Текст книги "Код «Шевро». Повести и рассказы"
Автор книги: Николай Сизов
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)
Зинаида Михайловна обнаружила, что у нее теперь много свободного времени, она успевала встретиться с подругами, зайти к портнихе и со вкусом, не торопясь выбрать фасон блузки или платья, опять-таки не спеша посидеть у знакомой мастерицы в парикмахерской. И даже на концерт или фильм теперь сходить оказалось значительно проще – захотела и пошла. Спутница для этого всегда найдется. Материально Зинаида Михайловна и раньше не была зависимой от мужа, зарабатывала она почти столько же. Обдумывая свое житье-бытье, Зинаида Михайловна неизменно приходила к выводу, что все, что произошло, – к лучшему.
Правда, порой мысли о их разрыве с Мишутиным начинали тревожить Зинаиду Михайловну. Тогда она вспоминала все, что было нехорошего, раздражающего, мрачного в их жизни с Василием Федоровичем, нанизывала эти воспоминания на память, словно бусинки на нитку, и опять успокаивалась, что жалеть ей, собственно, нечего. А если учесть, что он сам, сам затеял этот развод, то и говорить не о чем…
Но нет ничего неизменного в мире, нет и неизменных мыслей. Одиночество, таким привлекательным казавшееся поначалу, стало тяготить и ее, обращаться в осязаемую, гнетущую пустоту.
Прежде ее оценки тех или иных явлений, восприятие всего окружающего, проверялись Зинаидой Михайловной на мнении Василия Федоровича. Оценки его были немногословны, но почти всегда точны. Подумав немного над ее вопросом, потерев пальцами правой руки свои лохматые брови, Василий Федорович без особой интонации отвечал:
– Песня-то? Если бы автор не манерничал, не увлекся модернистскими выкрутасами, была бы песня!
Или более категорично:
– Стоящая штука.
Так же серьезно он относился и к ее вопросам совсем на другие темы: как понравилось платье, что сегодня было на Полине Алексеевне?
– Знаешь, понравилось. В меру ярко, материал подобран со вкусом и сшито хорошо. Только ей не надо так подчеркивать талию, она у нее не очень… Надо бы пустить чуть посвободнее.
При всей своей природной аккуратности и педантичности Зинаида Михайловна не могла не заметить, что многие ее привязанности, увлечения, привычки уходят, пропадает интерес к ним. Зачем, собственно, перешивать шубу? Похожу и так. Зачем спешить домой? Кто там ждет? Зачем готовить что-то изысканное и вкусненькое? Обойдусь чем-нибудь обычным. Лучше уснуть поскорее, чтобы не донимали неспокойные, надоедливые мысли.
Натура Зинаиды Михайловны была деятельной: она должна была всегда что-то для кого-то делать, заботиться, думать… Предметом ее забот всегда был муж. В плане житейском он представлялся ей неопытным, мало приспособленным к жизни человеком. И именно поэтому она всегда вмешивалась в то, как он одевается, и что ест, и как регулярно показывается врачу. Ей доставляло истинное удовольствие видеть, как он, бывало, уплетает котлету и винегрет, как, добродушно ворча, неохотно, но все же отправляется на утреннюю зарядку. Зинаида Михайловна настойчиво вела супруга по стезе добродетелей и была горда тем, что так неукоснительно выполняет свой долг.
Теперь ей явно не хватало этой постоянной, всепоглощающей заполненности души.
Кто-то из подруг как-то сказал ей, что видел Василия Федоровича с молодой женщиной.
– А мне-то что, – с усмешкой ответила она. – Мы теперь с ним птицы вольные.
Но сердце заныло обеспокоенно и тревожно. Хотя и хорошо знала Зинаида Михайловна своего бывшего мужа, уверена была, что не пойдет на случайную близость, однолюб он, так же, как и она, но все-таки весть, принесенная подругой, растревожила, взволновала ее. Целый вечер и ночь потребовались Зинаиде Михайловне, чтобы уравновесить свое настроение, унять нервные, взвихренные мысли. Итог она подвела такой:
– Это еще раз подтверждает: все решено правильно.
Если Зинаиду Михайловну Крылатов больше не встречал, то с Мишутиным они виделись на рыбалке и охоте, и Петр Максимович убеждался все больше, что жизнь у приятеля пошла явно вкось. Впечатление от последней встречи было особенно удручающим.
Предстояла поездка на Сенеж. Они договорились увидеться вечером в пятницу, и Крылатов заехал к Мишутину около семи часов вечера. Петра Максимовича поразили беспорядок и запустение в квартире. Но больше всего удивил сам хозяин. Небритый, всклокоченный, с мутными бегающими глазами.
– Ты что, Федорович, с перепоя, что ли?
– Да нет, откуда ты взял?
– Вид у тебя такой, что боюсь, всю рыбу перепугать можно.
Они заехали к Крылатову домой. Пока полковник собирался, Мишутин рассеянно перелистывал журналы на газетном столике. Затем взгляд его остановился на портрете молодой женщины, что стоял на столе. У женщины был задорный, чуть прищуренный взгляд и еле заметная лукавая улыбка.
– Петр Максимович, это… кто?
– Жена.
Мишутин угрюмо вздохнул:
– А я и не знал… Она что… не живет с тобой? Ушла или…
– Да, ушла. Навсегда ушла, Вася. Давно уже.
– И ты… все время один?
– Да, один.
– Почему же?
– Да так. Не мог иначе.
– Она что, была больна?
– Да, была. Но не только болезнь ее убила. Я тоже руку приложил. Будь умнее да повнимательнее, спохватись вовремя – всего этого могло не произойти.
Полковник замолчал. Мишутин тоже не расспрашивал, решив про себя, что, видимо, Петру Максимовичу это воспоминание тяжело. Но когда выехали на просторное Минское шоссе, Крылатов сам вернулся к начатому разговору.
– История, Федорович, довольно простая, но и поучительная. Работали мы с Настей вместе в одном из районов под Архангельском. Мы оба из тех краев, учились вместе, а после войны встретились вновь. Через год поженились и, как это говорится, жили душа в душу. Это поначалу. Работы у меня было по горло, домой приезжал я только ночью. А она все одна да одна. Ну и восстала против такой жизни. «Так жить я, – говорит, – не согласна, имей это в виду». Смолчать бы мне, успокоить ее. А я в амбицию. «Не согласная! Не нравится? Скучно стало? Тогда можешь убираться…» Накричал так на нее и ушел. А она гордая была, страшно гордая. Вернулся с работы – нет ее. Жду час, жду два – нету. Нашел ее у подруги, еле уговорил вернуться домой.
«Если ты, – говорит, – Петя, на меня еще так накричишь, совсем не вернусь. Так и знай».
Наутро слегла Настя в постель. Врачи определили нервный психический криз. Подняли они ее на ноги, но ненадолго. Таять стала моя Настя. Случилось что-то с кровью. Возил я ее в Ленинград, и в Москву, но… помочь не смогли даже лучшие профессора. Так и остался я один.
Крылатов замолчал и долго разминал и без того мягкую сухую сигарету. Потом проговорил:
– Помнишь: «Что имеем – не храним, потерявши – плачем…»
Всю дорогу до Сенежа молчали. Если и возникал разговор, то касался снастей, мотыля, наживки, предположений, какой будет клев… Но Мишутин думал только об истории, рассказанной Крылатовым. Он и сам не понимал, почему она так остро, с какими-то болезненными ощущениями вошла, врезалась в его память. Невольно мысли перекинулись на их разрыв с Зинаидой. Если по пути на озеро мысли эти были отрывочны и бессвязны, отвлекала дорога, управление машиной, то когда приехали на место и устроились в тихой заводи озера и лишь красные поплавки, мерно качавшиеся на волнах, остались в поле его зрения, мысли эти полностью заняли сознание.
Вернувшись домой ночью, он принял окончательное решение, а на следующий день после работы поехал к Зинаиде Михайловне. Он долго стоял около двери ее квартиры, наконец отважился и нажал кнопку звонка.
Открыв дверь, Зинаида Михайловна подняла в немом удивлении глаза, быстрым стремительным движением запахнула халат, поправила прическу.
– Ты? Что такое? Что случилось?
– Можно… я… войду?
– Ну что ж… входи. Не пойму только – зачем?
Мишутин пристально посмотрел на Зинаиду Михайловну. Она изо всех сил старалась показаться беспечной и спокойной. Но горестная складка вокруг рта, глубокая, затаенная боль во взгляде говорили о том, что не так-то уж весело у нее на душе.
Василий Федорович заметил, что седых прядей в волосах Зинаиды Михайловны стало больше. Увидел, как бьется, пульсирует жилка на суховатой с заметными морщинами шее Зинаиды Михайловны. И такой дорогой, близкой, до боли родной показалась она ему в этот миг. Он понял удивительно ясно, что без Зинаиды Михайловны, без тепла ее рук, без постоянного, озабоченного, материнского взгляда, без вечно ворчливой и поминутной заботы ее жить больше не сможет.
Многое поняла в этот момент и Зинаида Михайловна. Из этого многого главное было то, что она была рада ему, рада этому визиту, и сердце ее не испытывало ни злости, ни обиды, а было полно какой-то болезненной нежности к Мишутину.
Сказала, однако, Зинаида Михайловна совсем не то, что думала и чувствовала:
– Зачем ты здесь, Мишутин? Что у меня забыл?
Мишутин растерялся, вновь пристально посмотрел ей в глаза. Ни затаенной боли, ни тепла в них уже не было. Они искрились непримиримостью. Он ожесточился тоже и уже упрекал себя за то, что решился на это дурацкое унижение и собрался к ней, чтобы предложить добрый мир. Все же Василий Федорович с трудом выдавил из себя:
– Может, нам поговорить… Подумать… Может, мы того… помиримся?
Зинаида Михайловна посмотрела на него величественно и снисходительно.
– Ты лучшего ничего не придумал? – И со вздохом добавила: – Поздно, Мишутин, поздно.
Она не пояснила, почему поздно, а для Мишутина эти слова прозвучали так неожиданно, с такой оглушающей силой, что он, прислонившись к косяку двери, смог только сказать:
– Да? Ну, что ж… Я понимаю. Извини.
Механическим движением он открыл и закрыл дверь.
И когда стихли его шаги, Зинаида Михайловна бросилась на кушетку и заплакала. Потом ей показалось, что позвонили. Она побежала в переднюю, открыла дверь: лестничная площадка была пуста.
Мишутин в это время шаркающей походкой плелся к стоянке такси.
Через два или три дня после поездки в Кузьминки приятели пригласили его в Заболотье. Настроение у Василия Федоровича было хуже некуда – он буквально не знал куда себя деть и потому согласился сразу. Кто мог предположить, что эта поездка окажется столь роковой?
Охота, лес, возможное появление зверя – это не было для Мишутина главным. Именно поэтому, находясь на номере, он заметил кабана, когда тот уже уходил, стрелял ему вдогонку. Стрелял неплохо, ранил тяжело, но все же лишь ранил, а не убил зверя. Преследование оказалось длительным, кабана не было ни видно, ни слышно, и азарт погони, чувство опасности стали спадать. Опять сознанием овладели мысли о том, о главном: «Что же делать? Как быть дальше?»
На роковой ложбине он увидел кабана в тот самый миг, когда зверь, собрав последние силы, подгоняемый дикой болью и яростью, бросил свое трехсоткилограммовое тело на обидчика. Это был молниеносный бросок. Но, будь Мишутин сосредоточен лишь на этом поединке, он мог еще выйти победителем, мог встретить летящий на него живой снаряд картечью. Этого, однако, не произошло. Не произошло потому, что мозг поздно приказал поднять ружье, снять с предохранителя. А раньше дать такой приказ он не мог, так как был занят другими заботами и другими мыслями…
Крылатов кончил свой рассказ, вытер платком вспотевший лоб и замолчал. Потом добавил:
– Пространно вышло очень. Извините. Но, понимаете, я не только вам рассказывал, но и сам пытался разобраться. Никак не могу смириться с этой смертью.
Генерал встал из-за стола, подошел к креслу и сел напротив Крылатова.
– Значит, вы считаете, что Мишутин был в состоянии депрессии, не смог оценить степень опасности и потому…
– Да, именно так. Только этим можно объяснить, почему он след в след шел за зверем, нарушая элементарные нормы предосторожности, почему не разрядил в него патрон с картечью…
– А может, сам… хотел…
– Смерти? Нет, это на Мишутина не похоже.
– Но ведь тогда те, кто был с ним в Заболотье, все равно ответственны за этот случай.
– Морально – да, юридически – нет.
– Все правы, а человек погиб.
– Я не сказал, что все правы. Виноваты многие. И приятели-охотники, и я, и сослуживцы, и Зинаида Михайловна, наконец. Будь мы все внимательнее, сумей вовремя понять всю боль Василия Федоровича, этой трагедии могло не быть.
…Вечером Крылатову позвонила Зинаида Михайловна.
– Вы извините, Петр Максимович. Я к вам за консультацией. Меня вызывают на Петровку, 38. Ума не приложу, зачем я им понадобилась?
– Вас, Зинаида Михайловна, вызывают по поводу Василия Федоровича.
Зинаида Михайловна почувствовала, как сжимается сердце в тяжелом предчувствии.
– А что с ним? Что?
– Василий Федорович погиб.
– Но ведь он… Мы… Неужели это правда?
– Да. Несчастный случай.
Зинаида Михайловна обессиленно опустилась на стул.
Ее сознание было заполнено лишь одной мыслью: «Ничего, уже ничего нельзя исправить…» И эта мысль, настойчивая и жгучая, тяжким грузом давила на сердце, туманила мозг, отдаваясь тупой ноющей болью в каждой клетке ее существа.
Пять писем и телеграмма
Письмо первое
Здравствуйте, гражданин комиссар!
Вы, конечно, удивитесь этому письму, тем не менее я решил его написать.
Недавно мне попалась Ваша брошюра «О красоте душевной». Вечером, придя в казарму, я прочитал ее. Гладко написано. Василий Петушков, конечно, человек настоящий, герой в полном смысле. Тут спору нет. Но вот Ваши похвалы в адрес всех работников административных органов явно преувеличены. И очерк Ваш, по-моему, неправдив. От этой моей оценки, конечно, ровно ничего не изменится, и она может даже обидеть Вас, но пишу, что думаю. Особенно взвинтило меня одно место: «Да, тверда должна быть рука, карающая преступников. Но не менее важно человеку, облеченному властью, быть по-настоящему чутким, гуманным, справедливым. Ему надо уметь любить людей. Это, может быть, лучшая гарантия от ошибок, нарушений нашей советской законности. Так и только так работает абсолютное большинство блюстителей наших законов».
Вам из своего кабинета на Петровке виднее, но я таких людей среди «блюстителей законов» что-то не встречал, Конечно, я преступник, осужденный, и вовсе не рассчитываю на то, чтобы «блюстители законов» со мной лобызались. Но все же человек есть человек. Поэтому по самым элементарным правилам нашего государства рабочих и крестьян и я имею право на то, чтобы и ко мне относились как к человеку.
Я осужденный, и не просто осужденный, а трудновоспитуемый; по крайней мере, таким меня считает администрация колонии. Да и мое личное дело говорит то же самое. И все же я считаю себя человеком.
Работаю я на мебельном производстве, учусь в вечерней школе, читаю газеты, журналы, художественную литературу. Хочу быть полезным людям, пока хотя бы тем, которые окружают меня сейчас. А вот доказать, что я человек, не могу.
Привезли недавно к нам в мастерскую видавший виды станок. Я его довел до такой кондиции, что он втрое поднял производительность, облегчил труд людей, стал давать высококачественную продукцию. Старший надзиратель колонии заявил мне: «Хорошо, Галаншин, молодец. Внедрять новое – это долг каждого советского гражданина, в том числе и ваш. Вы тоже граждане, только временно изолированные от общества за свои деяния». Правильно сказал. А когда я толкнулся к нему со своим личным делом, он мне сунул в нос инструкцию: нельзя.
А ведь дело-то у меня такое, что от него вся жизнь моя зависит. Не решу я его – и жить мне ни к чему. Да, да! Ни к чему. А мне говорят, инструкция. Я и просил, и требовал, и умолял. Ничего не помогло. Ну что осталось делать? Забился я в угол казармы и… заплакал. Да, да, ревел, как баба или пацан-несмышленыш. Хоть и стыдно об этом писать, а пишу, потому что факт остается фактом.
Вы, гражданин комиссар, никогда не видели, как плачет мужчина? Плачет от обиды, оттого, что не может доказать свое право называться человеком, доказать, что у него честные, искренние стремления. Это страшные, мучительные слезы, и не дай бог никому их испытать.
Да, есть среди тех, кто рядом со мной, такие, и их немало, которые считают, что раз они начали жихтарить, то есть жить по законам преступного мира, то должны и впредь грабить, воровать, бесчинствовать, пить, играть в карты, хранить блатные тайны. Это, дескать, у них на роду написано. А кто начинает думать иначе, тот дезертир. Тюрьма – штука неприятная, но временная. Зато это школа опыта, приобретения новых корешей для дальнейшей деятельности на уголовном поприще.
Но должен сказать Вам, гражданин комиссар, что так думают не все, далеко не все.
А этого-то «блюстители закона» как раз и не хотят знать.
Вот почему статья о душевной красоте Ваших сослуживцев очень и очень приукрашена. Слишком Вы преувеличиваете, гражданин комиссар. Прочтя ее, можно подумать, что все вы герои, до краев наполненные благородством. А ведь это не так. Далеко не так. И рана в моей душе – убедительное подтверждение этому.
С приветом Леонид Галаншин.
Письмо второе
Гражданин комиссар! Вы даже не представляете, как ошеломило меня Ваше письмо! Во всем нашем отделении оно ходило из рук в руки целую педелю. Уж очень неожиданно все получилось. Я ведь, по правде, не рассчитывал на ответ. Большущее Вам спасибо. И, если можно, прошу меня извинить, что я так «безответственно и резко» написал о людях, призванных обеспечивать социалистический порядок. Действительно, написал я, не очень-то выбирая выражения. Но ведь в письме имелись в виду те, с кем волей судьбы я сталкивался. И то, что сказано там, не относится ко всем работникам административных органов. По возможности, прошу это иметь в виду. Хотя таких восторгов, как у Вас, они у меня, конечно, не вызывают.
Вот пишу Вам это сам не знаю зачем. В моей беде Вы ведь тоже не поможете. Не захотите. Однако раз Вы проявили интерес к моей не ахти какой знатной особе и пишете, что Вам «надо знать подробно, кто я, что натворил и чего добиваюсь», отвечу на Ваши вопросы.
Вот моя исповедь. Имейте, пожалуйста, в виду, что здесь нет ни одного слова неправды.
Детство мое было очень горькое, а юность – тяжелая. Родители разошлись, подбросив меня тетке. Как жить в чужой семье, где своих пять ртов, Вы, наверное, представить можете. В общем, чужой среди родных. Потом война. Пошел на фронт. Раненый, без сознания, попал в плен. Из фашистского лагеря меня освободили наши войска, вступившие на территорию Украины. Не подумайте, что я форс давлю, нет. Обивал все пороги, просился на фронт, но… Стали, как это водилось тогда, изучать да проверять. Не выдержал, нагрубил начальству, взяли меня на заметку. Обозлился я еще больше. А тут умудрил меня господь организовать ночную вылазку на спиртзавод. Нахлебались мы там вдоволь да и с собой еще прихватили. Ну и закрутилось дело. Получил я вместо направления на фронт пять лет со строгой изоляцией.
Вы, наверное, скажете: «А то как же? По заслугам». Да, по заслугам, не спорю. Конечно, я дурак, что затеял эту «операцию». Но сцепил зубы, решил: отбуду свой срок. И стал отбывать. Честно, аккуратно. Освободили даже на два года досрочно. Война уже кончалась. Вернулся в родные места. Не очень приятным было это возвращение. Дорогая тетушка от ворот поворот мне показала. Впрочем, понять ее можно. Все люди как люди. Кто уцелел и с войны пришел, гордые по земле ходят. Родину спасали. А я чем могу похвастаться?
Конечно, надо бы совладать со своей обидой. Руки, ноги есть, голова цела. С лагерями покончено. Какого рожна еще? Но зол я был на весь свет. Поехал на шахты, стал работать. А у самого все время мысль: не такой я, как все, сторонятся меня люди, еле терпят. И скоро это подтвердилось. Набирали на шахте людей на курсы машинистов. Толкнулся и я. Куда там! Мы, говорят, берем тех, кто достоин, а с вас судимость еще не снята. Замерло у меня все внутри. Пить я начал, да так, что удивляюсь, как концы не отдал. Иду я, бывало, по улице пьянь-пьянью. Люди шарахаются, смотрят с осуждением, а я злорадствую. Не нравится? А мне наплевать! Вниз так вниз, катиться так катиться! И пил, пил… Ну, там, где пьянка, там закон побоку. Как-то не хватило в одной компании деньжат на застолье. Ну что за проблема – деньги? Распотрошили мы продовольственную палатку в поселке. А когда хмель прошел, понял я, что натворил неладное. Только что толку, что понял? Поздно уже было. Дали мне по совокупности семерку. Сбежал. Вернулся в Луганск. И опять пришлось в колонию возвратиться. Теперь уж мне все подытожили: и те недоотбытые два года, что по первой судимости скостили, и семь, что отбывать не начал, и еще пять лет прибавили. Одним словом, срок вполне достаточный, чтобы поразмыслить над своим житьем-бытьем.
Вот Вам первая часть моей «героической» биографии.
Так я превратился в индивидуум особого рода, стал «трудным осужденным». Ни под какие льготы я не попадаю. Раньше срока освобождать меня нельзя, потому что из меня еще не сделали «хрустального» человека. А задача эта нереальная, потому что не может мир состоять только из «хрустальных» людей. Но главное, что произошли в моей жизни, во всей моей необузданной натуре изменения невероятные. Приятели мои говорят: Галаншин начал трайлить, фантазировать. Начальство тоже не верит: считает, что восьмерить пытаюсь, то есть прикидываться, притворяться. Не хотят понять, что не блажь это, а перемена во мне произошла громадная. Родился новый Леонид Галаншин, совсем непохожий на прежнего.
Как я уже сказал, у меня нет родных, семьи. Я не знал, что такое любовь, как можно гулять с девушкой, сидеть с ней в кино, делиться впечатлениями, мыслями. Ничего я этого не испытал. Всю жизнь мне приходилось натыкаться на черствых людей. Конечно, попадались среди них и хорошие, но то ли я их не понимал, то ли они меня понять не хотели. Только убедился я давно, что не верят мне люди. Сочувствуют иногда, ну а от сочувствия не всегда легче бывает. Помочь же никто, в сущности, не может или не хочет.
Писатель Лацис в одной из своих книг сказал, что самое мучительное для человека – ничего не ждать от завтрашнего дня. Вы скажете, какое отношение это может иметь ко мне? Есть, мол, и тебе на что надеяться. Есть здоровье, силы, впереди – освобождение. Терпи, мол, Галаншин, и все рано или поздно утрясется. Но ведь пока солнце взойдет, роса очи выест. Не подумайте, что я хочу каких-то поблажек вроде досрочного освобождения. Я готов годы и годы пилить и строгать эти самые ножки для табуреток. Готов вынести и куда более худшее. Пусть я буду чистить выгребные ямы. И на это согласен. Но пусть поймут, что я человек!
Собственно, в этом смысл моих писем к Вам, если говорить откровенно.
Я люблю женщину. Да, гражданин комиссар, люблю женщину. И это не лакшовка какая-нибудь, а чистый, кристальный ключик. И люблю ее так, что ни в одной книге не читал про такую любовь, как наша. Вот уже пять лет, как я ее люблю. Думал, пройдет. Но нет. Не проходит моя любовь, а все сильнее и сильнее становится.
Понимаю, что Вам трудно поверить в это, ибо Вы, наверное, знаете наш мир. Да, там, где я нахожусь, отношение к женщине низменное, циничное, хотя у людей, пишущих о ворах, жуликах, убийцах, и бытует порой обратное убеждение. Но это от незнания действительного положения дел.
Люди, способные поднять руку на ребенка, на немощного старика и вообще на человека, как правило, не знают великого чувства – любви. Но известно ведь, что нет правил без исключения. Случай со мной еще раз подтверждает это. Во мне, моей зачерствевшей душе родилось такое чувство, что заслонило все, я сам себе удивляюсь, сам себя не узнаю. Очень прошу: не относитесь к моим словам легко. Они выстраданы, вымучены, они – крик моего сердца.
Я чувствую, что, если бы мне поверили и разрешили сделать то, что я прошу, жизнь моя повернулась бы круто. Что же я прошу? Разрешить мне зарегистрировать брак с моей Галей. Только и всего. Я буду честно отбывать данный мне срок. Но тогда у меня будет путеводная звезда, тот огонек в ночи, который поведет за собой, отогреет сердце, поможет честно пройти оставшуюся часть пути.
Вот с этой-то своей просьбой я и обратился по начальству. И получил ответ: нельзя. Не положено. Инструкция.
Да, я совершил преступление, и не одно. Это я знаю, понимаю. Но я клянусь жизнью, клянусь своей любовью, что сделаю из себя другого человека! Только дайте мне эту возможность! Дайте! И все.
Помогите, гражданин комиссар, если сможете.
Галаншин Леонид.
Письмо третье
Здравствуйте, гражданин комиссар!
Получил Ваше письмо. Не очень-то оно меня обрадовало. Но все же спасибо за то, что Вы не чураетесь общения с тем, кого и человеком-то не признают.
Отчитали Вы меня крепко. Признаюсь, не раз бросало в жар от Ваших увесистых слов. Однако Вы не совсем правильно поняли меня, гражданин комиссар. Вы сочли, что я требую какой-то особой к себе снисходительности, поблажки, прощения за свои ошибки. Да нет же! Нет! Прошу мне поверить. Поверить в то, что я хочу страстно, хочу во что бы то ни стало стать настоящим человеком.
Вы пишете в своем письме: «Право на ошибку – высокое право первооткрывателей и первопроходцев. Оно допустимо при исканиях, стремлениях человека сделать что-то новое, лучшее, большое для людей. Но и при этом ошибки не прощаются, тем более, если они, эти ошибки, чреваты какими-то последствиями. А есть ошибки, на которые человек не имеет права даже один раз в жизни. Ни в восемнадцать, ни в восемьдесят лет».
Правильные слова. Согласен, гражданин комиссар. Но ведь ошибка ошибке рознь. Конечно, я не из числа первооткрывателей. Но ведь и не убийца я, не предатель своей земли. И хочу не так уж много! Правда, моя просьба не укладывается в рамки инструкции. Но спрашивается: что изменится, если сделают исключение из этих инструкций? Для общего дела вреда никакого, для меня – другая жизнь.
Теперь я отвечу на Ваш вопрос о том, что за романтическая история со мной произошла и что это за «Дульцинея, которая зажгла во мне пламень». Я понял Вашу иронию, не хотел совсем писать, так мне стало обидно. Но в конце письма Вы уже серьезно спрашиваете обо всем этом. Поэтому я подумал: нет, комиссар не издевается надо мной и не из любопытства задает свои вопросы. Я убедил, уверил себя в этом и вот пишу Вам все. Все как было. И если Вы разбираетесь в людях, умеете понимать их психологию – по должности вроде бы обязаны это уметь, – поймете и меня.
Моя Дульцинея – это Галя. Маленькая, невзрачная на первый взгляд девушка. Милая моя Галя! Как я с ней познакомился, где? Работал я тогда каменщиком на строительстве нефтекомбината. И прислали на стройку девушек из ФЗО на практику. Ко мне направили Галю.
Я вел кирпичную кладку одного из цехов. Приходит прораб и говорит:
– Вот что, Галаншин! Эта девушка через пару месяцев должна стать мастером, доверяю ее тебе.
От этого его слова «доверяю» я первый раз в жизни смутился. Меня когда-то стыдили целым базаром, и я не краснел. А здесь стушевался. Посмотрел я на нее, на девушку-то, а она на меня. Глаза не опускает, смотрит и не моргнет. Вот, думаю, кажется, своя девка…
– Ну что же, – говорю, – полезем на леса, сейчас посмотрим, чему вас там учили, в ФЗО.
Она такая щупленькая, маленькая. Комбинезон серенький, на голове берет, – ну как пацан. А подсобник мой отводит меня в сторону и говорит: «Давай, Лexa, действуй, а я на страже постою». Не знаю уж почему, но закипел я от его слов и так глянул на него, что тот попятился.
Залезли мы на леса. Узнал я, что ей восемнадцать лет. А мне? Мне в то время было тридцать пять. Никаких особых мыслей в голове у меня не было, но так просто, из озорства, проявил к ней хамство. И такую оплеуху получил, что по сей день в ушах звенит. Но жаловаться Галя не пошла и никому ничего не сказала. А я уж готовился суток пятнадцать штрафника отбывать. До обеда ни я, ни Галя друг другу не сказали ни слова. Обедать я не пошел, во рту сухо было. Сел прямо на лесах десятиметровой высоты, закурил. Подходит ко мне Галя с белым узелком, садится возле меня.
– Ну, давай, Леня, кушать. – И узелок развязывает.
Лежали в том узелочке два огурца, пяток помидоров, яйца и соль в бумажке. Ну и хлеб, конечно.
– Кушай, Леня. – Это она мне говорит, мне, который так по-хамски вчера поступил. Я посмотрел в ее глаза, а глаза-то у нее знаете какие? Электрические, нет, не электрические. Даже не знаю какие, очень красивые и нежные. И я… заплакал. Не знаю, как это случилось, но заплакал.
И Галя все поняла. Так и сидели мы. Молчали. А потом она говорит:
– Расскажи мне, Леня, о себе, о своей жизни. Все расскажи.
И я рассказал. Рассказал все, без утайки. Когда кончил, Галя взяла мою руку, тихонько так пожала.
Поверите, у меня красные круги перед глазами пошли, в горле горячий ком застрял, все тело стала бить какая-то неуемная дрожь. А Галя не отходила от меня и все говорила. Говорила о людях, о жизни, о разных местах, где бывала. В ушах у меня от ее слов играла настоящая музыка.
После этого дня каждое слово Гали стало для меня законом.
– Школа, оказывается, у вас есть?
– Есть, – говорю.
– А почему ж ты не учишься?
Через неделю я уже ходил на занятия.
– А что ты читал? Горького? Шолохова?
– Нет, – говорю, – не пришлось.
– Так почитай.
Появились у меня книжки. Газетами, журналами стал интересоваться.
Потом и до моей внешности добралась.
– Зачем, – говорит, – ты эту страшную бородищу носишь? Ведь ты молодой еще. Почему не следишь за собой?
А надо сказать, что среди нашего брата манера такая пошла, ну стиль, что ли, особый – на гориллу походить. Плюнул я на эту моду, стричься-бриться стал регулярно. Оказалось, что при желании вполне можно человеком выглядеть, а не образиной.
Правду говорят, что все тайное становится явным. Узнали и о нашей с Галей любви. Пошли слухи, что живу с ней. Меня перевели на тюремный режим. Даже написать я Гале не мог. Из тюрьмы разрешают писать только родственникам, если они числятся в личном деле. А у меня никого нет. Я записался на прием к начальнику тюрьмы полковнику Хусайнову. Он меня выслушал, как отец родной. Разрешил мне повидаться с Галей. Я ей написал. Что я только не передумал, ожидая ответа, сравнивая ее жизнь и свою! Ее годы и свои. Мучился, сомневался. А вдруг не придет? И вот получил весточку: «Буду».
В тот день начальник сам пришел в столярную мастерскую, где я работал, велел мне одеться почище и идти на свидание. Какая это была встреча! Два часа пролетели, как одна минута. Галя мне сказала, что ее исключили из комсомола за связь с осужденным и перевели на другой объект. Оказывается, как много она пережила! А еще смеется. Я стал ей советовать уехать в другой город.
– Зачем, Леня? Ведь я не украла ничего, не разбила ничью семью. Я нашла тебя, и из-за этого должна уезжать? Нет, своей любви я не стыжусь. А что со мной так поступили, пусть, не все люди бездушные, найдутся такие. которые поймут.