Текст книги "Рус Марья (Повесть)"
Автор книги: Николай Краснов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 10 страниц)
24
Вьюжной выдалась эта ночь. Пригоршни снега летят в стекла. Ветер ломит деревья, грохает ставнями, дико завывает в трубе. Тускло светит лампа со стены, пламя вздрагивает под ударами вьюги.
Они вдвоем сидят у стола, изредка поглядывая друг на друга и перекидываясь немногими словами.
Собраны вся ее воля, все душевные силы, лишь бы не выказать своей слабости в эти прощальные часы. Никогда еще Крибуляк не был ей так дорог и не был таким родным. Может, и не догадывается, что боль, которую она причиняет ему своим несогласием ехать с ним, в ней самой увеличена тысячекратно.
– Не можешь покинуть родину… Я тебя понимаю… И не любил бы я тебя, если б ты была другой!.. А я так надеялся, что дочек моих вырастишь. Больше некому. И стали бы они такими, как ты…
Помолчал с минуту и снова:
– Жаль вас оставлять, так жаль! Как вы тут без меня…
– О нас не беспокойся. Документы у меня сильные – партизанские! Наша власть твоих детей в беде не оставит!
Отвечает ему ровно, спокойно, а у самой сердце исходит кровавыми слезами.
– Ох, боюсь! Ни жилья у вас пока нет, ни достатка… И все у вас тут разрушено…
– Ничего, все одолеем! На то мы и русские!..
Сама себе дивится: откуда в ней что берется – и это мужество, и эти слова, высокие, гордые.
На стене висит трофейный солдатский ранец, в котором давным-давно уложено все необходимое Андрею Иванычу в далекую дорогу. Стрелки ходиков торопят одна другую, приближая время разлуки. За окном прокричали третьи петухи. Засветился огонек в хате напротив, кое-где по селу закурились печные трубы.
Спохватилась: хоть бы он немножко поспал перед тем как отправиться в путь, – до московского поезда часа два-три есть в запасе. Куда там – рукой машет: еще и разговоры не все переговорены, и с Андрейкой ему посидеть надо.
Вот кому спится – сынишке! Несколько раз будили, а он откроет глаза и снова на подушку валится, – знать, сердечко-то ничего не чует.
Целует отец сонного малыша, сам дает советы, как за ним ухаживать и как его воспитывать.
– Чтоб непременно вырос болшевиком!
И за судьбу будущего ребенка душой сохнет. Если мальчик родится, просит назвать Иваном, в честь погибшего мужа, если девочка – Еленкой, как звали жену Андрея Иваныча, замученную в гестапо. А когда дети вырастут и если ему не суждено их увидеть, пусть она им расскажет о нем, что он честный словак и не мог поступить по-другому, чтоб не ругали его, не поминали лихом и простили, если он перед ними в чем виноват…
Крупные две слезы выкатились из его глаз, поползли по щекам, и Марья Ивановна с испугом почувствовала, что самообладание вот-вот ее покинет. Все же она сумела найти силы сказать, что уже утро и пора собираться. Почти непослушной рукой сняла ранец со стены и отвернулась, чтоб не видеть, как он целует на прощанье спящего сынишку. И, может быть, все обошлось бы, но тут проснувшийся так некстати Андрейка приподнял голову с подушки и потянулся ручонкам(И к отцу:
– Папа!..
Все в Марье Ивановне словно оборвалось. Не может понять как следует, о чем это ей говорит Крибуляк, плачущий, прижимающий к себе малыша.
– Слышишь, Марья, слышишь?.. Ты приедешь ко мне?.. Да?.. Ну, скажи мне, скажи!..
А она и слова выговорить не может, лишь качает горькой простоволосой головой.
– Марья, мы должны быть вместе!..
– Милый!..
Рыдания прорвались из ее груди – нет сил больше терпеть. Крибуляк обнимает ее, целует, а у самого все лицо залито слезами. Никогда Самониной не приходилось видеть, чтобы так плакали мужчины – безутешно, во всю грудь, знать, и ему сердце вещает, что это прощание навсегда.
– Прав ли я, что уезжаю? И права ли ты, что остаешься здесь?
– И ты прав, и я права? Никто из нас не виноват!..
– Если не приедете, мне жизни не будет!..
Сына не выпускает из рук, гладит его темный кучерявый чубчик. Но пора прощаться. Молча, с тяжелым вздохом укладывает малыша в кроватку. Оглядывает фотографии, развешанные на стене, одну из них, на которой они всей семьей – он с Андрейкой на руках, – вынимает из-под стекла, кладет себе в нагрудный карман.
Крибуляк готов в дорогу. Хочет приподняться Марья Ивановна, чтоб выйти проводить мужа, – как назло, в ноги вступило и в поясницу. Да и он не разрешает ей выходить. Тут и прощаются, замерев на минуту в горьком последнем поцелуе…
Уже из окна увидела, как Андрей Иваныч во дворе, взойдя на погребицу, где повыше, и сняв шапку, поглядел на все четыре стороны – на синеющие вдали Клинцовские леса, где воевал, на поля Ясного Клина, ставшие ему родными, на весь подрумяненный утренней зарею простор – и поклонился – попрощался с Россией.
Только тут Самонина дала волю слезам, рухнув вниз лицом на постель. И когда выплакалась, долго еще лежала так, как мертвая, пока не услышала за дверью в сенцах знакомый крик почтальона:
– Марья Ивановна, вам письмо!..
Треугольник с военным штемпелем, почерк знакомый. От радости сердце замерло.
– Анатолий!.. Братишка мой милый!.. Жив!..
Пишет, что лежит в госпитале с тяжелым ранением в правое плечо. По выздоровлении обещается приехать на побывку.
Как надеялась, так и получилось. Не обманулась. А может, и еще кто из братьев жив или сестра!..
Как никто другой, порадовался бы за нее сейчас тот, кого в эту минуту все дальше и дальше уносит пассажирский поезд. И запоздавшие, невысказанные, оставшиеся при ней слова слетают с ее губ:
– Ты самый лучший на свете. Прости, что не оправдала твоих надежд! Желаю тебе увидеть свою страну свободной, остаться целым и невредимым! Счастья тебе и твоим детям, а также той, кого изберешь себе в жены! Спасибо за доброту, за верную любовь, за все, что ты сделал для моей Родины! Спасибо от всей России!..
…Две недели спустя родился Ваня.
25
Все та же тесная комнатушка в районном городке. Единственное окно смотрит во двор, кривое, подслеповатое, с приделанным дымоходом от буржуйки. Койка Андрейки, та самая, сколоченная отцом, да дощатые нары, которые служат и столом и кроватью. Больше ничего нет. На стенах – портреты сестры, братьев, а также самой хозяйки и Андрея Иваныча, сильно приукрашенные, с подрисованными галстуками и белыми воротничками – работа заезжего фотографа.
Понадобилось несколько месяцев, чтобы успокоиться после случившегося потрясения: горечь прощания с любимым потеснили новые заботы. И когда наступил перелом, стиснув зубы и вспомнив излюбленное присловье Васи Почепцова, сказала сама себе:
– Не горюй, Самониха, давай на-гора! Елка-то, она ведь зелена, а покров-то, чай, опосля лета!..
И вправду, это еще не то горе, чтоб унывать. Жить надо и растить сыновей.
Чуть забрезжит утро, Марья Ивановна уже на ногах. Надевает единственную свою одежду – пиджак, которым разжилась еще в копай-городе, обувает сорок пятого размера ботинки, мадьярские, подкованные, которые третий год служат бессменно, – привыкла к ним, как будто так и надо, одна печаль – носы позагнулись. На голову – ушанку. Проверив, при ней ли продовольственные карточки, и попривязав, как собачат, детишек, чтоб, проснувшись без нее, не выпали из своих постелей, выходит из дому: надо выстоять в очереди за хлебом, сбегать на базар за молоком да еще раздобыть где-то по пути какой-нибудь топки, чтоб детям сварить еду и поддержать тепло в своей конурке.
Шарк-шарк, шарк-шарк – тяжелые ботинки, от земли не оторвешь, к тому же гололедка. Городок полусонный, лежит в развалинах, присыпанный снежком, голодный и холодный, с керосиновыми редкими огоньками. Кое-где одинокие прохожие. Здороваются, – Самонину тут знает стар и мал.
Возвращается шагом более ускоренным, беспокоясь о детях. В руке у нее или кувшин с молоком, или буханка хлеба, а в другой обязательно что-либо из топлива – обломок доски, палка, ветки сухого дерева, разные огарки, абы что, лишь бы горело.
Накалит буржуйку, покормит детей, покличет бабку знакомую, чтобы та посидела с малышами, а сама на работу: она и в уличкоме, и в женсовете, и в разных комиссиях, – дел по горло.
Мотается так день-деньской Марья Ивановна по всяким своим делам по разрушенному городу и не догадывается, что за ней наблюдает пара глаз, голубых, когда-то любимых ею.
И вот как-то идет она по улице следом за повозкой, нагруженной щепками, скользит на своих трофейных вездеходах. Что ни выбоина – Щепка с воза, а то и две-три сразу. Хозяину, видно, не в убыток, а Марье Ивановне пожива. Идет, подбирает, глаз с возка не сводит. Подвернулась рваная галоша, и ее на руку: для печи сгодится. Целый оберемок топки набрала. Так увлеклась, что не заметила подошедшего к ней мужчину. Оглянулась, лишь когда услышала легкое прикосновение к плечу и тихий оклик:
– Маня!..
Первое, что она заметила, – добротные армейские сапоги, начищенные до блеска, и защитного цвета брюки под полами пальто. Сердце забилось учащенно.
Еще не видя лица подошедшего, выдохнула с болью:
– Анатолий!..
Все эти месяцы только и жила ожиданием встречи со своим любимым братом. Когда же увидела, что это совсем не Анатолий и не один из ее братьев, разочарованию ее не было предела. Но кто же это? Партизан, что ли? Так знакомы ей мягкая улыбка, родниковая синева в глазах… Вспомнила! Виктор из Шумихи, друг детства и юности, первая ее любовь.
– Откуда ты знаешь мою кличку?! – Взгляд у него тревожный, бегающий.
Чутье разведчицы подсказало Самониной, как вести себя, и она загадочно промолчала.
– Чего же мы тут стоим… посреди улицы? Пойдем!.. – Поддержал ее под руку, направляясь к тротуару.
– А не срамно вам идти с такой-то? – показала глазами на свои уродливые бахилы, на щепки. – Вы одеты чисто, хорошо!..
– Да брось ты этот мусор!.. Дам тебе полусотку, пойдешь купишь дров!
– Не-ет… – Чуть подумав, Марья Ивановна покачала головой. Щепа, пожалуй, подороже полусотки, да и незачем деньги брать у чужого человека.
Направилась домой, он не отстает. «Погляжу, – говорит, – как живет знаменитая разведчица-партизанка».
Расспрашивает ее, как и что, и по самим вопросам уже ясно, что он о ней достаточно осведомлен.
Рассказывает, печалясь, что он теперь вдовый, мать при нем и дочурка, дом хороший, а хозяйки в нем нет. Напомнив, как когда-то они друг в друге души не чаяли, дал понять, что он готов, пусть хотя бы с таким большим опозданием, загладить перед ней свою вину.
Больше десятка лет прошло с тех пор, как их пути разошлись, а все еще свежа в сердце радость их юношеской любви. Когда-то мечтала, чтобы он всю жизнь был с нею рядом, красивый, высокий, стройный.
Не обманулась Марья Ивановна в своих догадках. Когда гость зашел в их тесный куток, то, поразившись бедности и, видимо, надеясь, что отказа не будет, предложил:
– Маня, если ты можешь простить меня, давай будем жить вместе. Твои дети не помеха, буду растить, как своих… У тебя ничего нет, а у меня есть все. В моем дому – не то, что в этой душегубке. А рядом – лес, река, приволье детишкам!..
Разбирает Марью Ивановну любопытство: что это он вздумал посвататься к ней, какая у него в этом нужда, что его заставляет? Столько сейчас одиноких женщин, мог бы найти и помоложе и без детей, не сошелся же белый свет на ней клином.
Пробует заглянуть ему в глаза – не выдерживает ее взгляда. Значит, что-то тут нечисто. По привычке подумала: «Надо разведать!»
Виду не подала, что у нее есть какие-то сомнения, выдержала до конца деловой тон беседы.
– Женщина я изношенная… Два грудника к тому же… Наверное, не смогу вам уделить столько ласки, сколько бы вам хотелось. Обождите день-два, я подумаю. Да и вы сами подумайте хорошенько!..
На том и порешили. В тот же день Марья Ивановна в райисполкоме навела справки о Викторе. Оказывается, полицаем был, орудовал под чужим именем, а под каким – не знали. Теперь будут знать: «Анатолий».
Переговорила с друзьями-партизанами.
– Лучше бедуй одна. Ишь ты, за твоей спиной хочет спрятаться! Женишок!..
И когда на утро он пришел, у нее уже был готов ответ.
– Не могу я за тебя пойти!.. – сказала с негодованием, как всегда считая, что подлецы обращения на «вы» не заслуживают. – Зачем ты шел в полицию?.. Поэтому ты и сватаешься ко мне, чтобы замаскироваться?!
– Моему проступку нет никакого оправдания… Но я люблю тебя, понимаешь?!
– Этого еще не хватало, чтобы я жила с изменником Родины!.. И кого же ты вырастишь из моих сыновей?! Нет, не будет у нас никакой жизни! Ты в предателях был, я – в партизанах. Ведь чуть что в мире случится, ты меня будешь бояться, как бы я тебя не убила, а я буду бояться, как бы ты меня не убил… Уходи!..
Переступил порог молча, сгорбленный, жалкий – человек с нечистой совестью.
Вот у кого настоящее-то горе, не у нее. Как бы ей ни было сейчас трудно, она в тысячу раз счастливей его.
От этой мысли как-то разом посветлело на душе.
И когда в свой обычный час вышла из дому, это чувство в ней еще более укрепилось – вероятно, от утренней свежести, от слепящего мартовского солнца, от предчувствия близкой весны.
Женщины, столпившиеся у райсовета, заметив Самонину, перестали разговаривать.
– Тише, капитанша идет… – чей-то предостерегающий шепот.
– А ну, с дороги! – шутливо растолкала собеседниц одна из них. – А то Марья Ивановна сейчас нас своими лыжами задавит!..
Самонина, приняв шутку, со смехом заскользила к ним по наледи на своих подкованных мадьярских ботинках с загнувшимися носами да еще разбежалась.
– Стереги-и-ись!..
– А ты не унываешь! – говорят ей.
– А чего унывать?.. Не слышите, что ли, весной пахнет? И войне скоро конец!.. Жизнь будет – умирать не надо!..
По глазам видно, что женщины только что разговаривали о ней. Ничего не поделаешь, задала Марья Ивановна работы для бабьих языков – кто во что горазд, есть такие, которые брошенкой ее считают, а то и того хуже. На каждый роток не накинешь платок. И нужно ли бояться честному человеку, что кто-то о нем плохо подумает. Если же кому нужно знать истину, то письма Крибуляка, присланные с фронта, всегда при ней. Сама может любые измышления пресечь, и друзья не дадут в обиду, если надо, скажут так скажут: кто побывал в копай-городе, тот за словом в карман не полезет.
Каждая из женщин, пришедших сюда, в райисполком, – со своей нуждой, со своим горем. Живут так же, как Самонина, – одни чуть похуже, другие чуть получше, и мадьярские ботинки у многих, пожалуй, самая модная обувь. Плачутся на свою судьбу. Нельзя им не верить. От выдумки, от брехни слезы из глаз ручьем не побегут и руки не затрясутся…
Одна Ольга Санфирова тут, среди женщин, как белая ворона: чисто одетая, румяная, раздобревшая под крылышком Китранова. Ей ли жаловаться на свою жизнь, а ноет больше всех. Известно, от чего она плачет – от достатка.
К Марье Ивановне льнет Санфирова.
– Жалко мне тебя, подруга! Несчастная ты.
– Жалко, да не так, как себя!.. А что я несчастная – врешь!..
– Я ли тебе не говорила: Самониха, не лезь, куда не следует! Не твое это дело!.. Не послушалась. Ну, и что ты получила? И то, что имела, – потеряла. Дом сожгли. Имущество пропало. Муж уехал.
– Зато совесть у нее чиста! – вступились за Самонину из толпы.
– Молодец она! А я, бабоньки, наверное, ни за что с мужиком своим не рассталась бы!..
– О Марье Ивановне хоть книжку пиши!
– И верно! Хорошая будет книжка!
– Чтоб люди с Марьи Ивановны пример брали!..
– Вряд ли кто захочет так мучиться, как она! – не унимается Санфирова. – Я, например, никогда ей не позавидую… Думаю, и другие не дураки…
– Эка сказанула!.. – опять загалдели женщины. – Все на свете перепутала!.. Семь песен в одну сложила!..
Шкурницу, конечно, не переубедишь.
– И на кой черт, – говорит, – нужен был тебе словак этот! Русского, что ли, себе не нашла?!
Такую чушь порет – в стену не вобьешь…
В обед, накормив детей и уложив их спать, Марья Ивановна подсела к окну и пригрелась на солнышке – думает свою думу. Нет, враки это, что ее жизнь – мученье! Всегда старалась быть полезной людям. А какое удовольствие, подобно Санфировой, жить для себя?.. Красиво надо жить!
Сама Марья Ивановна свою жизнь считает удавшейся, а себя – везучей. В стольких передрягах побыла и уцелела. Такое случалось, что, если рассказать, не всякий поверит. Иной раз задумается, почему ей так везло. Да, наверное, все-таки потому, что Родину свою защищала!..
Блаженно щурится Самонина от света. Две веселые пичужки у нее на виду сели на вербу перед окном и заверещали – любезничают, играются, а одна, словно желая порадовать хозяйку дома и зная, что доставляет ей удовольствие, села прямо на раму окна, резвится и поет, поет – будто и свободу славит, и это сияющее в безбрежной лазури неба весеннее солнце – теплое солнце Родины, без которого нет радости ни птице, ни человеку.
«Все правильно! – думает Марья Ивановна. – Все как надо! Вырастут дети – поймут».
Эпилог
Письма, много писем в старой расписной шкатулке. Потемневшие от времени конверты с нерусскими марками и штемпелями. Из действующей армии, из Прешова, Праги, Братиславы, отовсюду, где довелось Крибуляку или пройти с боями, или работать по заданию своей партии на больших, ответственных должностях. И в каждом – неизменное: как тяжело ему без жены, без сыновей и как он хочет, чтобы они к нему приехали. Так и в первом письме, так и в последнем, написанном за день до той роковой схватки с диверсантами, в которой Крибуляк погиб смертью героя…
На многих фотографиях – Андрей Иваныч в форме майора частей корпуса национальной безопасности новой Чехословацкой республики, он при орденах и, как всегда, собран, подтянут, в его глазах – светлая радость жизни. Андрей Иваныч здесь и один, и со своими улыбающимися, ставшими взрослыми дочерьми, и с друзьями. Но есть и иные фотографии, при виде их сжимается сердце, к горлу подкатывает бесконечно обидная горечь. И трудно поверить, что этот, еще недавно сильный, красивый человек лежит в трауре, под склоненными боевыми знаменами… Трогательно-печален увенчанный пятиконечной звездой темный гранитный обелиск, под которым, как говорит легенда, есть и привезенная курскими партизанами горстка русской земли…
Марья Ивановна часто перечитывает последние письма друга, смотрит на эти фотографии и думает, думает…
А дети, подрастая, все более напоминают своим обличьем отца. Первенец, Андрейка, спокойный и рассудительный, меньшой, Ваня, подвижной, несколько вспыльчивый, но такой же черномазый, лобастый крепыш.
Сызмальства повелось, как завидят партизан или их детишек, так и просияют.
– Наши идут!
И никогда не дадут в обиду партизанят. В школе, в одной из мальчишеских драк, защитили своего товарища, – их и позвали вместе с матерью в учительскую объясняться, и Ваня, первоклашка, с недоумением глядит на строгого директора, никак не может понять, за что их ругают.
– Мы же за большевиков!.. А вы за кого?
И смех и грех. Но матери отрадно: то, что дорого ей самой, становится дорогим и для сыновей.
Любят ее детишки праздники – первомайские, октябрьские, День Победы и свой, партизанский, – день освобождения родного города от фашистов. Торжество начинается для них с того момента, когда мать, вынув из сундука кумачовое полотнище и тщательно выгладив, доверит им прикрепить к древку и вывесить на воротах своего двора, и до тех пор не сядут за стол, пока не выполнят порученного дела. А когда оденутся в лучшие наряды, а мать прицепит к жакету свои партизанские медали, они, выйдя из дому, ревниво приглядываются к праздничному убранству улиц.
– А у нас флаг лучше всех!
В знаменах, лозунгах и плакатах город красив, неузнаваем.
– Вот если б всегда было так! – восторженно хлопает в ладоши меньшой.
– А тогда бы, наверное, и праздников не было. Правда, ма?
Если Андрейка что скажет, матери добавить нечего: на лету схватывает, чему хотела бы научить, и братишке своему дает ума.
Никогда не пропустят традиционного митинга на площади у высокого обелиска, где на чугунной плите более двухсот партизанских имен. Ребята еще читать не умели, а уже знали все их наперечет, могли безошибочно показать в списке особо дорогие для матери фамилии, а также подробно рассказать о подвиге юной разведчицы Стрелки, что стоит неподалеку от обелиска, на месте своей казни, отлитая из бронзы, в полушубке и валенках, с автоматом через плечо.
Пожилая, поседевшая, но по-прежнему красивая, с большими светлыми глазами и чистым открытым лицом, Марья Ивановна идет по своему городу – старики шапки перед ней снимают, молодые глядят с восхищением. Прошлое в ее памяти неистребимо. Так и всплывает все сразу, стоит лишь увидеть друга-партизана, глянуть на портрет с нерусским обличием человека, своего любимого, на портреты теперь уже взрослых сыновей с повторенными отцовскими чертами. Нет, не для себя жизнь прожила – для людей, для своих детей, а больше всего – для Родины, хорошо прожила! Красиво!