Текст книги "Том 1. Ганц Кюхельгартен. Вечера на хуторе близ Диканьки"
Автор книги: Николай Гоголь
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)
„Прощай, Ганна!“ закричал в это время один из парубков, подкравшись и обнявши голову; и с ужасом отскочил назад, встретивши жесткие усы. „Прощай, красавица!“ вскричал другой; но на сей раз полетел стремглав от тяжелого толчка головы. „Прощай, прощай, Ганна!“ закричало несколько парубков, повиснув ему на шею. „Провалитесь, проклятые сорванцы!“ кричал голова, отбиваясь и притопывая на них ногами. „Что я вам за Ганна! Убирайтесь вслед за отцами на виселицу, чортовы дети! Поприставали, как мухи к меду! Дам я вам Ганны!..“
„Голова! голова! это голова!“ закричали хлопцы и разбежались во все стороны.
„Ай да батько!“ говорил Левко, очнувшись от своего изумления и глядя вслед уходившему с ругательствами голове. „Вот какие за тобою водятся проказы! славно! А я дивлюсь да передумываю, что б это значило, что он всё притворяется глухим, когда станешь говорить о деле. Постой же, старый хрен, ты у меня будешь знать, как шататься под окнами молодых девушек, будешь знать, как отбивать чужих невест! Гей, хлопцы! сюда! сюда!“ кричал он, махая рукою к парубкам, которые снова собирались в кучу: „ступайте сюда! Я увещевал вас итти спать; но теперь раздумал и готов, хоть целую ночь, сам гулять с вами“.
„Вот это дело!“ сказал плечистый и дородный парубок, считавшийся первым гулякой и повесой на селе. „Мне всё кажется тошно, когда не удается погулять порядком и настроить штук. Всё как будто недостает чего-то. Как будто потерял шапку или люльку; словом, не козак да и только“.
„Согласны ли вы побесить хорошенько сегодня голову?“
„Голову!“
„Да, голову. Что он в самом деле задумал! Он управляется у нас, как будто гетьман какой. Мало того, что помыкает, как своими холопьями, еще и подъезжает к девчатам нашим. Ведь, я думаю, на всем селе нет смазливой девки, за которою бы не волочился голова“.
„Это так, это так“, закричали в один голос все хлопцы.
„Что ж мы, ребята, за холопья? Разве мы не такого роду, как и он? Мы, слава богу, вольные козаки! Покажем ему, хлопцы, что мы вольные козаки!“
„Покажем!“ закричали парубки. „Да если голову, то и писаря не минуть!“
„Не минем и писаря! А у меня, как нарочно, сложилась в уме славная песня про голову. Пойдемте, я вас ее выучу“, продолжал Левко, ударив рукою по струнам бандуры. „Да слушайте: попереодевайтесь, кто во что ни попало!“
„Гуляй, козацкая голова!“ говорил дюжий повеса, ударив ногою в ногу и хлопнув руками. „Что за роскошь! Что за воля! Как начнешь беситься, – чудится, будто поминаешь давние годы. Любо, вольно на сердце; а душа как будто в раю. Гей, хлопцы! Гей, гуляй!..“ И толпа шумно понеслась по улицам. И благочестивые старушки, пробужденные криком, подымали окошки и крестились сонными руками, говоря: „ну, теперь гуляют парубки!“
IV.
Парубки гуляют
Одна только хата светилась еще в конце улицы. Это жилище головы. Голова уже давно окончил свой ужин и, без сомнения, давно бы уже заснул; но у него был в это время гость, винокур, присланный строить винокурню помещиком, имевшим небольшой участок земли между вольными козаками. Под самым покутом, на почетном месте, сидел гость – низенькой, толстенькой человечек, с маленькими, вечно смеющимися глазками, в которых, кажется, написано было то удовольствие, с каким курил он свою коротенькую люльку, поминутно сплевывая и придавливая пальцем вылезавший из нее превращенный в золу табак. Облака дыма быстро разрастались над ним, одевая его в сизый туман. Казалось, будто широкая труба с какой-нибудь винокурни, наскуча сидеть на своей крыше, задумала прогуляться и чинно уселась за столом в хате головы. Под носом торчали у него коротенькие и густые усы; но они так неясно мелькали сквозь табачную атмосферу, что казались мышью, которую винокур поймал и держал во рту своем, подрывая монополию анбарного кота. Голова, как хозяин, сидел в одной только рубашке и полотняных шароварах. Орлиный глаз его, как вечереющее солнце, начинал мало по малу жмуриться и меркнуть. На конце стола курил люльку один из сельских десятских, составлявших команду головы, сидевший из почтения к хозяину в свитке.
„Скоро же вы думаете“, сказал голова, оборотившись к винокуру и кладя крест на зевнувший рот свой: „поставить вашу винокурню?“
„Когда бог поможет, то сею осенью, может, и закурим. На Покрову-то, я готов поставить бог знает что, если пан голова не будет писать ногами немецкие крендели по дороге“. По произнесении сих слов, глазки винокура пропали; вместо их протянулись лучи до самых ушей; всё туловище стало колебаться от смеха, и веселые губы оставили на мгновение дымившуюся люльку.
„Дай бог“, сказал голова, выразив на лице своем что-то подобное улыбке. „Теперь еще, слава богу, винниц развелось немного. А вот, в старое время, когда провожал я царицу по переяславской дороге, еще покойный Безбородько…“
„Ну, сват, вспомнил время! Тогда от Кременчуга до самых Ромен не начитывали и двух винниц. А теперь… Слышал ли ты, что повыдумывали проклятые немцы? Скоро, говорят, будут курить не дровами, как все честные християне, а каким-то чертовским паром“. Говоря эти слова, винокур в размышлении глядел на стол и на расставленные на нем руки свои. „Как это паром – ей богу, не знаю!“
„Что за дурни, прости господи, эти немцы!“ сказал голова. „Я бы батогом их, собачьих детей! Слыханное ли дело, чтобы паром можно было кипятить что. По этому ложку борщу нельзя поднести ко рту, не изжаривши губ, вместо молодого поросенка…“
„И ты, сват“, отозвалась сидевшая на лежанке, поджавши под себя ноги, свояченица: „будешь, всё это время, жить у нас без жены!“
„А для чего она мне? Другое дело, если бы что доброе было“.
„Будто не хороша?“ спросил голова, устремив на него глаз свой.
„Куды тебе хороша! Стара̀ як бис. Харя вся в морщинах, будто выпорожненный кошелек“. И низенькое строение винокура расшаталось снова от громкого смеха.
В это время что-то стало шарить за дверью; дверь растворилась, и мужик, не снимая шапки, ступил за порог и стал, как будто в раздумьи, посреди хаты, разинувши рот и оглядывая потолок. Это был знакомец наш, Каленик. „Вот, я и домой пришел!“ говорил он, садясь на лавку у дверей и не обращая никакого внимания на присутствующих. „Вишь, как растянул, вражий сын, сатана, дорогу! Идешь, идешь, и конца нет! Ноги как будто переломал кто-нибудь. Достань-ка там, баба, тулуп, подостлать мне. На печь к тебе не приду, ей богу, не приду: ноги болят! Достань его, там он лежит, близ покута; гляди только, не опрокинь горшка с тертым табаком. Или нет, не тронь, не тронь! Ты, может быть, пьяна сегодня… Пусть, уже я сам достану“. Каленик приподнялся немного, но неодолимая сила приковала его к скамейке.
„За это люблю“, сказал голова: „пришел в чужую хату и распоряжается, как дома! Выпроводить его по добру по здорову!..“
„Оставь, сват, отдохнуть!“ сказал винокур, удерживая его за руку. „Это полезный человек; побольше такого народу – и винница наша славно бы пошла…“ Однако ж не добродушие вынудило эти слова. Винокур верил всем приметам, и тотчас прогнать человека, уже севшего на лавку, значило у него накликать беду.
„Что то, как старость придет!..“ ворчал Каленик, ложась на лавку. „Добро бы, еще сказать, пьян; так нет же, не пьян. Ей богу, не пьян! Что мне лгать! Я готов объявить это хоть самому голове. Что мне голова? Чтобы он издохнул, собачий сын! Я плюю на него! Чтоб его, одноглазого чорта, возом переехало! Что он обливает людей на морозе…“
„Эге! влезла свинья в хату, да и лапы сует на стол“, сказал голова, гневно подымаясь с своего места; но в это время увесистый камень, разбивши окно вдребезги, полетел ему под ноги. Голова остановился. „Если бы я знал“, говорил он, подымая камень: „какой это висельник швырнул, я бы выучил его, как кидаться! Экие проказы!“ продолжал он, рассматривая его на руке пылающим взглядом. „Чтобы он подавился этим камнем…“
„Стой, стой! Боже тебя сохрани, сват!“ подхватил, побледневши, винокур. „Боже сохрани тебя, и на том, и на этом свете, поблагословить кого-нибудь такою побранкою!“
„Вот нашелся заступник! Пусть он пропадет!..“
„И не думай, сват! Ты не знаешь, верно, что случилось с покойною тещею моей?“
„С тещей?“
„Да, с тещей. Вечером, немного, может, раньше теперешнего, уселись вечерять: покойная теща, покойный тесть, да наймыт, да наймычка, да детей штук с пятеро. Теща отсыпала немного галушек из большого казана в миску, чтобы не так были горячи. После работ все проголодались и не хотели ждать, пока простынут. Вздевши на длинные деревянные спички галушки, начали есть. Вдруг откуда ни возьмись человек, какого он роду, бог его знает, просит и его допустить к трапезе. Как не накормить голодного человека! Дали и ему спичку. Только гость упрятывает галушки, как корова сено. Покаместь те съели по одной и опустили спички за другими, дно было гладко, как панский помост. Теща насыпала еще; думает, гость наелся и будет убирать меньше. Ничего не бывало. Еще лучше стал уплетать! и другую выпорожнил! „А чтоб ты подавился этими галушками!“ подумала голодная теща; как вдруг тот поперхнулся и упал. Кинулись к нему – и дух вон. Удавился“.
„Так ему, обжоре проклятому, и нужно!“ сказал голова.
„Так бы, да не так вышло: с того времени покою не было теще. Чуть только ночь, мертвец и тащится. Сядет верхом на трубу, проклятый, и галушку держит в зубах. Днем всё покойно, и слуху нет про него; а только станет примеркать, погляди на крышу, уже и оседлал, собачий сын, трубу…“
„И галушка в зубах?“
„И галушка в зубах“.
„Чудно, сват! Я слыхал что-то похожее еще за покойницу царицу…“ Тут голова остановился. Под окном послышался шум и топанье танцующих. Сперва тихо звукнули струны бандуры, к ним присоединился голос. Струны загремели сильнее; несколько голосов стали подтягивать, и песня зашумела вихрем:
Хлопцы, слышали ли вы?
Наши ль головы не крепки!
У кривого головы
Вдруг рассыпалися клепки.
Набей, бондарь, голову
Ты стальными обручами!
Вспрысни, бондарь, голову
Батогами! батогами!
Голова наш сед и крив;
Стар, как бес; а что за дурень!
Прихотлив и похотлив:
Жмется к девкам… Дурень, дурень!
И тебе лезть к парубкам!
Тебя б нужно в домовину,
По усам, да по шеям!
За чуприну! за чуприну!
„Славная песня, сват!“ сказал винокур, наклоня немного на-бок голову и оборотившись к голове, остолбеневшему от удивления при виде такой дерзости. „Славная! скверно только, что голову поминают не совсем благопристойными словами…“ И опять положил руки на стол с каким-то сладким умилением в глазах, приготовляясь слушать еще, потому что под окном гремел хохот и крики: снова! снова! Однако ж проницательный глаз увидел бы тотчас, что не изумление удерживало долго голову на одном месте. Так только старый, опытный кот допускает иногда неопытной мыше бегать около своего хвоста; а между тем быстро созидает план, как перерезать ей путь в свою нору. Еще одинокий глаз головы был устремлен на окно, а уже рука, давши знак десятскому, держалась за деревянную ручку двери, и вдруг на улице поднялся крик… Винокур, к числу многих достоинств своих присоединявший и любопытство, быстро набивши табаком свою люльку, выбежал на улицу; но шалуны уже разбежались. „Нет, ты не ускользнешь от меня!“ кричал голова, таща за руку человека в вывороченном шерстью вверх овчинном черном тулупе. Винокур, пользуясь временем, подбежал, чтобы посмотреть в лицо этому нарушителю спокойствия; но с робостию попятился назад, увидевши длинную бороду и страшно размалеванную рожу. „Нет, ты не ускользнешь от меня!“ кричал голова, продолжая тащить своего пленника прямо в сени, который, не оказывая никакого сопротивления, спокойно следовал за ним, как будто в свою хату. „Карпо, отворяй комору!“ сказал голова десятскому. „Мы его в темную комору! А там разбудим писаря, соберем десятских, переловим всех этих буянов и сегодня же и резолюцию всем им учиним!“ Десятский забренчал небольшим висячим замком в сенях и отворил комору. В это самое время пленник, пользуясь темнотою сеней, вдруг вырвался с необыкновенною силою из рук его. „Куда?“ закричал голова, ухватив еще крепче за ворот. „Пусти, это я!“ слышался тоненький голос. „Не поможет! не поможет, брат! Визжи себе хоть чортом, не только бабою, меня не проведешь!“ и толкнул его в темную комору так, что бедный пленник застонал, упавши на пол, и, в сопровождении десятского, отправился в хату писаря, и вслед за ними, как пароход, задымился винокур.
В размышлении шли они все трое, потупив голову, и вдруг, на повороте в темный переулок, разом вскрикнули от сильного удара по лбам, и такой же крик отгрянул в ответ им. Голова, прищуривши глаз свой, с изумлением увидел писаря с двумя десятскими.
„А я к тебе иду, пан писарь“.
„А я к твоей милости, пан голова“.
„Чудеса завелися, пан писарь“.
„Чудные дела, пан голова“.
„А что?“
„Хлопцы бесятся! бесчинствуют целыми кучами по улицам. Твою милость величают такими словами… словом, сказать стыдно; пьяный москаль побоится выбросить их нечестивым своим языком“. (Всё это худощавый писарь, в пестрядевых шароварах и жилете цвету винных дрожжей, сопровождал протягиванием шеи вперед и приведением ее тот же час в прежнее состояние.) „Вздремнул было немного, подняли с постели проклятые сорванцы своими страмными песнями и стуком! Хотел было хорошенько приструнить их, да покаместь надел шаровары и жилет, все разбежались, куды попало. Самый главный, однако же, не увернулся от нас. Распевает он теперь в той хате, где держат колодников. Душа горела у меня узнать эту птицу, да рожа замазана сажею, как у чорта, который кует гвозди для грешников“.
„А как он одет, пан писарь?“
„В черном вывороченном тулупе, собачий сын, пан голова“.
„А не лжешь ли ты, пан писарь? Что, если этот сорванец сидит теперь у меня в коморе?“
„Нет, пан голова. Ты сам, не во гнев будь сказано, погрешил немного“.
„Давайте огня! мы посмотрим его!“ Огонь принесли, дверь отперли, и голова ахнул от удивления, увидев пред собою свояченицу.
„Скажи, пожалуста“, с такими словами она приступила к нему: „ты не свихнулся еще с последнего ума? Была ли в одноглазой башке твоей хоть капля мозгу, когда толкнул ты меня в темную комору; счастье, что не ударилась головою об железный крюк“. Разве я не кричала тебе, что это я? Схватил, проклятый медведь, своими железными лапами, да и толкает! Чтоб тебя на том свете толкали черти!..“ Последние слова вынесла она за дверь на улицу, куда отправилась для каких-нибудь своих причин.
„Да, я вижу, что это ты!“ сказал голова, очнувшись. „Что скажешь, пан писарь, не шельма этот проклятый сорвиголова?“
„Шельма, пан голова“.
„Не пора ли нам всех этих повес прошколить хорошенько и заставить их заниматься делом?“
„Давно пора, давно пора, пан голова“.
„Они, дурни, забрали себе… Кой чорт? мне почудился крик свояченицы на улице; они, дурни, забрали себе в голову, что я им ровень. Они думают, что я какой-нибудь их брат, простой козак!..“ Небольшой, последовавший за сим кашель и устремление глаза исподлобья вокруг давало догадываться, что голова готовился говорить о чем-то важном. „В тысячу… этих проклятых названий годов, хоть убей, не выговорю; ну, году, комиссару тогдашнему Ледачему, дан был приказ выбрать из козаков такого, который бы был посмышленее всех. О!“ – это „о“ голова произнес, поднявши палец вверх – „посмышленее всех! в проводники к царице. Я тогда…“
„Что и говорить! это всякой уже знает, пан голова. Все знают, как ты выслужил царскую ласку. Признайся теперь, моя правда вышла; хватил немного на душу греха, сказавши, что поймал этого сорванца в вывороченном тулупе?“
„А что до этого дьявола в вывороченном тулупе, то его, в пример другим, заковать в кандалы и наказать примерно. Пусть знают, что значит власть! От кого же и голова поставлен, как не от царя? Потом доберемся и до других хлопцев: я не забыл, как проклятые сорванцы вогнали в огород стадо свиней, переевших мою капусту и огурцы; я не забыл, как чортовы дети отказалися вымолотить мое жито; я не забыл… Но провались они, мне нужно непременно узнать, какая это шельма в вывороченном тулупе“.
„Это проворная, видно, птица!“ сказал винокур, которого щеки, в продолжение всего этого разговора, беспрерывно заряжались дымом, как осадная пушка, и губы, оставив коротенькую люльку, выбросили целый огненный фонтан. „Эдакого человека не худо, на всякой случай, и при виннице держать; а еще лучше повесить на верхушку дуба, вместо паникадила“. Такая острота показалась не совсем глупою винокуру, и он тот же час решился, не дожидаясь одобрения других, наградить себя хриплым смехом.
В это время стали приближаться они к небольшой, почти повалившейся на землю хате; любопытство наших путников увеличилось. Все столпились у дверей. Писарь вынул ключ, загремел им около замка; но этот был от сундука его. Нетерпение увеличилось. Засунув руку, начал он шарить и сыпать побранки, не отыскивая его. „Есть!“ сказал он наконец, нагнувшись и вынимая его из глубины обширного кармана, которым снабжены были его пестрядевые шаровары. При этом слове сердца наших героев, казалось, слились в одно, и это огромное сердце забилось так сильно, что неровный стук его не был заглушен даже брякнувшим замком. Двери отворились, и… Голова стал бледен, как полотно; винокур почувствовал холод, и волосы его, казалось, хотели улететь на небо; ужас изобразился в лице писаря; десятские приросли к земле и не в состоянии были сомкнуть дружно разинувших ртов своих: перед ними стояла свояченица.
Изумленная не менее их, она, однако ж, немного очнулась и сделала движение подойти к ним. „Стой!“ закричал диким голосом голова и захлопнул за нею дверь. „Господа! это сатана!“ продолжал он. „Огня! живее огня! Не пожалею казенной хаты! Зажигай ее, зажигай, чтобы и костей чортовых не осталось на земле!“ Свояченица в ужасе кричала, слыша за дверью грозное определение. „Что вы, братцы!“ говорил винокур: „слава богу, волосы у вас чуть не в снегу, а до сих пор ума не нажили: от простого огня ведьма не загорится! Только огонь из люльки может зажечь оборотня. Постойте, я сейчас всё улажу!“ Сказавши это, высыпал он горячую золу из трубки в пук соломы и начал раздувать ее. Отчаяние придало в это время духу бедной свояченице, громко стала она умолять и разуверять их.
„Постойте, братцы! Зачем напрасно греха набираться; может быть, это и не сатана“, сказал писарь. „Если оно, то есть то самое, которое сидит там, согласится положить на себя крестное знамение, то это верный знак, что не чорт“. Предложение одобрено. „Чур меня, сатана!“ продолжал писарь, приложась губами к скважине в дверях: „если не пошевелишься с места, мы отворим дверь“.
Дверь отворилась.
„Перекрестись!“ сказал голова, оглядываясь назад, как будто выбирая безопасное место, в случае ретирады.
Свояченица перекрестилась.
„Кой чорт! Точно, это свояченица!“
„Какая нечистая сила затащила тебя, кума, в эту кануру?“ И свояченица, всхлипывая, рассказала, как схватили ее хлопцы в охапку на улице и, несмотря на сопротивление, опустили в широкое окно хаты и заколотили ставнем. Писарь взглянул: завески у широкого ставня оторваны, и он приколочен только сверху деревянным брусом.
„Добро ты, одноглазый сатана!“ вскричала она, приступив к голове, который попятился немного и всё еще продолжал ее мерять своим глазом. „Я знаю твой умысел: ты хотел, ты рад был случаю сжечь меня, чтобы свободнее было волочиться за девчатами, чтобы некому было видеть, как дурачится седой дед. Ты думаешь, я не знаю, о чем говорил ты сего вечера с Ганною? О! я знаю всё. Меня трудно провесть и не твоей бестолковой башке. Я долго терплю, но после не погневайся…“ Сказавши это, она показала кулак и быстро ушла, оставив в остолбенении голову. „Нет, тут не на шутку сатана вмешался“, думал он, сильно почесывая свою макушу.
„Поймали!“ вскрикнули вошедшие в это время десятские.
„Кого поймали?“ спросил голова.
„Дьявола в вывороченном тулупе“.
„Подавайте его!“ закричал голова, схватив за руки приведенного пленника. „Вы с ума сошли: это пьяный Каленик“.
„Что за пропасть! в руках наших был, пан голова. В переулке окружили проклятые хлопцы, стали танцовать, дергать, высовывать языки, вырывать из рук… чорт с вами!.. И как мы попали эту ворону, вместо его, бог знает!“
„Властью моею и всех мирян дается повеление – изловить сей же миг сего разбойника; а оным образом и всех, кого найдете на улице, и привесть на расправу ко мне!..“
„Помилуй, пан голова!“ закричали некоторые, кланяясь в ноги. „Увидел бы ты, какие хари: убей бог нас, и родились и крестились – не видали таких мерзких рож. Долго ли до греха, пан голова, перепугают доброго человека так, что после ни одна баба не возьмется вылить переполоху“.
„Дам я вам переполоху! Что вы? не хотите слушаться? Вы, верно, держите их руку? Вы бунтовщики? Что это?.. Что это?.. Вы заводите разбои!.. Вы… Я донесу комиссару! Сей же час! слышите, сей час. Бегите, летите птицею! Чтоб я вас… Чтоб вы мне…“ Все разбежались.
V.
Утопленница
Не беспокоясь ни о чем, не заботясь о разосланных погонях, виновник всей этой кутерьмы медленно подходил к старому дому и пруду. Не нужно, думаю, сказывать, что это был Левко. Черный тулуп его был расстегнут. Шапку держал он в руке. Пот валился с него градом. Величественно и мрачно чернел кленовый лес, обсыпаясь только на оконечности, стоявшей лицом к месяцу, тонкою серебряною пылью. Неподвижный пруд подул свежестью на усталого пешехода и заставил его отдохнуть на берегу. Всё тихо; в глубокой чаще леса слышались только раскаты соловья. Непреодолимый сон быстро стал смыкать ему зеницы; усталые члены готовы были забыться и онеметь; голова клонилась… „Нет, эдак я засну еще здесь!“ говорил он, подымаясь на ноги и протирая глаза. Оглянулся: ночь казалась перед ним еще блистательнее. Какое-то странное, упоительное сияние примешалось к блеску месяца. Никогда еще не случалось ему видеть подобного. Серебряный туман пал на окрестность. Запах от цветущих яблонь и ночных цветов лился по всей земле. С изумлением глядел он в неподвижные воды пруда: старинный господский дом, опрокинувшись вниз, виден был в нем чист и в каком-то ясном величии. Вместо мрачных ставней глядели веселые стеклянные окна и двери. Сквозь чистые стекла мелькала позолота. И вот почудилось, будто окно отворилось. Притаивши дух, не дрогнув и не спуская глаз с пруда, он, казалось, переселился в глубину его и видит: наперед белый локоть выставился в окно, потом выглянула приветливая головка с блестящими очами, тихо светившими сквозь темнорусые волны волос, и оперлась на локоть. И видит: она качает слегка головою, она машет, она усмехается… Сердце его разом забилось… Вода задрожала, и окно закрылось снова. Тихо отошел он от пруда и взглянул на дом: мрачные ставни были открыты; стекла сияли при месяце. „Вот как мало нужно полагаться на людские толки“, подумал про себя герой наш. „Дом новехонькой; краски живы, как будто сегодня он выкрашен. Тут живет кто-нибудь“ – и молча подошел он ближе, но всё было в нем тихо. Сильно и звучно перекликались блистательные песни соловьев, и когда они, казалось, умирали в томлении и неге, слышался шелест и трещание кузнечиков или гудение болотной птицы, ударявшей скользким носом своим в широкое водное зеркало, какую-то сладкую тишину и тихое раздолье ощутил он в своем сердце. Настроив бандуру, заиграл он и запел:
Ой, ты, мисяцю, мій мисяченьку,
И ты, зоре ясна!
Ой, свитыть там по подворью,
Де дивчина красна.
Окно тихо отворилось, и та же самая головка, которой отражение видел он в пруде, выглянула, внимательно прислушиваясь к песни. Длинные ресницы ее были полуопущены на глаза. Вся она была бледна, как полотно, как блеск месяца; но как чудна, как прекрасна! Она засмеялась!.. Левко вздрогнул. „Спой мне, молодой козак, какую-нибудь песню!“ тихо молвила она, наклонив свою голову на-бок и опустив совсем густые ресницы.
„Какую же тебе песню спеть, моя ясная панночка?“
Слезы тихо покатились по бледному лицу ее. „Парубок“, говорила она, и что-то неизъяснимо-трогательное слышалось в ее речи. „Парубок, найди мне мою мачеху! Я ничего не пожалею для тебя. Я награжу тебя. Я тебя богато и роскошно награжу! У меня есть зарукавья, шитые шелком, кораллы, ожерелья. Я подарю тебе пояс, унизанный жемчугом. У меня золото есть… Парубок, найди мне мою мачеху! Она страшная ведьма: мне не было от нее покою на белом свете. Она мучила меня; заставляла работать, как простую мужичку. Посмотри на лицо: она вывела румянец своими нечистыми чарами с щек моих. Погляди на белую шею мою: они не смываются! они не смываются! они ни за что не смоются, эти синие пятна от железных когтей ее. Погляди на белые ноги мои: они много ходили; не по коврам только, по песку горячему, по земле сырой, по колючему терновнику они ходили; а на очи мои, посмотри на очи: они не глядят от слез… Найди ее, парубок, найди мне мою мачеху!..“
Голос ее, который вдруг было возвысился, остановился. Ручьи слез покатились по бледному лицу. Какое-то тяжелое, полное жалости и грусти чувство сперлось в груди парубка.
„Я готов на всё для тебя, моя панночка!“ сказал он в сердечном волнении: „но как мне, где ее найти?“
„Посмотри, посмотри!“ быстро говорила она: „она здесь! она на берегу играет в хороводе между моими девушками и греется на месяце. Но она лукава и хитра. Она приняла на себя вид утопленницы; но я знаю, но я слышу, что она здесь. Мне тяжело, мне душно от ней. Я не могу чрез нее плавать легко и вольно, как рыба. Я тону и падаю на дно, как ключ. Отыщи ее, парубок!“
Левко посмотрел на берег: в тонком серебряном тумане мелькали легкие, как будто тени, девушки, в белых, как луг, убранный ландышами, рубашках; золотые ожерелья, монисты, дукаты блистали на их шеях; но они были бледны; тело их было как будто сваяно из прозрачных облак и будто светилось насквозь при серебряном месяце. Хоровод, играя, придвинулся к нему ближе. Послышались голоса. „Давайте в ворона, давайте играть в ворона!“ зашумели все, будто приречный тростник, тронутый в тихий час сумерек воздушными устами ветра. „Кому же быть вороном?“ Кинули жребий – и одна девушка вышла из толпы. Левко принялся разглядывать ее. Лицо, платье, всё на ней такое же, как и на других. Заметно только было, что она неохотно играла эту роль. Толпа вытянулась вереницею и быстро перебегала от нападений хищного врага. „Нет, я не хочу быть вороном!“ сказала девушка, изнемогая от усталости. „Мне жалко отнимать цыпленков у бедной матери!“ – „Ты не ведьма!“ подумал Левко. „Кто же будет вороном?“ Девушки снова собирались кинуть жребий. „Я буду вороном!“ вызвалась одна из средины. Левко стал пристально вглядываться в лицо ей. Скоро и смело гналась она за вереницею и кидалась во все стороны, чтобы изловить свою жертву. Тут Левко стал замечать, что тело ее не так светилось, как у прочих: внутри его виделось что-то черное. Вдруг раздался крик: ворон бросился на одну из вереницы и схватил ее, и Левку почудилось, будто у ней выпустились когти и на лице сверкнула злобная радость. „Ведьма!“ сказал он, вдруг указав на нее пальцем и оборотившись к дому. Панночка засмеялась, и девушки с криком увели за собою представлявшую ворона. „Чем наградить тебя, парубок? Я знаю, тебе не золото нужно: ты любишь Ганну; но суровый отец мешает тебе жениться на ней. Он теперь не помешает; возьми, отдай ему эту записку…“ Белая ручка протянулась, лицо ее как-то чудно засветилось и засияло… С непостижимым трепетом и томительным биением сердца схватил он записку и… проснулся.
VI.
Пробуждение
„Неужели это я спал?“ сказал про себя Левко, вставая с небольшого пригорка. „Так живо, как будто наяву!.. Чудно, чудно!“ повторил он, оглядываясь. Месяц, остановившийся над его головою, показывал полночь; везде тишина; от пруда веял холод; над ним печально стоял ветхий дом с закрытыми ставнями; мох и дикий бурьян показывали, что давно из него удалились люди. Тут он разогнул свою руку, которая судорожно была сжата во всё время сна, и вскрикнул от изумления, почувствовавши в ней записку. „Эх, если бы я знал грамоте!“ подумал он, оборачивая ее перед собою на все стороны. В это мгновение послышался позади его шум.
„Не бойтесь, прямо хватайте его! Чего струсили? нас десяток. Я держу заклад, что это человек, а не чорт!“ так кричал голова своим сопутникам, и Левко увидел себя схваченным несколькими руками, из коих иные дрожали от страха. „Скидывай-ка, приятель, свою страшную личину! Полно тебе дурачить людей!“ проговорил голова, ухватив его за ворот, и оторопел, выпучив на него глаз свой. „Левко, сын!“ вскричал он, отступая от удивления и опуская руки. „Это ты, собачий сын! вишь, бесовское рождение! Я думаю, какая это шельма, какой это вывороченный дьявол строит штуки! А это, выходит, всё ты, невареный кисель твоему батьке в горло, изволишь заводить по улице разбои, сочиняешь песни!.. Эге, ге, ге, Левко! А что это? Видно, чешется у тебя спина! Вязать его!“
„Постой, батько! велено тебе отдать эту записочку“, проговорил Левко.
„Не до записок теперь, голубчик! Вязать его!“
„Постой, пан голова!“ сказал писарь, развернув записку: „Комиссарова рука!“
„Комиссара?“
„Комиссара?“ повторили машинально десятские.
„Комиссара? чудно! еще непонятнее!“ подумал про себя Левко.
„Читай, читай!“ сказал голова: „что там пишет комиссар?“
„Послушаем, что пишет комиссар!“ произнес винокур, держа в зубах люльку и вырубливая огонь.
Писарь откашлялся и начал читать: „Приказ голове, Евтуху Макогоненку. Дошло до нас, что ты, старый дурак, вместо того, чтобы собрать прежние недоимки и вести на селе порядок, одурел и строишь пакости…“
„Вот, ей богу!“ прервал голова: „ничего не слышу!“
Писарь начал снова: „Приказ голове, Евтуху Макогоненку. Дошло до нас, что ты, старый ду…“
„Стой, стой! не нужно!“ закричал голова: „я хоть и не слышал, однако ж знаю, что главного тут дела еще нет. Читай далее!“
„А вследствие того, приказываю тебе сей же час женить твоего сына, Левка Макогоненка, на козачке из вашего же села Ганне Петрыченковой, а также подчинить мосты по столбовой дороге и не давать обывательских лошадей без моего ведома судовым паничам, хоть бы они ехали прямо из казенной палаты. Если же, по приезде моем, найду оное приказание мое не приведенным в исполнение, то тебя одного потребую к ответу. Комиссар, отставной поручик Козьма Деркач-Дришпановский.“
„Вот что!“ сказал голова, разинувши рот. „Слышите ли вы, слышите ли: за всё с головы спросят, и потому слушаться! беспрекословно слушаться! не то, прошу извинить… А тебя!“ продолжал он, оборотясь к Левку: „вследствие приказания комиссара, хотя чудно мне, как это дошло до него, я женю; только наперед попробуешь ты нагайки! Знаешь ту, что висит у меня на стене возле покута? Я поновлю ее завтра… Где ты взял эту записку?“