355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Лесков » Заметки Н. Лескова (сборник) » Текст книги (страница 9)
Заметки Н. Лескова (сборник)
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:20

Текст книги "Заметки Н. Лескова (сборник)"


Автор книги: Николай Лесков


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)

В заключение же этого совета разжаловать гг. Каткова и Леонтьева из генералов в чижи, г. Незнакомец обращается с сожалением к тем, кто имеет имена и фамилии, выдающие не совсем русское происхождение, и употребляет тут следующее коварство:

Ах, г. Б. М., – говорит он, – хорошо вам говорить это, а каково-то это слушать таким благонамеренным гражданам, как г. Болеслав Маркевич, который, правда, поместил в прошлом году «Типы прошлого» в «Русском вестнике» и таким образом застраховал себя, по-видимому, от нападок «Московских ведомостей»; но кто знает, надолго ли продлится их милость?..

Вот, что называется, договорились и до шишки на носу тунисского бея и мало-помалу наведениями да сопоставлениями сблизили таинственные Б. М. с г. Болеславом Маркевичем, которого фамилия точно так же кончается на ич, как и фамилия г. Стасюлевича, и у которого вдобавок такое нескромное польское имя! Но и этого мало: вывели, что некая слабая повестца, которая напечатана в «Русском вестнике» 1868 года под заглавием «Типы прошлого», написана вовсе не г. Лесницыным (как значится в журнале), а тем же Болеславом Маркевичем … То есть, что г. Лесницын, подписавший «Типы прошлого», вовсе не Лесницын, а, вероятно, псевдоним того же польского человека Болеслава Маркевича … «Маску долой!» Как некогда говорил г. Зайцев, так и г. Незнакомец тоже не дает маха и, срывая маски, действительно обнаруживает совершенные неожиданности! Поляки в «Русском вестнике»!.. Это страшно, это неистово, это ужасно, и больше всего… это смешно!.. Человек с фамилиею на ич, ратующий против фамилий, имеющих такое окончание; поляк, заведомо проникающий в «Русский вестник» и «Московские ведомости» под русским флагом; и потом вся эта родовая польская тонкость и способность к интриге, опростоволосившаяся до того, что ее изловили, выпотрошили, вывернули с лица наизнанку и поставили на горох на пугало, – и все это самым бесхитростным образом!.. Это черт знает как смешно! Что придумал, на что надеялся этот многонаивный польский человек Б. М., выставляя две начальные буквы своего имени? Он надеялся, что так он двум-трем лицам благонамеренно ткнет эту статейку и проворкует: «Это… эти Б. М. – это я, ваше сиятельство», а литературщики-де до имени моего не доберутся и не назовут меня, потому что не смеют. Бедный, бедный польский человек! Есть что сметь! Вот пусть-ка он теперь поведается с г. Незнакомцем и пошлет к нему доверенного, или… ну, да пусть, что хочет, делает, а только, наверное, не сделает ничего. Незнакомец же что захотел, то и расславил. Соединением усилий его труда, тайных разведок и таланта гг. Катков, Леонтьев, Б. М. и особенно бедный польский человек Болеслав Маркевич, пробравшийся в «Русский вестник» под именем Лесницына, – все они находятся теперь в прекомическом положении и должны иметь честь раскланиваться за это с своим таинственным Б. М. – Умен, тактичен, сведущ и талантлив!

Дело на сем пока кончено и рассказано вам, читатель, так, как оно было. Теперь потрудитесь сами себе ответить, насколько вся эта баталия убеждает вас в превосходствах классического образования, отстаиваемого г. Катковым, перед несовершенствами образования реального, защищаемого г. Стасюлевичем?

Впервые опубликована в «Биржевых ведомостях», 8 июня 1869 г.

Из мелочей архиерейской жизни

Число охотников выводить из всего диффамации у нас очень быстро увеличивается: в этом теперь преуспевают уже не только люди светского, но и духовного чина. Так, некто протоиерей Евген. Попов из Перми на этих днях издал книгу, в которой без стеснения разъясняет имена лиц, безымянно описанных в «Мелочах архиерейской жизни». Этот негодующий Евгений Попов, очевидно, «мнит службу совершити богу», а может быть, и еще кому-нибудь другому. Он утверждает, что рассказы о простых явлениях архиерейского жития составляют самый яркий признак самого ужасного и вредного нравственного падения, которое стало возможно только для нашего времени, «когда грабят и стреляют». Да, да, это именно так и написано – рассказать, что у архиереев могут случаться капризы, а также могут быть желудочные катары, нельзя, не будучи причастным ко всей безнравственности нашего времени, «когда грабят и стреляют». Приблизительно в том же роде высказался насчет этих важных вопросов и «Церк<овный> вест<ник>», редактируемый профес<сором> Предтеченским. Оба эти просвещенные духовные писателя, то есть Попов и Предтеченский, принадлежащие одной и той же Петербургской духовной академии, «благоугождали всяко», доказывая, что спускаться в такие сферы, как обыденная жизнь архиереев, это сплетничество и небывалое покушение оскорбить «величавые фигуры». И Попову и Предтеченскому казалось, что это не бывало. Они прикинулись простачками и делают вид, будто совсем позабыли про «Записки Гавриила Добрынина», где во всех видах подробно и талантливо описан пьяный и своенравный архиерей Кирилл. Им дела нет, что это писано не в наше время, когда… и т. д. Впрочем, им непростительно забывать, что надо, на то они академические историки, чтобы знать, что спрятать и что сочинять для истории. Но вот, к немалому их удовольствию, неожиданно подают им новый случай поусердствовать и – кто же? «Русский вест<ник>», журнал самый благонамеренный. В вышедшей на сих днях октябрьской книге этого московского журнала мы находим следующие интересные, но не особенно «величавые» сведения об известном сподвижнике Платона (Левшина), московском архиепископе Августине (Виноградском).

«Преосв. Августин имел много превосходных качеств: он был весьма строг, но справедлив; консисторию держал в ежовых рукавицах, и белое духовенство, в то время грубое и распущенное, его трепетало. Он иногда по-отечески бивал своею тростью, а не то и руками» (629). «Поживи он еще год, мы увидали бы его московским митрополитом, но господь веку ему не продлил. И отчего он умер? Не знаю, многим ли это известно. Вообще говорили, что он скончался от чахотки. Это вздор: он был преплотный из себя, а ему придумали смерть от чахотки. Он умер просто-напросто от икры. Неприлично. Как будто и святые не умирали съеденные от зверей; мало ли какой случай может выйти. Тут конфузного ничего нет для святителя. Вот как это случилось. Преосвященному прислал кто-то в гостинец большую банку зернистой икры. В субботу либо в воскресенье ему подали мало ли икры, или вовсе не подали, только он, сидя уже за столом, потребовал, чтобы принесли. Келейник бросился на погреб опрометью и от поспешности поскользнулся, упал и разбил банку. Зная горячий и вспыльчивый нрав владыки, келейник не решился доложить ему о том, что случилось. Страха ради он выбрал самые крупные осколки стекла и подал икру на тарелке» (626). Августин «кушал торопливо, не замечая, что глотает мелкие кусочки стекла», и от этого заболел и умер. Следовательно, кажется, будет правильнее сказать, что великий святитель угас даже не от икры, как говорит цитируемый автор «Русского вестника», а просто – от мелкого стекла. Какая мелочь имела какое влияние.

Что же касается чахотки, которой не было и которая была придумана «преплотному» Августину ради приличия, то автор старается доказать это стихами, ходившими на счет этого святителя по рукам в Москве. Стихи же эти следующие:

 
Всем москвичам нам знать не худо,
Какие мы имеем чуда:
В Кремле стоит большой Ванюшка
И пребольшущая царь-пушка…
А чудо третье – Августин-Кадушка
И кроткая ханжа Марфушка (стр. 630).
 
Впервые опубликовано в газете «Новое время», 1879 год, 5 ноября.

<О романе «Некуда»>

Роман «Некуда» есть вторая моя беллетристическая работа (прежде его написан один «Овцебык»). Роман этот писан весь наскоро и печатался прямо с клочков, нередко писанных карандашом, в типографии. Успех его был очень большой. Первое издание разошлось в три месяца, и последние экземпляры его продавались по 8 р. даже по 10 р. «Некуда» – вина моей скромной известности и бездны самых тяжких для меня оскорблений. Противники мои писали и до сих пор готовы повторять, что роман этот сочинен по заказу III Отделения (все это видно из моих парижских писем). На самом же деле цензура не душила ни одной книги с таким остервенением, как «Некуда». После выхода первой части Турунов назначил г. Веселаго поверять цензора Дероберти. Потом велел листы корректуры приносить от Веселаго к себе и сам марал беспощадно целыми главами. Наконец еще и этого показалось мало, и роман потребовали еще на одну «сверхъестественную» цензуру. Я потерял голову и проклинал час, в который задумал писать это злосчастное сочинение. Красные помогали суровости правительственной цензуры с усердием неслыханным и бесстыдством невероятным. У меня одного есть экземпляр, сплетенный из корректур, по которому я хотел восстановить пропуски хотя в этом втором издании, но издатель мой, поляк Маврикий Вольф, упросил меня не делать этого, ибо во вставках были сцены, обидные для поляков и для красных, перед которыми он чувствует вечный трепет. Теперь я уже охладел к этому, и третье издание будет печататься прямо с этого, второго.

Роман этот носит в себе все знаки спешности и неумелости моей. Я его признаю честнейшим делом моей жизни, но успех его отношу не к искусству моему, а к верности понятия времени и людей «комической эпохи». Покойный Аполлон Григорьев, впрочем, восхищался тремя лицами: 1) игуменьей Агнией, 2) стариком Бахаревым и 3) студентом Помадой. Шелгунов и Цебрикова восхваляют доднесь Лизу, говоря, что я, «желая унизить этот тип, не унизил его и один написал „новую женщину“ лучше друзей этого направления». Поистине я никогда не хотел ее унижать, а писал только правду дня, и если она вышла лучше, чем у других мастеров, то это потому, что я дал в ней место великой силе преданий и традиций христианской или, по крайней мере, доброй семьи.

Об аттестациях
(Заметка по поводу мыслей, выраженных в 4-м нумере «Северной пчелы»)

«Служить бы рад – прислуживаться тошно».

Грибоедов.

В прошлом году уже не раз заводили речь об обязательных аттестатах для наемной прислуги, но вопрос этот, как могильный огонек, мотнулся там и сям и замер. Согласия на введение у нас обязательных аттестатов не последовало, и явного отрицания не высказано.

Вопрос этот меня очень занимал, и, в последнее время имев случай познакомиться с правилами для найма прислуги, существующими в некоторых государствах Европы, я нашел в них очень мало пригодного к перенесению на нашу почву.

Нравы и обычаи нашей страны неудобны в настоящее время для их принятия. К тому же мне кажется, что все эти правила имеют один общий типический недостаток: они отлично отстаивают интересы нанимателей, но очень слабы для ограждения интересов нанимаемых. Только высокое уважение личного права, лежащее в основе характера английского народа, крепко ручается слуге за неприкосновенность его человеческого права, а во всех других странах, не исключая Франции, слуга вовсе не рассматривается как человек, входящий с своим нанимателем в определенные условия, как человек, продающий свой труд, а не свою личность, не свое право на известную гражданскую свободу. Но во Франции нынче положение слуг относительно недурно, оно много сноснее положения слуг в немецких землях и без сравнения лучше положения слуг в Царстве Польском, на которое с восторженным увлечением указывает автор польской хроники в «Северной пчеле». Хроникер с великою похвалою отзывается о служебных книжечках и аттестациях слуг и с едкостью, свойственною его даровитому перу, замечает политико-экономам их невежество, позволяющее отрицать пользу обязательных аттестатов для прислуги в России.

Я должен признаться, что не встречал политико-экономических сочинений, посвященных вопросу об аттестации слуг, и даже полагал, что некоторые из наших доморощенных экономистов думают иначе. Однако, полагаясь на слова польского хроникера «Северной пчелы», допускаю, что политико-экономы не отрицают необходимость обязательных аттестаций.

Обязательный аттестат – ужасное дело. Вспомните, как смирялся офицер, чиновник, когда ему говорили: «Я вам замараю аттестат!» Эти слова значили: «Я вас пущу без хлеба!» Ни больше, ни меньше они значат и для слуги, который будет скитаться с неодобрительным аттестатом. А мало ли какой человек что вздумает написать в минуту гнева? Судиться! Где же судиться? Какие представите вы опровержения, если я вам напишу: «груб, нетерпимого характера, дерзок, склонен к воровству сахара, невнимателен к исполнению поручений» и проч. Слуга живет с нанимателем в одном доме, а в одном доме живя, трудно иметь под рукою свидетеля на случай всякой придирки или клеветы. Случаи судебного разбирательства хозяев с прислугою в Англии (которые так часто описывает лондонский корреспондент «Северной пчелы»), показывают всю неизмеримость расстояния, отделяющего положение наших слуг от слуг этой страны, где леди могут позвать в суд за то, что она назовет свою горничную дурой. Твердая основа этого положения лежит в силе общественного мнения, уважения личного права, в народности суда и закона, а не в прусских и тем менее в польских правилах.

Аттестаты могут существовать и у нас, как они существуют теперь, ad libitum,[6]6
  По желанию (Лат.)


[Закрыть]
и если они войдут в обычай страны, то я не полагаю, чтобы политико-экономы нашли основания противиться этому обычаю. Но пока они не составляют обычая нашей страны, зачем же нам сверху создавать положение, заставляющее седых Франсишек и Мацейков целовать руки, лишь бы эти руки не написали какой-нибудь закорючки?

Paris, 7-го марта 1863 года.

Post-scriptum. Я полагаю, что если бы в настоящее время лондонский корреспондент «Северной пчелы» занялся сообщением русской публике сведений о современных условиях и порядке найма домашней прислуги в Англии, то он сделал бы нам большое одолжение.

О раскольниках г. Риги, преимущественно в отношении к школам

[7]7
  Записка эта составлена г. Лесковым, который в 1863 г. был послан министром народного просвещения в Ригу для собрания сведений о школах тамошних раскольников. Вот что писал министру народного просвещения тамошний генерал-губернатор барон Ливен 19 августа 1863 г. за № 3241: «В ответ на письмо вашего превосходительства от 10 прошлого июля за № 172 имею честь сообщить Вам, милостивый государь, что я предоставил литератору Н. С. Лескову для теоретического изучения раскольнических школ все касающиеся этого предмета дела моей канцелярии, где он занимался постоянно; а для того, чтобы видеть и ознакомиться с действительной жизнью здешних раскольников, с внутренним их бытом, г. Лесков поселился между ними и жил у одного из них. Предоставляя Вам самим судить о результате занятий г. Лескова в Риге, я скажу лишь, что вполне разделяю высказанное им в разговоре со мною и попечителем рижской раскольнической богадельни жандармским штаб-офицером Андреяновым мнение о необходимости элементарных школ для раскольников, и притом школ, не смешанных с православными. Необходимость в школах для раскольников я признаю не только в видах личного образования их, цели самой по себе благодетельной, но и в том убеждении, что школы представляют одно из действительных средств для столь желаемого слияния раскола с православием».


[Закрыть]

1863

Русские раскольники, имеющие некоторое понятие о рижской общине беспоповцев, представляют себе эту общину идеалом всестороннего благоустройства и желанной свободы.

Из раскольников ближе всех знакомы с рижскою общиною московские федосеевцы и беспоповцы поморского согласия, рассеянные по северо-западному краю России, Литве и Царству Польскому.

Общее желание раскольников устроиться во всех частях своего общественного быта по рижскому образцу рождает огромный интерес к ближайшему изучению этой общины, возбуждающей всеобщую зависть.

Эта симпатия рижским порядкам и молва о независимости образования раскольничьего юношества в г. Риге побуждают обратить внимание на рижскую общину, и потому нижеследующие сведения о ней будут, конечно, небесполезны.

Известно, что начало систематическому воспитанию малолетних раскольников в общественных школах положено московским купцом Ильею Васильевичем Ковылиным в первой четверти текущего столетия. Из истории Преображенского кладбища в Москве мы знаем, что «в одном из зданий этого кладбища было устроено Ковылиным училище, где мальчики с бойкими способностями обучались чтению и письму церковному под руководством наставника Осипова. Потом очередные наставники толковали им катехизис. Образование оканчивалось изучением главных пунктов отличия федосеевского учения от учения православной церкви. Для учеников была открыта кладбищенская библиотека, состоявшая из старопечатных книг и раскольничьих сочинений, которою они пользовались под руководством своих учителей».

Люди, имевшие возможность близко ознакомиться со старыми делами Преображенского кладбища, старались доказать, что «все образование кладбищенской школы было направлено к тому, чтобы внушить детям отвращение к церкви и церковникам-никонианам» (из истории Преображенского кладбища. Л. 44).

Принимая во внимание общие тенденции раскола и исключительную политику покойного Ковылина, нет оснований опровергать сделанный вывод о направлении Преображенской кладбищенской школы в самое цветущее время ее существования.

Познания в науках и искусствах, выносимые воспитанниками из этой школы, вообще были до крайности бедны. О науках, способствующих развитию самостоятельного мышления, в ковылинской школе не было и помина. В ней учили счислению, но и то слегка, настолько, насколько это необходимо по соображению русского лавочника. В искусствах шли тоже очень немного дальше. «Некоторые из членов кладбищенской школы приобретали замечательное искусство писать по-уставному и потом занимались переписываньем богослужебных книг, которые по дорогой цене продавались в конторе кладбища иногородным федосеевским общинам и зажиточным федосеевцам. Другие занимались иконописным искусством и делали копии с древних икон иногда так удачно, что самые знатоки с трудом могут отличить копию от оригинала. Весьма искусно воспитанники умели подделываться и под древние рукописи, изменяя при том и самый цвет бумаги и соблюдая малейшие остатки древности».

В этом заключалось общественное образование в большой ковылинской школе на Преображенском кладбище, и в этом же оно заключалось во всех общинах федосеевского согласия в губерниях: Ярославской, Тверской, Нижегородской, Саратовской, Новгородской, Рижской, Казанской, Симбирской, на Дону и Кубани. Словом, во всех общинах, находившихся во время Ковылина в зависимости от Преображенского кладбища, – и иначе это не могло быть, потому что «все эти общины получали от кладбища наставников и покупали в его конторе свои книги».

В таком положении раскольничья педагогия дожила до воцарения императора Николая, при котором всякое проявление их общественности начало преследоваться со строгостью, от которой раскольники отвыкли во времена Екатерины II и Александра I. Суровые меры, предпринимавшиеся против раскола в царствование Павла Петровича, по кратковременности этого царствования, не стушевали начатков раскольничьего самоустройства в екатерининское время, но при императоре Николае все это пригнулось, спряталось, и к нашим дням не осталось уже ни одной открытой раскольничьей школы; даже и общинно-хозяйственное самоуправление местами вовсе исчезло, а местами замаскировалось так ловко, что изучение его представляет очень много трудностей для каждого человека, имеющего хотя какое-нибудь непосредственное сношение с правительством. Одна рижская община, благодаря своему отдаленному положению в Остзейском крае и другим более или менее благоприятным обстоятельствам, сохранила до сих пор свое отдельное хозяйственное самоуправление, имеет благолепную каменную молельню с четырьмя «духовными отцами», хором обученных крюковому пению певчих, больницею, домом для призрения дряхлых и общественною подгородною мызою Гризенберг. Но открыто существовавшую до 1829 года школу рижская община утратила. С этого времени и она обходится только секретными школами, устроенными в частных домах и существующими под великим страхом и великою данью у местной полиции.

Держась своего предмета, мы будем касаться прочих частей устройства рижской общины лишь настолько, насколько это необходимо для выяснения положения учебного вопроса. Прежде всего нужно сказать несколько слов о духе самого раскола в общинах рижской и псковской. Это совершенно идет к нашему предмету.

Тем самым, что раскольники Риги и Пскова со времен Екатерины находились в полной моральной зависимости от московского Преображенского кладбища, обыкновенно определяют дух их вероучения. Их до сих пор считают федосеянами или федосиевцами, т. е. последователями дьячка Крестецкого яма Феодосия, отделившегося от поморского согласия. Секта федосеевцев в истории русского раскола важна не менее секты поморской, следующей учению даровитых братьев Денисовых, распространявшемуся по России из Выгорецкой киновии. Обе эти секты признают благодать преемственного рукоположения исчезнувшею, считают господствующую церковь еретическою, отвергают духовенство как санктифированное сословие и, следовательно, отвергают возможность самой евхаристии. Разница между поморцами и федосиянами главным образом заключается в том, что поморцы допускают брак, освящая его благословением родителей и отца духовного, и молятся за царя «нужды ради» и «страха ради Самарина» – чиновника, производившего некогда следствие в Выгорецкой обители. Федосеевцы же не допускают брака и не только не молятся за царя, но и молящихся за него «поморян» в насмешку над трусостью перед Самариным называют не «поморянами», а «самарянами». Брак здесь отвергается прямо как последствие отвержения священства: «Венчать некому, – говорят, – да и время не то, – антихрист невидимо царствует, и настали дни, в которые не довлеет ни женитися, ни посягать», а за царя не молятся потому, что «он не благоверный», т. е. не старой, не благой веры: «сын ереси», «эллин», и, наконец, просто так не молятся, потому что не в обычае за него молиться. Это «так» замечается и у чистых верноподданейших поморцев, которые молятся за царствующего государя как «за власть предержащую», но за умершего молиться не хотят даже страха ради самаринского. Это одинаково относится ко всем умершим государям: Петру I, Павлу Петровичу, Николаю и особенно уважаемым всеми старообрядцами Екатерине II с Александром I, которых хотя они тоже не хотят назвать «благоверными», но всегда признают «благочестивыми».

Судя лишь по одним этим отличиям учения поморского от учения федосеевского, можно до некоторой степени объяснить себе причины правительственного неблаговоления к федосеевцам; но оснований и смысла преследования скромнейших и верноподданейших поморцев, обижаемых властью и осмеиваемых за свое «самарянство» своими же братьями – раскольниками других согласий, понять невозможно. Это объясняется только разве крайнею неблаговоспитанностью православного духовенства и отсутствием в правительстве людей, знакомых с духом раскола.

Однако обе главные беспоповщинские секты: поморцы и федосеевцы в течение двух веков подвергались совершенно одинаким преследованиям гражданской и духовной полиции, и даже можно сказать, что наивным петербургским поморцам в предшествовавшее царствование часто доставалось гораздо больнее, чем федосиянам, московские вожаки которых отлично знали топографию домов некоторых влиятельнейших лиц александровского и николаевского времени.

Мы упоминаем об этом для того, чтобы заметить несообразность огульного закрытия разом всех первоначальных школ в общинах раскольников разных согласий. Мы не имеем основания опровергать заключений, сделанных о духе преподавания в школе Ковылина, где будто бы двумстам мальчикам внушалось «отвращение к церкви и церковникам-никонианам», но позволим себе, однако, указать на раскольничью генерацию, родившуюся при императоре Николае, когда уже не существовало зловредной ковылинской школы, да не было и вообще никаких раскольничьих школ. Генерация эта взросла в круглом невежестве и воспитала в себе сугубое «отвращение к церкви и церковникам-никонианам».

Зная из истории раскола нравственную связь рижских раскольников с московским Преображенским кладбищем, я не мог понять, как возникло у поморцев сочувствие к общине, приверженной к федосеевщине? и, выехав 12-го из Петербурга, не поехал прямо в Ригу, а остановился сначала в Пскове. Здесь, благодаря содействию одного моего товарища, я сошелся с купцом Васильем Николаевичем Хмелинским, человеком весьма здравомыслящим, очень богатым, большим ревнителем раскола и, кажется, несомненным другом властей а la Ковылин. Этот Меттерних «древнего благочестия» ни о ком не говорит худо: ни о православном архиерее, ни о властях, ни о «Колоколе» и его редакторе. У него все хорошие люди и все это выходит так ладно, что, например, и власти, обруганные в «Колоколе», как будто совсем правы, и «Колокол» как будто ни в чем не виноват. Так и до всего. За то г. Хмелинский у всех и в чести, и в милости, и в силе, и даже в славе. У раскольников он столп, за который все стараются держаться и который сами все подпирают. Отец его много пострадал за веру и, спокойно вынося все гонения, удержал своим примером других, изнемогавших под тягостью правительственного преследования. Сын идет дорогою своего отца. Здесь мне интересно было узнать: какой именно раскол держится в пределах псковских и что за учение у рижан. Я, разумеется, ждал встретить федосеевцев. Но при всех моих столкновениях и новых знакомствах с псковскими раскольниками рабочего класса, я не мог добиться: какого они держатся толка? Прямо на этот вопрос ни один из людей, с которыми я познакомился до встречи с Хмелинским, не мог дать мне хотя мало-мальски положительного ответа. Сначала я считал это лукавством, но потом убедился, что безграмотные раскольники, которых немало между псковичами, действительно ничего не знают о своем вероучении и ничего не могут сказать кроме как: «Мы, батюшка, по древлему благочестию». Оставленный в одной простой, весьма многочисленной раскольничьей семье с одними женщинами разных возрастов, я из разговоров с ними убедился, что имею дело и не с чистыми поморцами, и не с федосеевцами. Из всего мною слышанного от женщин выходило что-то странное, неновое и непонятное: не то федосеевщина, не то поморство. В Хмелинском я уже встретил человека, способного и, кажется, желавшего не только отвечать на все вопросы, но даже и спорить и совещаться. Благодаря ему для меня стали ясны многие прежде непонятные стороны симпатии поморян учреждениям рижской общины. Оказалось, что самые псковичи и рижане давно уже капитально разошлись с московскими федосеевцами и сблизились с поморством. Сближение это у псковичей последовало гораздо резче, чем у рижан, хотя и рижане уже называют себя «православными» или «староверами федосиевско-поморского согласия». Но в толковании рижан есть еще остатки федосиевских воззрений на брак, тогда как у псковичей взгляд на брак выработался гораздо чище, чем у самих поморцев. Последнее обстоятельство зависело от быстрого распространения здесь учения приходящего сюда из Пруссии инока Павла, против которого под носом у московской полиции в третьем году собирался в Москве в доме купца Морозова раскольничий собор. На этом соборе эмигрант Павел вел жаркие теологические споры с королевцами (раскольниками, принимающими священство) и препирался о браках с федосеевцами. По уверению одних, он защищался слабо, по словам же других, блистательно доказал чистоту своего учения. Но как бы там ни было, секретный собор, собиравшийся на Павла, не только не уронил его значения, но даже содействовал быстрейшему его успеху в общинах многих поморян и федосеевцев. Федосеевцы, убеждаясь учением Павла, во многих местах начали признавать брачную жизнь нравственною и, следовательно, таким образом возвратились в лоно того же чистого поморства, от которого их оторвала распря дьячка Феодосия. Рижане же, до которых не дошло павловское учение, остаются при прежней смешанности федосеевских и поморских понятий о браке. Они допускают брак «по слабости человеческой», и акт обручения у них совершается в моленной при участии духовного отца, но женатый человек и замужняя женщина со дня своего брака теряют право молиться со всеми вместе, не могут стоять на клиросе и вообще как бы пребывают под вечною эпитимиею, что, по толкованию чистых федосеевцев и поморцев, равно отлучению от церкви. А под старость некоторые из них нередко заявляют намерение перейти «в девство», т. е. муж с женою прекращают всякие супружеские сношения и даже иногда расходятся жить в разные дома. Всего чаще в таких случаях муж поселяется в богадельне, а жена остается дома. Это единственный остаток федосиевского духа в рижанах. Неразлучным спутником федосеевского духа идет и своя доля федосеевского лицемерия. Так, напр<имер>, девственник, отправляясь в субботу в баню, заходит к жене «за веником» и остается с нею наедине, сколько ему угодно, занимаясь, чем угодно им обоим. Над этим смеются вообще все поморцы и особенно поморцы, наученные Павлом, поборником чистейшего брака и вообще чрезвычайно нравственным проповедником. Но уж где есть федосеевская мысль, там всегда есть и всякие ухищрения, оправдывающие или по крайней мере покрывающие «свободу восхождения жен на ложе мужеское». Следов же какого бы то ни было тайного вредного учения я не заметил во Пскове и знал хорошо, какого сорта люди будут моими новыми знакомыми в Риге.

Затем стояло на очереди дело о школах. Нет никакого сомнения, что в Пскове есть секретные школы, но мне их не удалось видеть, по причине неожиданного отъезда Хмелинского в Петербург. К тому же необходимость расспросов о самом духе псковского и рижского раскола, может быть, несколько вредила мне в мнении самого Хмелинского, хотя он, кажется, совершенно мне верил, водил в свою домашнюю моленную, принимал бесцеремонным гостем и подарил два томика сочинений Павла. Эти две книжки, напечатанные в Пруссии и привезенные контрабандою в Россию, были для меня дорогим приобретением. Они дали мне возможность близко познакомиться с замечательною личностью Павла и духом его учения.

Открыто существующих школ в Пскове было две; одна, весьма значительная, в доме купца Пыляева, а другая неподалеку от бывшей на берегу реки Псковы моленной, обращенной впоследствии под солдатскую музыкальною школу; но оба эти училища около 20 лет назад по распоряжению правительства закрыты или, как выражаются псковичи, «разорены властью сильных и безбожных». О преподавании, бывшем в этих школах, прямым путем узнать было ничего невозможно. Говорят одно, что «учили азбучке, цифирю», арифметике, часослову, петь по цолям (по солям), да и только. Два-три человека, с которыми я сошелся довольно близко, тоже ничего более подробного мне не сообщили. Оставалось одно средство: сходиться с состарившимися учениками уничтоженных правительством школ и с женщинами и «мастерицами», т. е. учительницами. В этом мне вполне посчастливилось. Но ни из самого близкого и самого бесцеремонного знакомства с бывшими учениками уничтоженных школ, ни из книг, по которым учились молодые женщины теперешнего поколения, я не видел, чтобы в псковских школах все образование было направлено к тому, чтобы «внушить детям отвращение к церкви и церковникам-никонианам». «Отвращение к церкви и церковникам-никонианам» существует у псковских раскольников в той самой мере, в какой эти чувства питают все беспоповщинские староверы поморского согласия; но это отвращение в молодых сердцах воспитывается вовсе не в школах, а в самой жизни. Несмотря на то что здесь, как и везде у раскольников, при обучении детей употребляются учебники, не одобренные правительством, в этих учебниках нет ничего возбуждающего неприязненные чувства к господствующей церкви. Это – буквари секретной печати (издаваемые в Польше, Познани и в какой-то казенной или, скорее может быть, в синодской типографии, не то в Москве, не то в Петербурге), старые часословы и старопечатные псалтыри. Буквари секретной печати почти сходны во всем с букварями, издаваемыми по распоряжению Синода для обучения грамоте детей раскольников, приписанных к единоверческим церквям. Даже некоторые учат детей и по букварям единоверческим. Что же касается до псалтыри и часословов, то, разумеется, они отличаются от употребляемых в господствующей церкви только несколько большим несовершенством перевода и тяжестью языка дониконовского времени. Никаких полемических выходок, никакого задора, порицания и глумления против учреждений господствующей церкви там нет, да и быть-то не может. «Отвращение к церкви и церковникам-никонианам» внушается раскольничьим детям прежде всего дома, матерями да бабушками, реже отцами родными и еще реже отцами духовными («батьками»). Потом смутно понимаемая ребенком разница «древлего благочестия» от «новой веры» сознается им яснее при виде стеснений и гонений, воздвигаемых никонианами против «древлего благочестия». И затем уже сильное чувство бессильной ненависти воспитывается многочисленными сочинениями по истории преследований, предпринятых в течение двухсот лет для подавления невинного фанатического заблуждения. Этих сочинений, и печатных, и писанных уставом и полууставом (в чем искусны не одни ученики ковылинской школы), весьма много, и они-то доканчивают дело русско-христианского разъединения. Школы здесь ровно ни при чем. Весь процесс систематического озлобления раскольничьего юношества начинается для него до школы и оканчивается за нею. А чему учат в школах, то, снова повторяю, нимало не способно «внушать отвращение к церкви и церковникам-никонианам», да и книг таких, по дороговизне их, в школах нет, и учителя, выбираемые из «простецов» и людей самых плохоньких, слишком слабы, чтобы заниматься такой пропагандой. Кроме букваря, часовника и псалтыря, начал счисления, крюкового пения и письма уставом, ничему не учили в уничтоженных правительством псковских школах и ничему не учат у нынешних «мастеров» и «мастериц». Псковские раскольники очень сильно мечтают о разрешении им учредить для своих детей отдельную школу, но у них нет никакого определенного представления о том, как учредить эту школу и чему в ней обучать. При всех условиях поставить псковского поморца в необходимость дать более или менее ясный ответ о его соображениях насчет школы, можно добиться только одного, что школа должна быть отдельная, что раскольники не могут позволить своим детям мешаться с «нововерами» и что их детей нужно учить непременно по старым книгам. А учить «по старым книгам», как я уже сказал, это значит учить букварю, псалтырю да часовнику. Раскольники вообще очень любят вздыхать и плакаться на свое невежество, ставя его, разумеется, в прямую вину правительству и духовенству господствующей церкви; но, в сущности, и у них самих-то не замечается ревности к образованию своих детей. «Всему надо бы, говорят, учить понемножку; много нам не требуется по нашему сословию, а понемножку бы следовало». Живая русская сметка вслух подсказывает хранителю «древлего благочестия», что непроглядная тьма фанатического заблуждения и нелепого буквоедства не выдержит животворящих лучей просвещения. Раскольник страшно боится этого света. Он желает выбрать из массы научных знаний для своего юношества исключительно лишь те, которые бы дали молодому раскольничьему поколению средства быть поспособнее к ловкому обделыванию дел с людьми современного развития, но самого человеческого развития раскольник ужасается более Страшного суда и даже более потери полтинных барышей на рубль, дающих средства покупать продажную совесть «случайного человека». Можно утвердительно сказать, что если дело школ предоставить самому «древлему благочестию», без педагогической инициативы министерства народного просвещения, то в этих школах будут учить только тому же букварю, часовнику и псалтырю, да разве прибавят малую часть арифметики, так как это нужно по торговой части, и еще, пожалуй, научат немецкому языку, потому что он также нужен по торговой части. Но ни географии, ни истории, ни, Боже упаси, физике и другим естественным наукам ни за что учить не вздумают, так как все это, по их мнению, вовсе не нужно. Да не говоря об этих науках, даже все мои усилия доказать необходимость изучения ребенком библейской истории прежде скучного часовника и вдохновенных, но непонятных ребенку поэтических воздыханий Давида обыкновенно оставались безуспешными. У них есть несчастный, чисто католический взгляд, что «рабу» вовсе не нужно знать евангелия и даже «не достоит чести его в доме», а ему следует только молиться, и поэтому часовник с псалтырем нужнее всего.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю