355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Майоров » Сквозь время » Текст книги (страница 6)
Сквозь время
  • Текст добавлен: 1 апреля 2017, 05:30

Текст книги "Сквозь время"


Автор книги: Николай Майоров


Соавторы: Павел Коган,Михаил Кульчицкий,Николай Отрада
сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)

Мы

Это время

трудновато для пера.

(Маяковский)

 
Есть в голосе моем звучание металла.
Я в жизнь вошел тяжелым и прямым.
Не все умрет, не все войдет в каталог.
Но только пусть под именем моим
потомок различит в архивном хламе
кусок горячей, верной нам земли:
где мы прошли с обугленными ртами
и мужество как знамя пронесли.
 
 
Мы жгли костры и вспять пускали реки.
Нам не хватало неба и воды.
Упрямой жизни в каждом человеке
железом обозначены следы, —
так в нас запали прошлого приметы.
А как любили мы – спросите жен!
Пройдут века, и вам солгут портреты,
где нашей жизни ход изображен.
 
 
Мы были высоки, русоволосы.
Вы в книгах прочитаете, как миф,
о людях, что ушли, не долюбив,
не докурив последней папиросы.
Когда б не бой, не вечные исканья
крутых путей к последней высоте,
мы б сохранились в бронзовых ваяньях,
в столбцах газет, в набросках на холсте.
 
 
Но время шло. Меняли реки русла.
И жили мы, не тратя лишних слов,
чтоб к вам прийти лишь в пересказах устных
да в серой прозе наших дневников.
Мы брали пламя голыми руками.
Грудь раскрывали ветру. Из ковша
тянули воду полными глотками.
И в женщину влюблялись не спеша.
 
 
И шли вперед и падали, и, еле
в обмотках грубых ноги волоча,
мы видели, как женщины глядели
на нашего шального трубача,
а тот трубил, мир ни во что не ставя
(ремень сползал с покатого плеча),
он тоже дома женщину оставил,
не оглянувшись даже сгоряча.
Был камень тверд, уступы каменисты,
почти со всех сторон окружены,
глядели вверх – и небо было чисто,
как светлый лоб оставленной жены.
 
 
Так я пишу. Пусть неточны слова,
и слог тяжел, и выраженья грубы!
О нас прошла всесветная молва.
Нам жажда зноем выпрямила губы.
 
 
Мир, как окно, для воздуха распахнут,
он нами пройден, пройден до конца,
и хорошо, что руки наши пахнут
угрюмой песней верного свинца.
 
 
И как бы ни давили память годы,
нас не забудут потому вовек,
что, всей планете делая погоду,
мы в плоть одели слово «человек»!
 

1940

«Нам не дано спокойно сгнить в могиле…»
 
Нам не дано спокойно сгнить в могиле,—
Лежать навытяжку и приоткрыв гробы, —
Мы слышим гром предутренней пальбы,
Призыв охрипшей полковой трубы
С больших дорог, которыми ходили.
 
 
Мы все уставы знаем наизусть.
Что гибель нам! Мы даже смерти выше.
В могилах мы построились в отряд
И ждем приказа нового. И пусть
Не думают, что мертвые не слышат,
Когда о них потомки говорят.
 
Даниил Данин
Памяти Николая Майорова

Кто-то сказал о встречах военных лет: «И незабываемое забывается». Это невесело, но правда. Однако правда и другое: когда незабываемое вспоминается, оно оживает для нас во всей своей первоначальной цельности и неповторимости. Это оттого, что оно тайно живет в наших душах, не изменяясь с годами: завершенное, оно уже не может измениться.

Больше двух десятилетий прошло с тех пор, как университетские друзья Николая Майорова расстались с ним, не простившись. Они уже никогда с ним не увидятся. Исправить тут ничего нельзя. Этому сроку предстоит только увеличиваться. Но законы перспективы, не нарушимые в пространстве, к счастью, могут нарушаться во времени. Отдаляясь, образ Коли Майорова не уменьшается и не тускнеет. А то, что стирается в памяти, наверное, никогда и не было существенным.

Я познакомился с Колей Майоровым за три года до Великой Отечественной войны – в мирную пору, когда увлеченные литературой студенты Московского университета объединились в литгруппу. Как всегда и во всех юношеских литературных объединениях, там, конечно, господствовали лирики.

Удивительное дело: во все времена повторяется одно и то же: молодые поэты, ищущие себя и жаждущие понимания, находят других, себе подобных, таких же ищущих и жаждущих, по незримому и неслышному пеленгу, который неведом посторонним. (Так в человеческом водовороте столицы любые коллекционеры каким-то образом вылавливают других коллекционеров – по случайному слову, по жесту, что ли, по оценивающему взгляду…) Когда осенью 1938 года в одном из старых университетских зданий на улице Герцена студенческая литгруппа собралась на первое регулярное занятие, Коля Майоров был незаметен в пестрой аудитории. Но почему-то все уже что-то знали друг о друге, и больше всего именно о Майорове. Будущие биологи и географы, химики и математики, физики и историки читали свои стихи. И помню, как из разных углов раздавались уверенные голоса:

– Пусть почитает Майоров, истфак!

Но он смущенно отнекивался – то ли от робости, то ли от гордыни. Казалось, он примеривается к чужим стихам, звучащим в аудитории, мысленно сравнивает их со своими, выбирает – «что прочесть?» Наконец он вылез из-за студенческого стола, встал где-то сбоку и начал читать.

Крепко стиснутым кулаком он, этот «Майоров, истфак», словно бы расчищал живой мысли стихотворения прямую дорогу через обвалы строф. И к концу того первого вечера стало очевидно со всей несомненностью: это будет «первая ракетка» в поэтической команде университета.

Не для традиционного сопоставления скромности и таланта упомянул я, что Николай Майоров был незаметен в пестрой толпе участников университетского литобъединения. Просто захотелось вспомнить, как он выглядел, каким показался в минуту знакомства. Совсем недавно, через столько лет после той поры, один ныне здравствующий поэт уверял меня, что Коля Майоров был высоким красавцем. Это легко объяснимая аберрация памяти. Я разубеждал поэта, а потом пожалел, что так старался. В воображении поэта жил образ Майорова, я же рассказывал ему про облик своего старого приятеля. А это разные вещи, и они не обязаны совпадать.

Коля Майоров поразительно не был похож на стихотворца, как не был похож на «служителя муз» поэт божьей милостью Николай Заболоцкий. Ничего завидного во внешности – ничего впечатляющего, что заставило бы на улице оглянуться прохожего. (Швейцары в гостиницах – вот из кого вербоваться бы академикам, полководцам, поэтам!..) Может быть, это экономная природа не наделяет истинное достоинство лишними одеждами – они ведь ему не нужны… Впрочем, это сомнительный закон – слишком много из него исключений. Но Коля Майоров был выразительнейшим его подтверждением.

 
Нет, он не был скромен:
Есть в голосе моем звучание металла.
Я в жизнь вошел тяжелым и прямым.
 

Он знал, что он – поэт. И, готовясь стать историком, утверждал себя прежде всего как поэт. У него было на это право.

Как все юноши, он много писал о любви. Но в отличие от большинства начинающих лириков он размышлял о ней не мечтательно и бесплотно, а требовательно, жарко и даже зло. Не столь важно искать для этого объяснения – гораздо существенней увидеть в этом первый и самый доказательный намек на своеобразие поэтического видения жизни, какое свойственно было Майорову.

 
Пусть люди думают, что я трамвая жду.
В конце концов, – кому какое дело,
Что девушка сидит в шестом ряду
И равнодушно слушает Отелло?
……………
Как передать то содроганье зала,
Когда не вскрикнуть было бы нельзя?
Одна она с достоинством зевала,
Глазами вверх на занавес скользя.
 
 
Ей не понять Шекспира и меня…
 

Немногие отважились бы на такую строку. Но талант – это смелость. И всю молодую отвагу своего сердца и своего ума Майоров тратил не на маленькую поэтическую фронду против внешне традиционных форм стиха – фронду, которая часто оказывается единственной доблестью начинающих, а на поиски своего «угла зрения», своего понимания прекрасного.

Как все юноши на пороге начинающейся зрелости, он много думал и писал о смерти (так устроен человек!). Но в отличие от большинства философствующих юнцов он размышлял о ней не меланхолически-печально и тревожился не о бренности всего земного, а искал в этой теме мужественное утверждение жизни, героическое начало, бессмертие человеческого творчества и труда.

 
Им не воздвигли мраморной плиты.
На бугорке, где гроб землей накрыли,
как ощущенье вечной высоты
пропеллер неисправный положили.
……………
О, если б все с такою жаждой жили!
Чтоб на могилу им взамен плиты
как память ими взятой высоты
их инструмент разбитый положили
и лишь потом поставили цветы.
 

Внешне незаметный, он не был тих и безответен. Он и мнения свои защищал, как читал стихи: потрясая перед грудью кулаком, чуть вывернутым тыльной стороною к противнику, точно рука несла перчатку боксера. Он легко возбуждался, весь розовея. Он не щадил чужого самолюбия и в оценках поэзии бывал всегда резко определенен. Он не любил в стихах многоречивой словесности, но обожал земную вещность образа. Он не признавал стихов без летящей поэтической мысли, но был уверен, что именно для надежного полета ей нужны тяжелые крылья и сильная грудь. Так он и сам старался писать свои стихи – земные, прочные, годные для дальних перелетов.

 
…Я полюбил весомые слова.
 

Разве это не чувствуется даже в тех немногих строках, что приведены выше? Иногда после занятий университетской литгруппы мы бродили по ночной Москве, обычно вчетвером: Коля Майоров, Виктор Болховитинов, Николай Банников и я. У Коли всегда оказывались в запасе почему-то не прочитанные сегодня на занятии стихи. «Почему? Что же ты молчал?» – «А ну их к черту, это не работа, еще не получилось!» – отвечал он. И он продолжал искать свои весомые слова, которые не сразу даются в руки только сильным поэтам, потому что ощущение «веса» слов у них совсем иное, чем у версификаторов. Он не доверялся чужим гирям и гирькам, и ему невозможно было подсказать строфу или строку – он с ходу отвергал любые предложения или прямым протестом, или улыбкой, или молчанием. Ему годилось только то, что выковалось в нем самом.

Он полюбил весомые слова, когда было ему около двадцати. А в двадцать три его уже не стало. Он успел сделать сравнительно немного: его литературное наследство – это сто страниц, три тысячи машинописных строк. Но все, что он считал законченным, – настоящее. Он был весь обещание. И не потому только, что природа дала ему талант, а воспитание – трудоспособность. Он очень рано осознал себя поэтом своего поколения – глашатаем того предвоенного поколения, которое приходило к поре начинающейся внутренней зрелости в конце 30-х годов.

Он чувствовал себя тем «шальным трубачом», о котором прекрасно написал в стихотворении «Мы».

Еще меньше, чем на поэта, Николай Майоров был похож на записного героя. Но и героем он стал таким же, как и поэтом, – настоящим. Он умер, как сам предсказал: в бою.

Мальчик, родившийся в девятнадцатом году под Иваново-Вознесенском, погиб совсем еще юнцом в сорок втором под Смоленском. Доброволец-разведчик погиб, не докурив последней папиросы, не дописав последнего стихотворения, не долюбив, не дождавшись книги своих стихов, не окончив университета, не доучившись в Литературном институте, не раскрыв всех возможностей, какие сам в себе прозревал… Все в его жизни осталось незавершенным, кроме нее самой. Но стихи его, сработанные для дальнего полета, продолжают свой рейс: у них сильные крылья – такие, как он хотел.

Уходя, он в своих стихах точно предупредил нас, что останется неотъемлемой частью пережитого нами. Так оно и случилось. Он вошел в разряд незабываемого. И навсегда помнится, что он был.

Борис Слуцкий
Последняя встреча

Был октябрь 1941 года, один из самых тяжелых для Москвы дней октября – 16 или 17 число.

Немцы наступали где-то у Можайска. Их еще не удавалось остановить. Кое-где над центром города падал странный серый снег, вялый, медленный. Это был пепел. Эвакуируемые учреждения жгли бумаги. Каждый час тысячи людей уходили на запад, на юго-запад, на северо-запад – на фронт. Другие тысячи уходили и уезжали на восток, в эвакуацию.

Вот в такой день на улице Герцена я и встретил, в последний раз в жизни, Колю Майорова.

Какой он был тогда – помню: хмурый, лобастый, неторопливый, с медленной доброй усмешкой на губах.

– А я вот иду в военкомат, записываться в армию.

Постояли мы на улице, на самой важной для нас обоих улице Герцена – больше трех лет проучились мы на ней, через два дома друг от друга. Поговорили о товарищах: кто как и кто где. Торопливо, в двух словах, рассказал я Коле о фронте и о госпитале. И – разошлись, чтобы никогда более не увидеть друг друга.

* * *

В книге Майорова, которая вышла год назад, и в этом сборнике собраны почти все известные мне стихи Коли – последних трех-четырех лет его жизни. Почти все, но не все.

Я хорошо помню стихи о деревенской гулянке, со строкой:

 
Я сам любил ходить в такие игры.
 

Может быть, когда-нибудь вспомнятся, приснятся другие стихи, другие строки, а может быть, и не вспомнятся. Мы, наверное, слушали в те годы друг друга не очень внимательно. Все написанное и читанное казалось присказкой. «А сказка будет впереди». Главное еще напишется. У иных так и случилось. А у иных вместо сказки впереди была смерть.

* * *

Я перечитываю стихи Майорова тридцать девятого, сорокового, сорок первого годов. Многое вспоминаю, со многим встречаюсь впервые и думаю, что нет, это уже не присказка.

Мы никогда не прочтем того, что Коля написал бы о войне, о нашей победе. Но он сказал свое честное и точное слово о том, что думали и чувствовали люди его поколения за день, за год до войны. О буре истории, ревевшей за окнами наших студенческих общежитий. И о том, как

 
…были высоки, русоволосы
 

те, кто шагнул навстречу буре. Победа начинается с решимости ее добиться, с уверенности в правоте нашего дела. Об этой решимости, об этой правоте – всё, что написал Майоров.

Михаил Луконин
Коле Отраде
 
Я жалею девушку Полю.
   Жалею
За любовь осторожную:
   «Чтоб не в плену б!..»
За: «мы мало знакомы»,
   «не знаю»,
     «не смею»…
За ладонь, отделившую губы от губ.
Вам казался он:
   летом – слишком двадцатилетним,
Осенью —
   рыжим, как листва на опушке,
Зимою —
   ходит слишком в летнем.
А весною – были веснушки.
А когда он поднял автомат —
   вы слышите?.. —
Когда он вышел,
   дерзкий
     такой, как в школе,
Вы на фронт
   прислали ему платок вышитый,
Вышив: «Моему Коле!»
У нас у всех
   были платки поименные,
Но ведь мы не могли узнать
   двадцатью зимами,
Что когда
   на войну уходят
     безнадежно влюбленные —
Назад приходят
любимыми.
Это все пустяки, Николай,
   если б не плакали.
Но живые
   никак представить не могут:
Как это, когда пулеметы такали,
Не встать,
   не услышать тревогу?
Белым пятном
   на снегу
     выделиться,
Не видеть,
   как чернильные пятна
     повыступали на пальцах,
Не обрадоваться,
   что веснушки сошли с лица?!
Я бы всем запретил охать.
Губы сжав – живи!
   Плакать нельзя!
Не позволю в своем присутствии плохо
Отзываться о жизни,
   за которую гибли друзья.
Николай!
С каждым годом
   он будет моложе меня,
     заметней.
Постараются годы
   мою беспечность стереть.
Он останется
   слишком двадцатилетним,
Слишком юным
   для того, чтобы дальше стареть.
И хотя я сам видел,
   как вьюжный ветер, воя,
Волосы рыжие
   на кулаки наматывал,
Невозможно отвыкнуть
   от товарища и провожатого,
Как нельзя отказаться
   от движения вместе с Землею.
Мы суровеем,
Друзьям улыбаемся сжатыми ртами,
Мы не пишем записок девочкам,
   не поджидаем ответа…
А если бы в марте
А если бы в марте
   тогда
     мы поменялись местами,
Он
   сейчас
     обо мне написал бы
       вот это.
 
Н. Отрада и М. Луконин
Юрий Окунев
«В актовом зале…»

В актовом зале нового педагогического института в Волгограде Михаил Луконин читает притихшим студентам свое стихотворение «Коле Отраде»…

Он читает, а перед моими глазами всплывают далекие годы и старое здание довоенного учительского института на Академической. В коридоре после лекций по-молодому шумно, весело, бестолково. Из аудитории литфака выходит восемнадцатилетний веснушчатый парень. Он держит в руке книгу. Это стихи Багрицкого.

Он подмигивает мне и делает шутливый, приглашающий жест: «А вам не хотится под ручку пройтиться?»…

Николай Отрада.

Самый близкий его друг – Михаил Луконин. Я знаю: они вместе учились в школе, поступили в учительский, одновременно начали печататься в газетах, зачитывались стихами любимых поэтов и увлеченно занимались своеобразной «стратегией» и «географией»: раскладывали перед собой географическую карту и жадно распределяли «сферы» и «зоны», огромные пространства и территории нашей планеты, на которые должно было распространиться их тематическое освоение и поэтическое завоевание. Владения музы одного поэта торжественно объявлялись неприкосновенными для другого.

В то время мое воображение полностью захватила республиканская Испания, ее борьба, ее героические люди. Прочитав в областной комсомольской газете мои стихи «Лина Одена» и «Я кулаки сжимаю и клянусь», Коля Отрада по «высшим стратегическим соображениям» предупредил меня:

– Давай жми, набирай темпы. А то отберу у тебя Испанию. Учти!

Это было в 1936 году, но как возмужал и вырос Отрада за два последующих года…

У меня сохранился старый выцветший номер областной газеты от 3 декабря 1938 года. В нем целая страница отведена митингу интеллигенции города. О своем возмущении зверствами фашистов в Германии говорили на митинге профессора Лебедев, Прикладовицкий, артист Скалов, инженер Шилкин. И вдруг читаю: «Речь Николая Отрады». И тут я вспомнил, как он волновался перед выступлением, вышел на трибуну, огляделся и, отложив в сторону листок с речью, заговорил сначала глуховато, а потом все более громко и внятно:

– От имени писателей нашего города я выражаю глубокое возмущение и гнев в связи с кровавыми событиями в Германии. – Глаза у Николая блестели. Он перевел дыхание и продолжал: – Многие говорят, что это похоже на средневековье. Нет! Средневековье бледнеет перед творящимися сейчас в Германии чудовищными зверствами!..

Николая Отраду хорошо знали рабочие, студенты, школьники. На страницах областных газет, в сборниках и альманахах местного издательства часто появлялись его стихи.

…Первым «перебежал» в Москву, в Литературный институт, Михаил Луконин. Потом он приехал на несколько дней и увез с собой Отраду. Я совершил это «дезертирство» несколько позднее.

В коридоре старинного дома на Тверском бульваре я увидел трех студентов. Их лица были мрачными. Позерски сложив руки, они снисходительно посматривали на меня – на новичка, приехавшего из провинции. В стороне от них стоял Николай Отрада. По сравнению со мной он уже был здесь «бывалым» человеком. Увидев меня, он быстро подошел и сказал:

– Ты этих непризнанных гениев не бойся, держись меня – и все будет в порядке!..

Некоторые студенты института уже на первом курсе выделялись своей большой начитанностью и эрудицией. Отрада к этому времени успел прочитать меньше, чем они, но он лучше знал рабочую среду, глубже чувствовал и понимал природу.

За городом, в Переделкино, в студенческом общежитии жили С. Смирнов, А. Яшин, М. Луконин, Б. Ямпольский, И. Бауков, тепло встретившие Колю Отраду.

Счастливая пора! Молодые поэты и прозаики спорили, делились и хлебом и замыслами, а так называемую «курицу славы» делить пока не приходилось, до нее еще тогда было далеко. Однажды группу студентов, в которую вошли и Отрада, и я, пригласили на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку читать стихи перед колхозниками.

Слушатели нам аплодировали, а когда все поэты прочитали стихи, во втором ряду поднялся старик, чем-то очень напоминавший крестьянина в исполнении Бориса Чиркова в кинофильме «Чапаев». Старый колхозник с хитроватой улыбкой спросил:

– Что же, граждане, чтение окончено или еще какое представление будет?..

И тут Николая Отраду «осенило». Он вскрикнул:

– Будет!.. Будет!..

Мы растерянно переглянулись. Николай вышел на авансцену и с солидной важностью циркового конферансье, объявляющего новый рискованный аттракцион, оповестил:

– А сейчас, товарищи колхозники, главный номер нашей программы: мастер народного танца студент Литературного института Юрий Окунев станцует перед вами сербиянку!

Раздались голоса:

– Просим! Просим!..

Я онемел от неожиданности и в ужасе обратился в бегство. Но Отрада настиг меня, вывел на эстраду и, пристукивая в такт ладонями, уговаривал:

– Давай, давай, лиха беда начало, а потом пойдет!..

Видя, что толку не будет, отстранил меня и со словами: «А ну-ка, интеллигенция! Дай дорогу!» – начал виртуозно выбивать чечетку. Зрители были в восторге. А Отрада, улыбаясь, шептал мне: «Учись! Это тебе не стихи писать!..»

А вот я вижу Николая Отраду другим: сосредоточенным, строгим, решительным.

Он сдавал зачет по истории, зная, что утром следующего дня вместе с Михаилом Лукониным, Платоном Воронько, Ароном Копштейном и другими студентами-добровольцами лыжного батальона уедет на войну с белофиннами.

Ответ не удовлетворил преподавателя, и он поставил Николаю тройку. Тогда Отрада так сказал:

– Историю пересдам, когда вернусь, а пока сам пойду на фронт делать историю…

Добрый, сильный, влюбленный в людей и птиц, в жизнь, в поэзию и природу, Николай Отрада писал с нежностью в стихотворении «Осень»:

 
…Я вышел. Над избами гуси вплавь
спешат и горнистом трубят в рожок.
Мне хочется выстрелить в них сплеча,
в летящих косым косяком гусей,
но пульс начинает в висках стучать.
«Не трогай!» – мне слышится из ветвей.
 

Но к врагам своей родины доброволец лыжного батальона Николай Отрада был беспощаден. Окружив его, разъяренные белофинны кричали: «Москва, сдавайся!..»

И тут же последовал далеко и громко эхом раскатившийся единственно возможный ответ:

– Москва не сдается!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю