412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Гумилев » Том 3. Письма о русской поэзии » Текст книги (страница 10)
Том 3. Письма о русской поэзии
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:06

Текст книги "Том 3. Письма о русской поэзии"


Автор книги: Николай Гумилев


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)

А. Блок, Н. Клюев, К. Бальмонт и др.

Александр Блок. Ночные часы. Четвертый сборник стихов. К-во «Мусагет».

Н. Клюев. Сосен перезвон. К-во Знаменский и Ко. М.

К. Д. Бальмонт. Полное собрание стихов. Том восьмой: Зеленый Вертоград. К-во «Скорпион».

Поль Верлен. Собрание стихов. Перевод Валерия Брюсова. К-во «Скорпион».

Поль Верлен. Записки вдовца. К-во «Альциона».

М. Г. Веселкова-Кильштет. Песни забытой усадьбы.

Вадим Шершеневич. Весенние проталинки.

Ив. Генигин. Стихотворения.


Перед А. Блоком стоят два сфинкса, заставляющие его «петь и плакать» своими неразрешенными загадками: Россия и его собственная душа. Первый – некрасовский, второй – лермонтовский. И часто, очень часто Блок показывает нам их, слитых в одно, органически нераздельных. Невозможно? Но разве не Лермонтов на писал «Песню о купце Калашникове»? Из некрасовских заветов любить отчизну с печалью и гневом он принял только первый. Например, в стихотворении «За гробом» он начинает сурово, обвиняюще:



 
Был он только литератор модный,
Только слов кощунственных творец…
 

но тотчас же добавляет:



 
Но мертвец – родной душе народной:
Всякий свято чтит она конец…
 

Или в стихотворении «Родине», за великолепно страшными строками:



 
За море Черное, за море Белое
В черные ночи и белые дни
Дико глядится лицо онемелое,
Очи татарские мечут огни…
 

непосредственно следуют строки примиряющие, уже самой ритмикой, тремя подряд стоящими прилагательными:



 
Тихое, долгое, красное зарево
Каждую ночь над становьем твоим…
 

Этот переход от негодования не к делу или призыву, а к гармонии (пусть купленной ценой новой боли – боль певуча), к шиллеровской, я сказал бы, красоте, характеризует германскую струю в творчестве Блока. Перед нами не Илья Муромец, не Алеша Попович, а другой гость, славный витязь заморский, какой-нибудь Дюк Степанович. И не как мать любит он Россию, а как жену, которую находят, когда настанет пора. В своей лоэнгриновской тоске Блок не знает решительно ничего некрасивого, низкого, чему он мог бы сказать, наконец, мужское: нет! А может быть хочет, ищет? Но миг – и даже тема о забытом полустанке рыдает у него, как самая полнозвучная скрипка:



 
Вагоны шли привычной линией,
Подрагивали и скрипели,
Молчали желтые и синие,
В зеленых плакали и пели…
 

В чисто лирических стихах и признаниях у Блока – лермонтовское спокойствие и грусть, но и тут тоже характерное различие: вместо милой заносчивости маленького гусара, у него благородная задумчивость Михаэля Крамера. Кроме того, в его творчестве поражает еще одна черта, несвойственная не только Лермонтову, а и всей русской поэзии вообще, а именно – морализм. Проявляясь в своей первоначальной форме нежелания другому зла, этот морализм придает поэзии Блока впечатление какой-то особенной, опять-таки шиллеровской, человечности.



 
Ведь со свечой в тревоге давней
Ее не ждет у двери мать,
Ведь бедный муж за плотной ставней
Ее не будет ревновать…
 

размышляет он почти в момент объятья и влюбляется в женщину за ее «юное презрение» к его желанию.


Как никто, умеет Блок соединять в одной две те мы, – не противопоставляя их друг другу, а сливая их химически. В «Итальянских стихах» – величавое и светлое прошлое и некий ветр, сквозь бархат черный поющий о будущей жизни», в «Куликовом поле» – нашествие татар и историю влюбленного воина русской рати. Этот прием открывает нам безмерные гори зонты в области поэзии.


Вообще Блок является одним из чудотворцев русского стиха. Трудно подыскать аналогию ритмическому совершенству таких стихов, как «Свирель запела» или «Я сегодня не помню». Как стилист, он не чурается обычно красивых слов, он умеет извлекать из них первоначальное их очарование.



 
Валентина, звезда, мечтанье,
Как поют твои соловьи…
 

И великая его заслуга перед русской поэзией в том, что он сбросил иго точных рифм, нашел зависимость рифмы от разбега строки. Его ассонансы, вкрапленные в сплошь срифмованные строфы, да и не только ассонансы, но и просто неверные рифмы (плечо – ни о чем, вести – страсти), всегда имеют в виду какой-нибудь особенно тонкий эффект и всегда его достигают.


Эта зима принесла любителям поэзии неожиданный и драгоценный подарок. Я говорю о книге почти не печатавшегося до сих пор Н. Клюева. В ней мы встреча емся с уже совершенно окрепшим поэтом, продолжателем традиции пушкинского периода. Его стих полно звучен, ясен и насыщен содержанием. Такой сомни тельный прием, как постановка дополнения перед под лежащим, у него вполне уместен и придает его стихам величавую полновесность и многозначительность. Не четкость рифм тоже не может никого смутить, потому что, как всегда в большой поэзии, центр тяжести лежит не в них, а в словах, стоящих внутри строки. Но зато такие словообразования, как «властноокая» или «многоочит», с гордостью заставляют вспомнить о подобных же попытках Языкова.


Пафос поэзии Клюева редкий, исключительный – это пафос нашедшего.



 
Недостижимо смерти дно,
И реки жизни быстротечны, —
Но есть волшебное вино
Продлить чарующее вечно…
 

говорит он в одном из первых стихотворений и всей книгой своей доказывает, что он испил этого вина. Испил, и ему открылись райские крины, берега иной земли и источающий кровь и пламень, шестикрылый Архистратиг. Просветленный, он по-новому полюбил мир: и лохмотья морской пены, и сосен перезвон в лесной блуждающей пустыне, и даже золоченые сарафаны девушек-созревушек или опояски соловецкие дородных добрых молодцев, лихачей и залихватчиков.


Но…



 
Лишь одного недостает
Душе в изгнании юдоли:
Чтоб нив просторы, лоно вод
Не оглашались стоном боли…
 

. . .

 
И чтоб похитить человек
Венец Создателя не тщился,
За что, посрамленный во век,
Я рая светлого лишился…
 

Не правда ли, это звучит как: Слава в вышних Богу, и на земли мир, и в человецех благоволение? Славянское ощущение светлого равенства всех людей и византийское сознание золотой иерархичности при мысли о Боге, Тут, при виде нарушения этой чисто-русской гармонии, поэт впервые испытывает горе и гнев. Теперь он видит страшные сны:



 
Лишь станут сумерки синее,
Туман окутает реку, —
Отец, с веревкою на шее,
Придет и сядет к камельку …
 

Теперь он знает, что культурное общество – только «отгул глухой, гремучей, обессилевшей волны».


Но крепок русский дух, он всегда найдет дорогу к свету. В стихотворении «Голос из народа» звучит лейтмотив всей книги. На смену изжитой культуре, приведшей нас к тоскливому безбожью и бесцельной злобе, идут люди, которые могут сказать про себя: «…Мы – предутренние тучи, зори росные весны… в каждом облике и миге наш взыскующий отец… чародейны наши воды и огонь многоочит». Что же сделают эти светлые воины с нами, темными, слепо-надменными и слепо-жестокими? Какой казни подвергнут они нас? Бот их ответ:



 
Мы – как рек подземных струи,
К вам незримо притечем
И в безбрежном поцелуе
Души братские сольем.
 

В творчестве Клюева намечается возможность по истине большого эпоса.


Вечная тревожная загадка для нас К. Бальмонт. Вот пишет он книгу, потом вторую, потом третью, в которых нет ни одного вразумительного образа, ни одной подлинно-поэтической страницы, и только в дикой вакханалии несутся все эти «стозвонности» и «самосожженности» и прочие бальмонтизмы. Критики берутся за перья, чтобы объявить «конец Бальмонта» – они любят наносить coup de grace. И вдруг он печатает стихотворение, и не просто прекрасное, а изумительное, которое неделями звучит в ушах – и в театре, и на извозчике, и вечером перед ном. И тогда начинает казаться, что, может быть, прекрасна и «самосожженность», и «Адам первично-красный», и что только твоя собственная нечуткость мешает тебе понять это. Но проходят месяцы, несмотря на все произведенные усилия, бальмонтизмы не становятся ближе, и тогда опять начинаешь свыкаться со странной мыслью, что и очень крупный поэт может писать очень плохие стихи. А все таки страшно…


Впрочем, эти страхи не должны касаться читателя, и, говоря о Бальмонте, критик всегда идет на риск по пасть впросак. В «Зеленом Вертограде» есть такое изумительно-прекрасное стихотворение – «Звездоликий»;



 
Лицо его было как Солнце – в тот час, когда Солнце в зените,
 


 
Глаза его были как звезды – пред тем, как сорваться с небес…
 

и дальше:



 
«Я первый», он рек, «и последний», – и гулка ответили громы.
«Час жатвы», сказал Звездоокий, – «Серпы приготовьте. Аминь».
Мы верной толпою восстали, на небе алели изломы,
И семь золотых семизвездий вели нас к пределам пустынь.
 

«Зеленый Вертоград (Слова поцелуйные)» навеян Бальмонту песнями и сказаниями хлыстов. Многие стихотворения – прямо подделки. Подлинный их религиозный аромат, конечно, выветрился у Бальмонта, никогда не умевшего отличить небесность от воздушности. Но есть строфы, в которых прекрасно передана присущая им наивность, например, в стихотворении о райском древе:



 
Но самое в нем злое,
Что есть в нем запрещенье,
О, древо роковое,
Ты сеешь возмущенье…
 

или лукавство:



 
Мы не по закону,
Мы по благодати.
Озарив икону,
Ляжем на кровати…
 

Книга Валерия Брюсова дает полное представление о Верлене, как о поэте. Совершенное знание всей его поэзии позволило переводчику пользоваться верленовским же словарем в тех местах, где точность перевода немыслима. Многие строфы, даже стихотворения спорят по производимому очарованию с оригиналом.


И особенно удались переводы из «Romances sans paroles». Статья, приложенная к книге, имеет исчерпывающий характер.


Прекрасным дополнением к книге Брюсова для более полного знакомства с Верленом служат «Записки вдовца», изданные «Альционой», Как прозаик, Верлен не менее пленителен, чем как поэт. Ряд остроумнейших парадоксов, неожиданных образов и моментов чисто французской аристократической нежности, разбросанных по всей книге, делают чтение ее захватывающим.


У стихов г-жи Веселковой-Кильштет есть одно несомненное достоинство: их тема. Изящна мысль посвятить целую книгу поэзии забытых усадеб, таких трогательно-беспомощных, разбросанных по великой и страшной России. У автора есть и знание темы, и любовь к ней. Есть целые удачные стихотворения, отличные отдельные строфы.


Например, томленья девушки в стихотворении «Пасьянс»:



 
За деда карты я кладу,
А он следит. Король и туз…
Ах, сердце, твой король в саду,
И я к нему напрасно рвусь.
 

Но в книге неприятно поражает отсутствие чисто литературных задач, сколько-нибудь интересных художественных приемов. И печать дилетантизма, пусть умного, пусть талантливого, неизгладимо легла на ней.


Вадим Шершеневич всецело под впечатлением поэзии Бальмонта. Но, может быть, это и есть самый естественный путь для юного поэта. В его стихах нет ни вялости, ни безвкусия, но нет и силы или новизны. Своей книгой от заявил только, что он существует, и можно принять этот факт без пренебрежительной гримасы. Но он должен еще доказать, что он есть, как поэт.


Как часто обилие мыслей, богатство и разнообразие впечатлений люди принимают за поэтический талант. Как раз при отсутствии его эти-то качества и мешают человеку сделаться даже порядочным версификатором. Он путается в периодах, нарушает самые непреложные законы поэзии, впадает в безвкусие, в безграмотность и все – чтобы точнее выразить дорогую ему мысль или ощущение. Таков Иван Генигин. Только большая культурность доказала бы ему, что он не поэт. А ее-то ему и недостает.





В. Брюсов и др.

Валерий Брюсов. Зеркало теней. Стихи. К-во «Скорпион». 1912.

М. 3енкевич. Дикая порфира. Стихи. К-во «Цех Поэтов». 1912.

Е. Кузьмина-Караваева. Скифские черепки. Стихи. К-во «Цех Поэтов». 1912.

Георгий Иванов. Отплытие на остров Цитеру. Поэзы. К-во «Ego». 1912.


Пожалуй, ни об одном из современных поэтов не писалось так много, как о Валерии Брюсове, пожалуй, ни на кого не сердилось столько представителей самых разнообразных направлений. Нельзя не признать, что все они имели на это право, потому что всех по очереди Брюсов взманил надеждой назвать его своим; и, взманив, ускальзывал. Но как странно: мы не воспринимаем его творчество, как конгломерат непохожих друг на друга стихотворений, но, наоборот, оно представляется нам единым, стройным и неразрывным. Это не эклектизм. скорее в суровой бедности, чем в легко мысленном разнообразии, сказывается отличительная черта тем Брюсова. Тут нечто иное. Недаром слова «брюсовская школа» звучат так же естественно и понятно, как школа парнасская или романтическая. Действительно, завоеватель, но не авантюрист, осторожный, но и решительный, расчетливый, как гениальный стратег, Валерий Брюсов усвоил характерные черты всех бывших до него литературных школ, пожалуй, до «эвфуизма» включительно. Но он прибавил к ним нечто такое, что заставило их загореться новым огнем и позабыть прежние распри. Может быть, это нечто есть основание новой, идущей на смену символизма школы; ведь говорил же Андрей Белый, что Брюсов передает свои заветы через головы современников. «Зеркало теней» ярче, чем другие книги, отражает это новое и, следовательно, принадлежащее завтрашнему дню, слово.



 
За все, что нам вещала лира,
Чем глаз был в красках умилен,
За лики гордые Шекспира,
За Рафаэлевых мадонн, —
Должны мы стать на стражу мира,
Заветного для всех времен.
 

В этих простых и бесконечно благородных строках Брюсов подчеркивает свою не звериную и не божественную, а именно человеческую природу, любовь к культуре в ее наиболее ярких и характерных проявлениях. Кажется, впервые поэт, считающийся символистом, назвал Рафаэля вместо Батичелли, Шекспира вместо Марло. В этом сказалось синтетическое понимание такого поруганного и такого героического XIX века. И теперь по-новому зазвучали для нас когда-то злившие, всегда интриговавшие слава Дедала (стихи «Дедал и Икар» в «Венке»):



 
«Мой сын, мой сын, лети срединой
Меж первым небом и землей».
 

При таком отношении к поэзии не теряется ни од но из достижений человеческого духа. В этом мире, простом и ясном, когда его видишь с автомобиля, есть чудеса такие же бесспорные и всем доступные, как «рощи, омытые дождем» или «долы, где темен лес». Вот Le paradis artificiel:



 
Истома тайного похмелья
Мое ласкает забытье,
Не упоенье, не веселье,
Не сладость ласк, не острие.
 

Но эти чудеса (как, может быть, и всякие) приводят соблазненного в страну – «безвестную Гоби, где отчаянье – имя столице».


Такая доведенность каждого образа до конца, абсолютная честность с самим собою не есть ли мечта для нас, так недавно освободившихся от пут символизма? И эта мечта для Брюсова уже не мечта.


От мудрого Дедала Брюсова, парящего «меж первым небом и землей», мы переходим к М. Зенкевичу, вольному охотнику, не желающему знать ничего, кроме земли. Его обращение к воздуху мы можем отнести и ко всему потустороннему миру:



 
…О, воздух, вольная стихия,
Тягучая земная бронь!
Не покоряйся, как другие —
Вода, и суша, и огонь.
 


 
В их безднах мним мы пустоту,
И с улюлюканьем, как идол,
Привязан к конскому хвосту
Тот бог, который тайну выдал…
 

Там же, где требования композиции заставляют его перейти к вечности и Богу, он чувствует себя не в своей тарелке и всегда подозревает их в какой-то несправедливости. Так, в стихотворении «Мясные ряды», с сочным и смелым реализмом описав бойню, он восклицает:



 
И чудится, что в золотом эфире
И нас, как мясо, вешают Весы,
И так же чашки ржавы, тяжки гири,
И так же алчно крохи лижут псы.
 

Он вполне доволен землей, но у нас не хватает духу упрекнуть его за это самоограничение, потому что земля воистину добра к нему и открывается перед ним полно и интимно. Когда он обращается во втором лице к водам, камням и металлам, мы чувствуем, что он купил это право великим знанием, рожденным великой любовью. И герои его стихотворений – Коммод, Агура-Мазда или Александр Македонский – они еще не люди, а так: «гранитные боги, иссеченные медью в горах». И как напоминание о большой и забытой нами истине, звучит его предостережение человеку:



 
«Стихии куй в калильном жаре,
Но духом, гордый царь, смирись
И у последней слизкой твари
Прозренью темному учись!
 

Е. Кузьмина-Караваева принадлежит к числу поэтов-однодумов. Ее задача – создать скифский эпос, но еще слишком много юношеского лиризма в ее душе, слишком мало глазомера и решительности определившегося и потому смелого таланта. Игра метафорами, иногда не только словесными, догматизм утверждений туманно-мистического свойства и наивно-иератические позы – все это плохая помощь при создании эпоса. От него остались только черепки, но, к чести поэта, черепки подлинно скифские:



 
Смотрю, смотрю с одинокой башни.
Ах, заснуть, заснуть бы непробудно!
Пятна черные русской пашни,
Паруса подъяты турецкого судна.
 

Перед этим определением России, как чего-то далекого, ненужного, нами овладевает раздумье, точно ли она наша родина, и не знали ли мы когда-то давно иную родину, какую-нибудь вольную древнюю, ковы левую Скифию. Для Кузьминой-Караваевой она – земля обетованная, рай, может быть и для нас. Так в жизни личностей многие мистические откровения объясняются просто внезапным воспоминаньем о картинах, произведших на нас сильное впечатление в раннем детстве. То же, наверно, происходит и в жизни рас.


Общая призрачность в соединении с гипнотизирующей четкостью какой-нибудь одной подробности – отличительное свойство стихов Кузьминой-Караваевой:



 
Над далью – дерево в дыму
И призрачность морей.
Теперь я знаю, что пойму
Немую речь зверей.
 

Совсем психология сна.


Я думаю, что эти черепки имеют много шансов слиться в цельный сосуд, хранящий драгоценное миро поэзии, но вряд ли это случится очень скоро. и так, как думает автор, потому что внешняя фабула книги, история любви царевны-рабыни к своему господину, кажется по-современному неубедительной и случайной среди подлинно-древних и странных строк пейзажа.


Первое, что обращает на себя внимание в книге Георгия Иванова – это стих. Редко у начинающих поэтов он бывает таким утонченным, то стремительным и быстрым, чаще только замедленным, всегда в соответствии с темой. Поэтому каждое стихотворение при чтении дает почти физическое чувство довольства. Вчитываясь, мы находим другие крупные достоинства: безусловный вкус даже в самых смелых попытках, неожиданность тем и какая-то грациозная «глуповатость» в той мере, в какой ее требовал Пушкин. Затем развитие образов: в стихотворении «Ранняя весна» «в зелени грустит мраморный купидон», но грустит не просто, как он грустил в десятках стихотворений других поэтов, а «о том, что у него каменная плоть». В другом стихотворении: солнце «своим мечем – сияньем пышным – землю ударило плашмя». Это указывает на большую сосредоточенность художественного наблюдения и заставляет верить в будущность поэта. В отношении тем Георгий Иванов всецело под влиянием М. Кузмина. Те же редкие переходы от «прекрасной ясности» и насмешливой нежности восемнадцатого века к восторженно звонким стихам-молитвам. Но, конечно, подражание уступает оригиналу и в сложности, и в силе, и в глубине.





 М. Цветаева и др.

Марина Цветаева. Волшебный Фонарь. Вторая книга стихов. К-во «Оле Лукойе», М., 1912.

Павел Радимов. Полевые псалмы. Стихи. Казань, 1912.

Всеволод Курдюмов. Азра. Стихи. СПб.

Анатолий Вурнакин. Разлука. Песенник. 2-е изд. М., 1912.

Саша Черный. Сатиры и лирика. Книга вторая. СПб., изд. Шиповник.

П. П. Потемкин. Герань. Изд. Корнфельда. СПб., 1912.


Свободно и ясно пролегает путь гения от тем к темам, от приемов к приемам, но всегда к одному и тому же вечному великому Я… Суровым трудом, постоянным напряжением достигает талант разнообразия, без которого нет большого творчества. И всегда грустно видеть, когда настоящий поэт ищет осторожно и кропотливо, жалея отойти от уже найденного, и отказывается от спасительного головокружения завоевателей.


Первая книга Марины Цветаевой «Вечерний альбом» заставила поверить в нее и, может быть, больше всего – своей неподдельной детскостью, так мило-наивно не сознающей своего отличия от зрелости. «Волшебный фонарь» – уже подделка и изданная к тому же в стилизованном «под детей» книгоиздательстве, в каталоге которого помечены всего три книги. Те же темы, те, же. образы, только бледнее и суше, словно это не переживания и не воспоминания о пережитом, а лишь воспоминания о воспоминаниях. То же и в отношении формы. Стих уже не льется весело и беззаботно, как прежде; он тянется и обрывается, в нем поэт умением, увы, еще слишком недостаточным, силится заменить вдохновение. Длинных стихотворений больше нет – как будто не хватает дыхания, Маленькие – часто построены на повторении или перефразировке одной и той же строки.


Говорят, что у молодых поэтов вторая книга обыкновенно бывает самой неудачной. Будем расчитывать на это…


Павел Радимов, насколько я знаю, появляется в печати первый раз. Радостно видеть, что в его книге есть все качества необходимые для хорошего поэта, хотя они еще не связаны между собой, хотя в них много срывов и угловатостей. Это – материал, но материал ценный, над которым можно и должно работать.


Автор смело подходит к теме и, хорошо или плохо, но старается использовать ее до конца. Кажется, на него влияли французские поэты. По крайней мере, в его первобытных поэмах временами слышатся то Рони, то Леконт де Лиль, а читая прекрасное стихотворение о пономаре и его собаке, без досады вспоминаешь Франсиса Жамма.


Стихи Павла [Всеволода] Курдюмова как бы созданы для декламирования их с провинциальной эстрады. Мрачный романтизм, слезливая чувствительность и легкий налет гражданственности – в них есть все… Лихие окончания должны вызывать восторг галерки. Но русская литература – не провинциальная эстрада. От многого, очень многого придется отделаться Павлу [Всеволоду] Курдюмову и еще больше приобрести, если он захочет в нее войти.


Если бы имя Анатолия Бурнакина ничего мне не говорило, если бы я поверил в подлинность его песенника, как испугался бы я за современное творчество народа, каким не по-русски сладким и некрепким показалось бы мне оно. Но к счастью я знаю, что Бурнакин, бывший модернист, ныне нововременский критик, и в интеллигентском происхождении песенника у меня не может быть никакого сомнения. Все же жаль, что русский критик до такой степени не чувствует аромата на родной поэзии, что думает подделаться под нее с теми средствами, какие у него есть.


Другой интеллигент, Саша Черный, симпатичнее уже тем, что он не надевает никакой маски, пишет, как думает и чувствует, и он не виноват, что это выходит жалко и смешно. Для грядущих времен его книга будет драгоценным пособием при изучении интеллигентской полосы русской жизни. Для современников она – сборник всего, что наиболее ненавистно многострадальной, но живучей русской культуре.


Стихи П. Потемкина в поэзии то же, что карикатура в графике. Для них есть особые законы, пленительные и нежданные. Кажется, поэт наконец нашел себя. С изумительной легкостью и быстротой, но быстротой карандаша, а не фотографического аппарата, рисует он гротески нашего города, всегда удивляющие, всегда правдоподобные. Легкая меланхолическая усмешка, которая чувствуется в каждом стихотворении, только увеличивает их художественную ценность. Так называемые «серьезные» стихотворения, например «Герань персидская», некоторые из «Маскарада» и др., менее интересны.


Гумилев дважды по ошибке (по аналогии с Радимовым?) назвал Курдюмова Павлом. – Ред.





    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю