймешься!..“ Вслед за сими словами Чуб почувствовал пребольной удар в плечо.

„Да вот это ты, как я вижу, начинаешь уже драться!“ произнес он, немного отступая.

„Пошел, пошел!“ кричал кузнец, наградив Чуба другим толчком.

„Что ж ты!“ произнес Чуб таким голосом, в котором изображалась и боль, и досада, и робость. „Ты, вижу, не в шутку дерешься и еще больно дерешься!“

„Пошел, пошел!“ закричал кузнец и захлопнул дверь.

„Смотри, как расхрабрился!“ говорил Чуб, оставшись один на улице. „Попробуй, подойди! вишь какой! вот большая цяца! ты думаешь, я на тебя суда не найду. Нет, голубчик, я пойду, и пойду прямо к комиссару. Ты у меня будешь знать. Я не посмотрю, что ты кузнец и маляр. Однако ж посмотреть на спину и плечи: я думаю, синие пятна есть. Должно быть, больно поколотил вражий сын! жаль, что холодно и не хочется скидать кожуха! Постой ты, бесовской кузнец, чтоб чорт поколотил и тебя, и твою кузницу, ты у меня напляшешься! вишь, проклятый шибеник! однако ж, ведь теперь его нет дома. Солоха, думаю, сидит одна. Гм… оно ведь недалеко отсюда; пойти бы! Время теперь такое, что нас никто не застанет. Может, и того будет можно… вишь, как больно поколотил проклятый кузнец!“

Тут Чуб, почесав свою спину, отправился в другую сторону. Приятность, ожидавшая его впереди при свидании с Солохою, умаливала немного боль и делала нечувствительным и самый мороз, который трескался по всем улицам, не заглушаемый вьюжным свистом. По временам на лице его, которого бороду и усы метель намылила снегом проворнее всякого цирульника, тирански хватающего за нос свою жертву, показывалась полусладкая мина. Но если бы однако ж снег не крестил взад и вперед всего перед глазами, то долго еще можно было бы видеть, как Чуб останавливался, почесывал спину, произносил: больно поколотил проклятый кузнец! и снова отправлялся в путь.

* * *

В то время, когда проворный франт с хвостом и козлиною бородою летал из трубы и потом снова в трубу, висевшая у него на перевязи при боку ладунка, в которую он спрятал украденный месяц, как-то нечаянно зацепившись в печке, растворилась, и месяц, пользуясь этим случаем, вылетел через трубу Солохиной хаты и плавно поднялся по небу. Всё осветилось. Метели как не бывало. Снег загорелся широким серебряным полем и весь обсыпался хрустальными звездами. Мороз как бы потеплел. Толпы парубков и девушек показались с мешками. Песни зазвенели, и под редкою хатою не толпились колядующие. Чудно блещет месяц! Трудно рассказать, как хорошо потолкаться, в такую ночь, между кучею хохочущих и поющих девушек и между парубками, готовыми на все шутки и выдумки, какие может только внушить весело смеющаяся ночь. Под плотным кожухом тепло; от мороза еще живее горят щеки; а на шалости сам лукавый подталкивает сзади.

Кучи девушек с мешками вломились в хату Чуба, окружили Оксану. Крик, хохот, рассказы оглушили кузнеца. Все наперерыв спешили рассказать красавице что-нибудь новое, выгружали мешки и хвастались паляницами, колбасами, варениками, которых успели уже набрать довольно за свои колядки. Оксана, казалось, была в совершенном удовольствии и радости, болтала то с той, то с другой и хохотала без умолку. С какой-то досадою и завистью глядел кузнец на такую веселость и на этот раз проклинал колядки, хотя сам бывал от них без ума.

„Э, Одарка!“ сказала веселая красавица, оборотившись к одной из девушек: „у тебя новые черевики! Ах какие хорошие! и с золотом! Хорошо тебе, Одарка, у тебя есть такой человек, который всё тебе покупает; а мне некому достать такие славные черевики“.

„Не тужи, моя ненаглядная Оксана!“ подхватил кузнец: „я тебе достану такие черевики, какие редкая панночка носит“.

„Ты?“ сказала, скоро и надменно поглядев на него, Оксана. „Посмотрю я, где ты достанешь черевики, которые могла бы я надеть на свою ногу. Разве принесешь те самые, которые носит царица“.

„Видишь, каких захотела!“ закричала со смехом девичья толпа.

„Да!“ продолжала гордо красавица: „будьте все вы свидетельницы, если кузнец Вакула принесет те самые черевики, которые носит царица, то, вот мое слово, что выйду тот же час за него замуж“.

Девушки увели с собою капризную красавицу.

„Смейся, смейся!“ говорил кузнец, выходя вслед за ними. „Я сам смеюсь над собою! Думаю, и не могу вздумать, куда девался ум мой. Она меня не любит – ну, бог с ней! будто только на всем свете одна Оксана. Слава богу, девчат много хороших и без нее на селе. Да что́ Оксана? с нее никогда не будет доброй хозяйки; она только мастерица рядиться. Нет, полно, пора перестать дурачиться“. Но в самое то время, когда кузнец готовился быть решительным, какой-то злой дух проносил пред ним смеющийся образ Оксаны, говорившей насмешливо: „достань, кузнец, царицыны черевики, выйду за тебя замуж!“ Всё в нем волновалось, и он думал только об одной Оксане.

Толпы колядующих, парубки особо, девушки особо, спешили из одной улицы в другую. Но кузнец шел и ничего не видал и не участвовал в тех веселостях, которые когда-то любил более всех.

Чорт между тем не на шутку разнежился у Солохи: целовал ее руку с такими ужимками, как заседатель у поповны, брался за сердце, охал и сказал напрямик, что если она не согласится удовлетворить его страсти и, как водится, наградить, то он готов на всё, кинется в воду; а душу отправит прямо в пекло. Солоха была не так жестока, притом же чорт, как известно, действовал с нею заодно. Она таки любила видеть волочившуюся за собою толпу и редко бывала без компании; этот вечер однако ж думала провесть одна, потому что все именитые обитатели села званы были на кутю к дьяку. Но всё пошло иначе: чорт только что представил свое требование, как вдруг послышался стук и голос дюжего головы. Солоха побежала отворить дверь, а проворный чорт влез в лежавший мешок. Голова, стряхнув с своих капелюх снег и выпивши из рук Солохи чарку водки, рассказал, что он не пошел к дьяку, потому что поднялась метель; а, увидевши свет в ее хате, завернул к ней в намерении провесть вечер с нею. Не успел голова это сказать, как в дверь послышался стук и голос дьяка. „Спрячь меня куда-нибудь“, шептал голова. „Мне не хочется теперь встретиться с дьяком“. Солоха думала долго, куда спрятать такого плотного гостя; наконец выбрала самый большой мешок с углем; уголь высыпала в кадку, и дюжий голова влез с усами, с головою и с капелюхами в мешок.

Дьяк вошел, покряхтывая и потирая руки, и рассказал, что у него не был никто, и что он сердечно рад этому случаю погулять немного у нее, и не испугался метели. Тут он подошел к ней ближе, кашлянул, усмехнулся, дотронулся своими длинными пальцами ее обнаженной, полной руки и произнес с таким видом, в котором выказывалось и лукавство и самодовольствие: „А что это у вас, великолепная Солоха?“ и, сказавши это, отскочил он несколько назад.

„Как что? Рука, Осип Никифорович!“ отвечала Солоха.

„Гм! рука! хе! хе! хе!“ произнес сердечно довольный своим началом дьяк и прошелся по комнате.

„А это что у вас, дражайшая Солоха?“ произнес он с таким же видом, приступив к ней снова и схватив ее слегка рукою за шею и таким же порядком отскочив назад.

„Будто не видите, Осип Никифорович!“ отвечала Солоха. „Шея, а на шее монисто“.

„Гм! на шее монисто! хе! хе! хе!“ и дьяк снова прошелся по комнате, потирая руки.

„А это что у вас, несравненная Солоха?..“ неизвестно, к чему бы теперь притронулся дьяк своими длинными пальцами, как вдруг послышался в дверь стук и голос козака Чуба.

„Ах, боже мой, стороннее лицо!“ закричал в испуге дьяк: „что теперь, если застанут особу моего звания?.. дойдет до отца Кондрата!..“ Но опасения дьяка были другого рода: он боялся более того, чтобы не узнала его половина, которая и без того страшною рукою своею сделала из его толстой косы самую узенькую. „Ради бога, добродетельная Солоха“, говорил он, дрожа всем телом. „Ваша доброта, как говорит писание Луки глава трина… трин… Стучатся, ей богу, стучатся! Ох, спрячьте меня куда-нибудь“.

Солоха высыпала уголь в кадку из другого мешка, и не слишком объемистый телом дьяк влез в него и сел на самое дно, так что сверх его можно было насыпать еще с полмешка угля.

„Здравствуй, Солоха!“ сказал, входя в хату, Чуб. „Ты, может быть, не ожидала меня, а? правда, не ожидала? может быть, я помешал…“ продолжал Чуб, показав на лице своем веселую и значительную мину, которая заранее давала знать, что неповоротливая голова его трудилась и готовилась отпустить какую-нибудь колкую и затейливую шутку. „Может быть, вы тут забавлялись с кем-нибудь!.. может быть, ты кого-нибудь спрятала уже, а?“ и восхищенный таким своим замечанием, Чуб засмеялся, внутренно торжествуя, что он один только пользуется благосклонностию Солохи. „Ну, Солоха, дай теперь выпить водки. Я думаю, у меня горло замерзло от проклятого мороза… Послал же бог такую ночь перед Рождеством! Как схватилась, слышишь, Солоха, как схватилась… Эк окостенели руки: не расстегну кожуха! Как схватилась вьюга…“

„Отвори!“ раздался на улице голос, сопровождаемый толчком в дверь.

„Стучит кто-то?“ сказал остановившийся Чуб.

„Отвори!“ закричали сильнее прежнего.

„Это кузнец!“ произнес, схватясь за капелюхи, Чуб: „слышишь, Солоха, куда хочешь девай меня; я ни за что на свете не захочу показаться этому выродку проклятому, чтоб ему набежало, дьявольскому сыну, под обеими глазами по пузырю в копну величиною!“ Солоха, испугавшись сама, металась, как угорелая, и, позабывшись, дала знак Чубу лезть в тот самый мешок, в котором сидел уже дьяк. Бедный дьяк не смел даже изъявить кашлем и кряхтением боли, когда сел ему почти на голову тяжелый мужик и поместил свои намерзнувшие на морозе сапоги по обеим сторонам его висков.

Кузнец вошел не говоря ни слова, не снимая шапки, и почти повалился на лавку. Заметно было, что он весьма не в духе. В то самое время, когда Солоха затворяла за ним дверь, кто-то постучался снова. Это был козак Свербыгуз. Этого уже нельзя было спрятать в мешок, потому что и мешка такого нельзя было найти. Он был погрузнее телом самого головы и повыше ростом Чубова кума. И потому Солоха вывела его в огород, чтоб выслушать от него всё то, что он хотел ей объявить. Кузнец рассеянно оглядывал углы своей хаты, вслушиваясь по временам в далеко разносившиеся песни колядующих; наконец остановил глаза на мешках: „Зачем тут лежат эти мешки? их давно бы пора убрать отсюда. Через эту глупую любовь я одурел совсем. Завтра праздник, а в хате до сих пор лежит всякая дрянь. Отнести их в кузницу!“ Тут кузнец присел к огромным мешкам, перевязал их крепче и готовился взвалить себе на плечи. Но заметно было, что его мысли гуляли, бог знает где, иначе он бы услышал, как зашипел Чуб, когда волоса на голове его прикрутила завязавшая мешок веревка, и дюжий голова начал было икать довольно явственно. „Неужели не выбьется из ума моего эта негодная Оксана?“ говорил кузнец: „не хочу думать о ней; а всё думается, и как нарочно, о ней одной только. Отчего это так, что дума против воли лезет в голову? Кой чорт, мешки стали как будто тяжелее прежнего! Тут, верно, положено еще что-нибудь кроме угля. Дурень я! я и позабыл, что теперь мне всё кажется тяжелее. Прежде, бывало, я мог согнуть и разогнуть в одной руке медный пятак и лошадиную подкову; а теперь мешков с углем не подыму. Скоро буду от ветра валиться. Нет“, вскричал он, помолчав и ободрившись: „что я за баба! Не дам никому смеяться над собою! Хоть десять таких мешков, все подыму“. И бодро взвалил себе на плеча мешки, которых не понесли бы два дюжих человека. „Взять и этот“, продолжал он, подымая маленькой, на дне которого лежал свернувшись чорт. „Тут, кажется, я положил струмент свой“. Сказав это, он вышел вон из хаты, насвистывая песню:

 
Мини с жинкой не возиться.
 

Шумнее и шумнее раздавались по улицам песни и крики. Толпы толкавшегося народа были увеличены еще пришедшими из соседних деревень. Парубки шалили и бесились в волю. Часто между колядками слышалась какая-нибудь веселая песня, которую тут же успел сложить кто-нибудь из молодых козаков. То вдруг один из толпы вместо колядки отпускал щедровку и ревел во всё горло:

 
Щедрик, ведрик!
Дайте вареник,
Грудочку кашки,
Кильце ковбаски!
 

Хохот награждал затейника. Маленькие окна подымались, и сухощавая рука старухи, которые одни только вместе с степенными отцами оставались в избах, высовывалась из окошка с колбасою в руках или куском пирога. Парубки и девушки наперерыв подставляли мешки и ловили свою добычу. В одном месте парубки, зашедши со всех сторон, окружали толпу девушек: шум, крик, один бросал комом снега, другой вырывал мешок со всякой всячиной. В другом месте девушки ловили парубка, подставляли ему ногу, и он летел вместе с мешком стремглав на землю. Казалось, всю ночь напролет готовы были провеселиться. И ночь, как нарочно, так роскошно теплилась! и еще белее казался свет месяца от блеска снега. Кузнец остановился с своими мешками. Ему почудился в толпе девушек голос и тоненький смех Оксаны. Все жилки в нем вздрогнули; бросивши на землю мешки, так, что находившийся на дне дьяк заохал от ушибу и голова икнул во всё горло, побрел он с маленьким мешком на плечах вместе с толпою парубков, шедших следом за девичьей толпою, между которою ему послышался голос Оксаны.

Так: это она! стоит, как царица, и блестит черными очами! Ей рассказывает что-то видный парубок; верно, забавное, потому что она смеется. Но она всегда смеется. Как будто невольно, сам не понимая как, протерся кузнец сквозь толпу и стал около нее. „А, Вакула, ты тут! здравствуй!“ сказала красавица с той же самой усмешкой, которая чуть не сводила Вакулу с ума. „Ну, много наколядовал? Э, какой маленькой мешок! а черевики, которые носит царица, достал? достань черевики, выйду замуж!“ и засмеявшись убежала с толпою.

Как вкопанный стоял кузнец на одном месте. „Нет, не могу; нет сил больше…“ произнес он наконец. „Но, боже ты мой, отчего она так чертовски хороша? Ее взгляд, и речи, и всё, ну вот так и жжет, так и жжет… Нет, не в мочь уже пересилить себя! Пора положить конец всему: пропадай душа, пойду утоплюсь в пролубе, и поминай как звали!“ Тут решительным шагом пошел он вперед, догнал толпу, поровнялся с Оксаною и сказал твердым голосом: „Прощай, Оксана! Ищи себе какого хочешь жениха, дурачь кого хочешь; а меня не увидишь уже больше на этом свете“. Красавица казалась удивленною, хотела что-то сказать – но кузнец махнул рукою и убежал.

„Куда, Вакула?“ кричали парубки, видя бегущего кузнеца. „Прощайте, братцы!“ кричал в ответ кузнец. „Даст бог, увидимся на том свете; а на этом уже не гулять нам вместе. Прощайте, не поминайте лихом! Скажите отцу Кондрату, чтобы сотворил панихиду по моей грешной душе. Свечей к иконам чудотворца и божией матери, грешен, не обмалевал за мирскими делами. Всё добро, какое найдется в моей скрыне, на церковь! прощайте!“ Проговоривши это, кузнец принялся снова бежать с мешком на спине. „Он повредился!“ говорили парубки. „Пропадшая душа!“ набожно пробормотала проходившая мимо старуха: „пойти рассказать, как кузнец повесился!“

Вакула, между тем, пробежавши несколько улиц, остановился перевесть дух. „Куда я в самом деле бегу?“ подумал он; „как будто уже всё пропало. Попробую еще средство: пойду к запорожцу Пузатому Пацюку. Он, говорят, знает всех чертей и всё сделает, что захочет. Пойду, ведь душе всё же придется пропадать!“ При этом чорт, который долго лежал без всякого движения, запрыгал в мешке от радости; но кузнец, подумав, что он как-нибудь зацепил мешок рукою и произвел сам это движение, ударил по мешку дюжим кулаком и, стряхнув его на плечах, отправился к Пузатому Пацюку.

Этот Пузатый Пацюк был точно когда-то запорожцем; но выгнали его, или он сам убежал из Запорожья, этого никто не знал. Давно уже, лет десять, а может и пятнадцать, как он жил в Диканьке. Сначала он жил, как настоящий запорожец: ничего не работал, спал три четверти дня, ел за шестерых косарей и выпивал за одним разом почти по целому ведру; впрочем было где и поместиться: потому что Пацюк, несмотря на небольшой рост, в ширину был довольно увесист. Притом шаровары, которые носил он, были так широки, что какой бы большой ни сделал он шаг, ног было совершенно не заметно, и, казалось, винокуренная кадь двигалась по улице. Может быть, это самое подало повод прозвать его Пузатым. Не прошло нескольких дней после прибытия его в село, как все уже узнали, что он знахарь. Бывал ли кто болен чем, тотчас призывал Пацюка; а Пацюку стоило только пошептать несколько слов, и недуг как будто рукою снимался. Случалось ли, что проголодавшийся дворянин подавился рыбьей костью, Пацюк умел так искусно ударить кулаком в спину, что кость отправлялась куда ей следует, не причинив никакого вреда дворянскому горлу. В последнее время его редко видали где-нибудь. Причина этому было, может быть, лень, а может и то, что пролезать в двери делалось для него с каждым годом труднее. Тогда миряне должны были отправляться к нему сами, если имели в нем нужду. Кузнец не без робости отворил дверь и увидел Пацюка, сидевшего на полу по-турецки перед небольшою кадушкою, на которой стояла миска с галушками. Эта миска стояла, как нарочно, наравне с его ртом. Не подвинувшись ни одним пальцем, он наклонил слегка голову к миске и хлебал жижу, схватывая по временам зубами галушки. „Нет, этот“, подумал Вакула про себя: „еще ленивее Чуба: тот по крайней мере ест ложкою; а этот и руки не хочет поднять!“ Пацюк, верно, крепко занят был галушками, потому что, казалось, совсем не заметил прихода кузнеца, который, едва ступивши на порог, отвесил ему пренизкой поклон.

„Я к твоей милости пришел, Пацюк!“ сказал Вакула, кланяясь снова. Толстый Пацюк поднял голову, и снова начал хлебать галушки.

„Ты, говорят, не во гнев будь сказано…“ сказал, собираясь с духом, кузнец: „я веду об этом речь не для того, чтобы тебе нанесть какую обиду, приходишься немного сродни чорту“.

Проговоря эти слова, Вакула испугался, подумав, что выразился всё еще напрямик и мало смягчил крепкие слова, и ожидая, что Пацюк, схвативши кадушку вместе с мискою, пошлет ему прямо в голову, отсторонился немного и закрылся рукавом, чтобы горячая жижа с галушек не обрызгала ему лица.

Но Пацюк взглянул и снова начал хлебать галушки.

Ободренный кузнец решился продолжать: „К тебе пришел, Пацюк, дай боже тебе всего, добра всякого в довольствии, хлеба в пропорции!“ Кузнец иногда умел ввернуть модное слово; в том он понаторел в бытность еще в Полтаве, когда размалевывал сотнику досчатый забор. „Пропадать приходится мне, грешному! ничто не помогает на свете! Что будет, то будет, приходится просить помощи у самого чорта. Что ж, Пацюк?“ произнес кузнец, видя неизменное его молчание: „как мне быть?“

„Когда нужно чорта, то и ступай к чорту!“ отвечал Пацюк, не подымая на него глаз и продолжая убирать галушки.

„Для того-то я и пришел к тебе“, отвечал кузнец, отвешивая поклон: „кроме тебя, думаю, никто на свете не знает к нему дороги“.

Пацюк ни слова, и доедал остальные галушки.

„Сделай милость, человек добрый, не откажи!“ наступал кузнец. „Свинины ли, колбас, муки гречневой, ну, полотна, пшена, или иного прочего в случае потребности… как обыкновенно между добрыми людьми водится… не поскупимся. Расскажи хоть, как, примерно сказать, попасть к нему на дорогу?“

„Тому не нужно далеко ходить, у кого чорт за плечами“, произнес равнодушно Пацюк, не изменяя своего положения.

Вакула уставил на него глаза, как будто бы на лбу его написано было изъяснение этих слов. Что он говорит? безмолвно спрашивала его мина; а полуотверстый рот готовился проглотить, как галушку, первое слово. Но Пацюк молчал. Тут заметил Вакула, что ни галушек, ни кадушки перед ним не было; но вместо того на полу стояли две деревянные миски; одна была наполнена варениками, другая сметаною. Мысли его и глаза невольно устремились на эти кушанья. „Посмотрим“, говорил он сам себе: „как будет есть Пацюк вареники. Наклоняться он, верно, не захочет, чтобы хлебать, как галушки, да и нельзя: нужно вареник сперва обмокнуть в сметану“. Только что он успел это подумать, Пацюк разинул рот; поглядел на вареники и еще сильнее разинул рот. В это время вареник выплеснул из миски, шлепнулся в сметану, перевернулся на другую сторону, подскочил вверх и как раз попал ему в рот. Пацюк съел и снова разинул рот, и вареник таким же порядком отправился снова. На себя только принимал он труд жевать и проглатывать. „Вишь какое диво!“ подумал кузнец, разинув от удивления рот, и тот же час заметил, что вареник лезет и к нему в рот и уже вымазал губы сметаною. Оттолкнувши вареник и вытерши губы, кузнец начал размышлять о том, какие чудеса бывают на свете и до каких мудростей доводит человека нечистая сила, заметя притом, что один только Пацюк может помочь ему. „Поклонюсь ему еще, пусть растолкует хорошенько… Однако, что за чорт! ведь сегодня голодная кутя; а он ест вареники, вареники скоромные! Что я, в самом деле, за дурак, стою тут и греха набираюсь! назад!“ и набожный кузнец опрометью выбежал из хаты.

Однако ж чорт, сидевший в мешке и заранее уже радовавшийся, не мог вытерпеть, чтобы ушла из рук его такая славная добыча. Как только кузнец опустил мешок, он выскочил из него и сел верхом ему на шею.

Мороз подрал по коже кузнеца; испугавшись и побледнев, не знал он, что делать, уже хотел перекреститься… Но чорт, наклонив свое собачье рыльце ему на правое ухо, сказал: „Это я – твой друг, всё сделаю для товарища и друга! Денег дам сколько хочешь“, пискнул он ему в левое ухо. „Оксана будет сегодня же наша“, шепнул он, заворотивши свою морду снова на правое ухо. Кузнец стоял размышляя.

„Изволь“, сказал он наконец: „за такую цену готов быть твоим!“

Чорт всплеснул руками и начал от радости галопировать на шее кузнеца. „Теперь-то попался кузнец!“ думал он про себя: „теперь-то я вымещу на тебе, голубчик, все твои малеванья и небылицы, взводимые на чертей. Что теперь скажут мои товарищи, когда узнают, что самый набожнейший из всего села человек в моих руках?“ Тут чорт засмеялся от радости, вспомнивши, как будет дразнить в аде всё хвостатое племя, как будет беситься хромой чорт, считавшийся между ними первым на выдумки.

„Ну, Вакула!“ пропищал чорт, всё так же не слезая с шеи, как бы опасаясь, чтобы он не убежал: „ты знаешь, что без контракта ничего не делают“.

„Я готов!“ сказал кузнец: „у вас, я слышал, расписываются кровью; постой же, я достану в кармане гвоздь!“ Тут он заложил назад руку – и хвать чорта за хвост.

„Вишь какой шутник!“ закричал смеясь чорт: „ну, полно, довольно уже шалить!“

„Постой, голубчик!“ закричал кузнец: „а вот это как тебе покажется?“ При сем слове он сотворил крест, и чорт сделался так тих, как ягненок. „Постой же“, сказал он, стаскивая его за хвост на землю: „будешь ты у меня знать подучивать на грехи добрых людей и честных христиан“. Тут кузнец, не выпуская хвоста, вскочил на него верхом и поднял руку для крестного знамения.

„Помилуй, Вакула!“ жалобно простонал чорт: „всё, что для тебя нужно, всё сделаю, отпусти только душу на покаяние: не клади на меня страшного креста!“

„А, вот каким голосом запел, немец проклятый! теперь я знаю, что делать. Вези меня сей же час на себе! слышишь, неси как птица!“

„Куда?“ произнес печальный чорт.

„В Петембург, прямо к царице!“ и кузнец обомлел от страха, чувствуя себя подымающимся на воздух.

Долго стояла Оксана, раздумывая о странных речах кузнеца. Уже внутри ее что-то говорило, что она слишком жестоко поступила с ним. Что, если он в самом деле решится на что-нибудь страшное? Чего доброго? может быть он с горя вздумает влюбиться в другую и с досады станет называть ее первою красавицею на селе. Но нет, он меня любит. Я так хороша! он меня ни за что не променяет; он шалит, прикидывается. Не пройдет минут десять, как он, верно, придет поглядеть на меня. Я, в самом деле, сурова. Нужно ему дать, как будто нехотя, поцеловать себя. То-то он обрадуется! и ветреная красавица уже шутила с своими подругами. „Постойте“, сказала одна из них: „кузнец позабыл мешки свои; смотрите: какие страшные мешки! Он не по-нашему наколядовал: я думаю, сюда по целой четверти барана кидали; а колбасам и хлебам верно счету нет. Роскошь! целые праздники можно объедаться“.

„Это кузнецовы мешки?“ подхватила Оксана: „утащим скорее их ко мне в хату, и разглядим хорошенько, что он сюда наклал“. Все со смехом одобрили такое предложение.

„Но мы не поднимем их!“ закричала вся толпа вдруг, силясь сдвинуть мешки.

„Постойте“, сказала Оксана: „побежим скорее за санками и отвезем на санках!“

И толпа побежала за санками.

Пленникам сильно прискучило сидеть в мешках, несмотря на то, что дьяк проткнул для себя пальцем порядочную дыру. Если бы еще не было народу, то, может быть, он нашел бы средство вылезть; но вылезть из мешка при всех, показать себя на смех… Это удерживало его, и он решился ждать, слегка только покряхтывая под невежливыми сапогами Чуба. Чуб сам не менее желал свободы, чувствуя, что под ним лежит что-то такое, на котором сидеть страх было неловко. Но как скоро услышал решение своей дочери, то успокоился и не хотел уже вылезть, рассуждая, что к хате своей нужно пройти, по крайней мере, шагов с сотню, а может быть и другую. Вылезши же, нужно оправиться, застегнуть кожух, подвязать пояс – сколько работы! да и капелюхи остались у Солохи. Пусть же лучше девчата довезут на санках. Но случилось совсем не так, как ожидал Чуб: в то время, когда девчата побежали за санками, худощавый кум выходил из шинка расстроенный и не в духе. Шинкарка никаким образом не решалась ему верить в долг; он хотел было дожидаться, авось либо придет какой-нибудь набожный дворянин и попотчивает его; но как нарочно все дворяне оставались дома и, как честные христиане, ели кутю посреди своих домашних. Размышляя о развращении нравов и о деревянном сердце жидовки, продающей вино, кум набрел на мешки и остановился в изумлении. „Вишь какие мешки кто-то бросил на дороге!“ сказал он, осматриваясь по сторонам: „должно быть тут и свинина есть. Полезло же кому-то счастие наколядовать столько всякой всячины! Экие страшные мешки! положим, что они набиты гречаниками да коржами, и то добре. Хотя бы были тут одни паляницы, и то в шмак: жидовка за каждую паляницу дает осьмуху водки. Утащить скорее, чтобы кто не увидел“. Тут взвалил он себе на плеча мешок, с Чубом и дьяком, но почувствовал, что он слишком тяжел. „Нет, одному будет тяжело несть“, проговорил он: „а вот, как нарочно, идет ткач Шапуваленко. Здравствуй, Остап!“

„Здравствуй“, сказал остановившись ткач.

„Куда идешь?“

„А так. Иду куда ноги идут“.

„Помоги, человек добрый, мешки снесть! кто-то колядовал, да и кинул посереди дороги. Добром разделимся пополам“.

„Мешки? а с чем мешки, с книшами или паляницами?“

„Да думаю, всего есть“.

Тут выдернули они наскоро из плетня палки, положили на них мешок и понесли на плечах.

„Куда ж мы понесем его? в шинок?“ спросил дорогою ткач.

„Оно бы и я так думал, чтобы в шинок; но ведь проклятая жидовка не поверит, подумает еще, что где-нибудь украли; к тому же я только что из шинка. Мы отнесем его в мою хату. Нам никто не помешает: жинки нет дома“.

„Да точно ли нет дома?“ спросил осторожный ткач.

„Слава богу, мы не совсем еще без ума“, сказал кум: „чорт ли бы принес меня туда, где она. Она, думаю, протаскается с бабами до света“.

„Кто там?“ закричала кумова жена, услышав шум в сенях, произведенный приходом двух приятелей с мешком, и отворяя дверь.

Кум остолбенел.

„Вот тебе на!“ произнес ткач, опустя руки.

Кумова жена была такого рода сокровище, каких не мало на белом свете. Так же, как и ее муж, она почти никогда не сидела дома, и почти весь день пресмыкалась у кумушек и зажиточных старух, хвалила и ела с большим аппетитом и дралась только по утрам с своим мужем, потому что в это только время и видела его иногда. Хата их была вдвое старее шаровар волостного писаря, крыша в некоторых местах была без соломы. Плетня видны были одни остатки, потому что всякой, выходивший из дому, никогда не брал палки для собак в надежде, что будет проходить мимо кумова огорода и выдернет любую из его плетня. Печь не топилась дня по три. Всё, что ни напрашивала нежная супруга у добрых людей, прятала как можно подалее от своего мужа и часто самоуправно отнимала у него добычу, если он не успевал ее пропить в шинке. Кум, несмотря на всегдашнее хладнокровие, не любил уступать ей, и оттого почти всегда уходил из дому с фонарями под обеими глазами, а дорогая половина, охая, плелась рассказывать старушкам о бесчинстве своего мужа и о претерпенных ею от него побоях.

Теперь можно себе представить, как были озадачены ткач и кум таким неожиданным явлением. Опустивши мешок, они заступили его собою и закрыли полами; но уже было поздно: кумова жена, хотя и дурно видела старыми глазами, однако ж мешок заметила. „Вот это хорошо!“ сказала она с таким видом, в котором заметна была радость ястреба. „Это хорошо, что наколядовали столько! Вот так всегда делают добрые люди, только нет, я думаю, где-нибудь подцепили. Покажите мне сей час, слышите, покажите сей же час мешок ваш!“

„Лысый чорт тебе покажет, а не мы“, сказал приосанясь кум.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю