Текст книги "Сквозь время"
Автор книги: Николай Майоров
Соавторы: Павел Коган,Михаил Кульчицкий,Николай Отрада
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
Давид Самойлов
Поколение сорокового года
Лет двадцать с лишком назад, до войны (а теперь уже можно писать – в конце тридцатых годов), по Москве ходило множество молодых поэтов. Впрочем, и сейчас, наверное, молодых поэтов в Москве не меньше, просто я не всех знаю, а тогда знал всех.
Поэты были в Литинституте, в ИФЛИ, в университете, были в педагогическом и юридическом. Лет им было от 18 до 20, мало кто из них успел напечататься, но нельзя сказать, что никто их не знал. Во-первых, они хорошо знали друг друга и жили не розно. Во-вторых, их знали многие сотни московских студентов, аудитория строгая и живая.
В ИФЛИ самым знаменитым поэтом был Павел Коган.
Я познакомился с ним осенью 1938 года на заседании литературного кружка. Нахмурив густые брови, чуть прищурив глаза, он уверенно читал стихи, подчеркивая ритм энергичным движением худой руки, сжатой в кулак. Вскоре мы подружились.
…Поздней осенью 1938 года мы решили показать свои стихи Илье Львовичу Сельвинскому. Позвонили ему. Он пригласил нас к себе. В кабинете на Лаврушинском мы – Павел Коган, Сергей Наровчатов и я – читали стихи, пили чай с сушками и разговаривали до поздней ночи. Илья Львович признал нас поэтами. Помню восторженное настроение, в каком мы вышли на пустынный Лаврушинский и обнялись от избытка чувств. Долго стояли мы, обнявшись, на углу и никак не могли расстаться.
Однажды в крошечной прокуренной насквозь комнатке за кухней – у Павла Когана – мы говорили об учителях. Их оказалось множество – Пушкин, Некрасов, Тютчев, Баратынский, Денис Давыдов, Блок, Маяковский, Хлебников, Багрицкий, Тихонов, Сельвинский. Называли и Байрона, и Шекспира, и Киплинга. Кто-то назвал даже Рембо, хотя он явно ни на кого не влиял. Ради интереса решили провести голосование – каждый должен был вписать десять имен поэтов, наиболее на него повлиявших. Одно из первых мест занял Маяковский. На последнем оказался – Шекспир.
Обилие учителей не означало, что мы были неразборчивы. Если присмотреться к именам, мы были довольно разборчивы. Была жадность к стихам. Павел Коган знал их на память в несметном количестве и любил читать чужие стихи не меньше, чем свои.
Сколько бы ни было у нас учителей, наставником нашим и педагогом был Илья Львович Сельвинский. Немало времени отдал он нам, начинающим московским поэтам.
В ту пору Илья Львович руководил поэтическим семинаром молодых при Гослитиздате. Раза три в месяц на Малый Черкасский приходили молодые поэты почитать и послушать стихи. Кажется, там, на семинаре, мы познакомились с Кульчицким, Слуцким, Лукониным и многими другими ныне известными литераторами.
На литобъединении разбирали стихи по косточкам. Хвалили друг друга редко. Спорили резко, не давая друг другу пощады. Считалось, что это закаляет характер. Обижаться не полагалось.
Павел говорил звонко. Коротко рубил воздух ладонью. Увлекаясь, начинал ходить по комнате. Хвалил и ругал без удержу. Он был человек страстный. Так же горячо, как к стихам, он относился к людям. К друзьям – влюбленно, но уж если кого не любил, в том не признавал никаких достоинств. Активность отношения к жизни, к людям была чертой его характера. Он был требователен и порой деспотичен. Создав силой воображения образ человека, он огорчался и возмущался, если человек реальный не во всем соответствовал его созданию. Павел был человеком больших преодолений. Его поэзия начиналась с преодоления условно-романтического строя ранних стихов, в которых атрибуты «гриновской» романтики стесняли проявление его сильного политического темперамента. Он подходил вплотную к «реализму чувств». От ранних стихов оставалась романтическая приподнятость, но уходила красивая невнятица метафор, уже чуждая созревающему поэту.
Стремительная мысль Павла Когана опережала созревание форм. Он нетерпеливо выстраивал свои мысли в стихотворный роман, поставив перед собой задачу, о которой никто из нас не смел помыслить.
Говорят, что юности свойственно отрицание. Я думаю, что это неверно. Юность жадно ищет в жизни положительного начала, стремится к служению, а не к службе. Поэзия Павла Когана – попытка разобраться в сложных и противоречивых событиях предвоенных лет и приложить свои идеальные представления в сфере реальной жизни, воплотить их в гражданский подвиг – человеческий и поэтический.
Его поэма – спор с теми, кто ищет идеала «поверх» действительности, спор двух характеров, двух мироощущений. Это был важнейший спор для поколения, вступавшего в жизнь накануне великой войны. Коган развенчивает поиск идеала в абстрактной сфере, порождающий характер болезненный и деградирующий. Он страстно борется за органическое приятие действительности, утверждает право интеллигента нашего времени говорить от имени народа.
По существу, его герой – это он сам. Один из тех, кто в двадцать пять лет был внесен «в смертные реляции».
* * *
Сороковой год начался трудно. Шла финская война. Стояли холода. Печальные вести доходили с фронта. Наше поколение понесло первые военные потери. Погиб Отрада, рядом с ним смертью храбрых пал Копштейн. Погиб молодой критик Михаил Молочко, которому принадлежат памятные слова: «Романтика – это будущая война, где победим мы».
Весной добровольцы вернулись с финской войны. Они щеголяли в солдатских телогрейках, по-мальчишески изображали бывалых вояк. Но за всем этим был уже настоящий и еще чужой нам всем, необычный опыт. Помню тогдашние первые подлинные стихи о войне, написанные Наровчатовым и Лукониным.
Значит, что-то действительно произошло в нас. Недаром именно тогда появился у нас термин «поколение сорокового года». Год этот был насыщен событиями. Были первые бурные выступления, первые публикации стихов. Собирались выпускать альманах.
Афиша 1940 г.
В начале сорок первого года в журнале «Октябрь» появилась подборка под скромным названием «Стихи московских студентов». Там впервые был напечатан Кульчицкий.
Кульчицкий казался мне самым зрелым поэтом среди наших сверстников.
Было в нем что-то молодецкое. Высокий, со светлыми глазами чуть навыкате, с прямыми, давно не стриженными волосами каштанового цвета, чуть улыбающийся, он производил впечатление человека здорового и беззаботного. На самом деле он был работяга. Он принадлежал поэзии целиком. Поэзия была его призванием и точкой зрения. Он бродил по улицам, слагая стихи. Днем и ночью он отыскивал точные слова и метафоры. Он любил производить эксперименты со словом, любил слушать стихи и спорить о них. Вел дневник и писал письма в Харьков, сестре Олесе – тоже о стихах, о новых товарищах…
Кульчицкий шел от образа, от вещественного ощущения мира. Он был меньше всех нас связан поэтической традицией. Стих его вызревал, не обремененный шелухой подражания. Коган был сплавом. В его накале разнородные элементы сплавлялись воедино, приобретая новые свойства. Кульчицкий был самородным металлом. Он успел дописать первую свою поэму – «Россию». Она не антипод роману Павла Когана. Удивительно едины эти два произведения, такие разные по манере, по характеру. И единые, как мысль и чувство…
Войну мы ожидали, но все же началась она неожиданно. Не думалось, что именно в этот погожий день, когда сдавались последние экзамены, так внезапно и бесповоротно начнется война.
Через неделю большинства из нас уже не было в Москве. Не помню, когда последний раз я видел Кульчицкого. С Павлом последняя встреча была осенью, когда я вернулся со Смоленщины, а он с трудом добрался до Москвы с Кавказа.
Мы встретились, и Павел, едва отмывшись от дорожной грязи, потащил меня на улицу Мархлевского, где в бывшем школьном здании набирали народ на курсы переводчиков. Меня не приняли: я имел глупость сказать, что не знаю немецкого языка.
Павел решительно заявил, что немецкий знает. И ему поверили. Там же, на Мархлевской, мы расстались, чтобы больше никогда не увидеться…
О гибели Павла я узнал на фронте из письма нашего товарища. Были известны и место и обстоятельства его смерти. О Кульчицком долго ходили легенды. Как он погиб – неизвестно до сих пор. Он был рядовым. Рассказывали, что в армии он не расставался с тетрадочкой, куда вписывал стихи. Эту тетрадочку приказал выбросить старшина, когда проверял вещи перед отправкой на фронт. Может быть, где-нибудь до сих пор жива эта тетрадочка?..
* * *
Они погибли слишком рано. Но не только эта трагическая судьба двадцатилетних поэтов волнует нас. Волнуют и их стихи, даже тогда, когда мы осознаем их несовершенство. Волнуют потому, что в них запечатлены характер, мысли и чувства целого поколения, запечатлены цельно и неповторимо. А мысли эти и чувства необходимо входят в ряд мыслей и чувств русской поэзии, и, если бы они выпали, исчезло бы целое звено в ее закономерном развитии, распалась бы связь времен, исчез бы тот мостик, который соединяет довоенное поколение советской поэзии с послевоенным.
Мне кажется, что определяющим свойством поэзии этого поколения была цельность. Цельность и полнота мироощущения. Цельность не за счет примитива, упрощения, нерасчлененности, а цельность сложная, цельность в преодолении сложных противоречий времени и личности.
Обаятельной чертой этого цельного взгляда на жизнь было то, что выражался он непосредственно и ясно, что серьезность этого взгляда воплощена в поэзии со всей чистотой двадцатилетней юности.
В творчестве Когана и Кульчицкого видно, как идея формирует поэзию, как из пестрых элементов формы, часто ученической, незрелой, носящей печать разнородных влияний, под воздействием сильной мысли и устремленного чувства формируется новый характер поэзии.
Поэзия Кульчицкого и Когана неразрывно связана со своим временем. Не случайно, что в ней влюбленно прозвучала тема России.
Россия была формой органического приятия действительности. Грядущая мировая война понималась как всемирная «гражданская» война коммунизма с фашизмом, где Россия – главная, ведущая прогрессивная сила времени.
Это была новая тема поэзии. Это было поэтическое воплощение революционного начала России. В этом бескорыстном предназначении молодые поэты сороковых годов видели величие своей родины, видели великую задачу своего поколения…
Михаил Кульчицкий
Самое такое(Поэма о России)
Русь! Ты вся – поцелуй на морозе.
(Хлебников)
Я очень сильно
люблю Россию,
но если любовь
разделить
на строчки —
получатся – фразы,
получится
сразу:
про землю ржаную,
про небо про синее,
как платье.
И глубже,
чем вздох между точек…
Как платье.
Как будто бы девушка это:
с длинными глазами речек в осень
под взбалмошной прической
колосистого цвета,
на таком ветру,
что слово…
назад…
приносит…
И снова
глаза
морозит без шапок.
И шапку
понес сумасшедший простор
в свист, в згу.
Когда степь
под ногами
накре-няется
нáбок
и вцепляешься в стебли,
а небо —
внизу.
Под ногами.
И боишься
упасть
в небо.
Вот Россия.
Тот нищ,
кто в России не был.
До основанья, а затем…
(«Интернационал»)
Тогда начиналась Россия снова.
Но обугленные черепа домов
не ломались,
ступенями скалясь
в полынную завязь,
и в пустых глазницах
вороны смеялись.
И лестницы без этажей
поднимались
в никуда,
в небо,
еще багровое.
А безработные красноармейцы
с прошлогодней песней,
еще без рифм
на всех перекрестках снимали
немецкую
проволоку[2]2
Немецкая оккупация Харькова. (Все примечания принадлежат автору. – Ред.)
[Закрыть],
колючую как готический шрифт.
По чердакам
еще офицеры метались
и часы
по выстрелам
отмерялись.
Тогда
победившим красным солдатам
богатырки-шлемы[3]3
Шлемы покроя военного коммунизма – без наушников, острые.
[Закрыть].
уже выдавали
и – наивно для нас, —
как в стрелецком когда-то,
на грудь нашивали
мостики алые[4]4
Нагрудные – почти боярские – полоски.
[Закрыть].
И по карусельным
ярмаркам нэпа,
где влачили волы
кавунов корабли,
шлепались в жменю
огромадно-нелепые,
как блины,
ярковыпеченные рубли[5]5
Бумажные знаки 1924 г.
[Закрыть]…
Этот стиль нам врал
про истоки,
про климат,
и Расея мужичилася по нем,
почти что Едзиною Недзелимой
от разве с Красной Звездой,
а не с белым конем[6]6
«На белом коне под малиновый звон» – фраза Деникина.
[Закрыть].
Он, вестимо, допрежь лгал —
про дичь Россиеву —
что, знамо, под знамя
врастут кулаки.
Окромя – мужики
опосля тоски.
И над кажною стрехой
(по Павлу Васильеву)
рязныя рязанския б пятушки.
Потому что я русский наскрозь —
не смирюсь
со срамом
наляпанного а-ля рюс.
В мир, раскрытый настежь
Бешенству ветров.
(Багрицкий)
Я тоже любил —
петушков над известкой.
Я тоже платил
некурящим подростком
совсем катерининские пятаки[7]7
Медные монеты 1924 г.
[Закрыть]
за строчки
бороздками
на березках,
за есенинские
голубые стихи.
Я думал – пусть
и грусть,
и Русь,
в полтора березах не заблужусь.
И только потом
я узнал,
что солонки
с навязчивой вязию азиатской тоски,
размалева русацкова:
в клюкву
аль в солнце —
интуристы скупают,
но не мужики.
И только потом я узнал,
что в звездах
куда мохнатее
Южный Крест,
а петух-жар-птица-павлин прохвостый
из Америки,
с картошкою русской вместе.
И мне захотелось
такого
простора,
чтоб парусом
взвились
заштопанные шторы,
чтоб флотилией мчался
с землею город
в иностранные страны,
в заморское
море!
Но я продолжал любить Россию.
Не тот этот город и полночь – не та.
(Пастернак)
А люди
с таинственной выправкой
скрытой
тыкали в парту меня,
как в корыто.
А люди с художественной вышивкой
Россию
(инстинктивно зшиток[8]8
Тетрадь.
[Закрыть] подъяв, как меч) —
отвергали над партой.
Чтобы нас перевлечь —
в украинские школы —
ботинки возили,
на русский вопрос —
«не розумию»[9]9
Не понимаю.
[Закрыть],
На собраньях прерывали
русскую речь.
Но я все равно любил Россию.
(Туда…
улетали…
утки…
– им проще.
За рощами,
занесена,
она где-то за сутки,
за глаз,
за ночью,
за нас она!)
И нас ни чарки
не заморочили,
ни поштовые марки
с «шагающими»[10]10
Шаг – денежная единица Центральной Рады, равна 1/2 коп.
[Закрыть] гайдамаками,
ни вирши —
что жовтый воск
со свечи заплаканной
упадет
на Je[11]11
Желто-блакитный флаг украинских националистов от Скоропадского до Петлюры.
[Закрыть]
блакитные очи.
Тогда еще спорили —
Русь или
Запад —
в харьковском
кремле.
А я не играл роли в дебатах,
в играл
в орлянку
на спорной земле.
А если б меня
и тогда спросили —
я продолжал – все равно Россию.
…И встанут
над обломками Европы
прямые,
как доклад,
конструкции,
прозрачные как строфы
из неба,
стали,
мысли
и стекла.
Как моего поколения
мальчики
фантастикой Ленина
зяманись —
работа в степени романтики —
вот что такое
коммунизм!
И оранжевые пятаки
отсверкали,
как пятки мальчишек —
оттуда
в теперь.
И – как в кино —
проявились медали
на их шинелях.
И червь,
финский червь сосет
у первых трупы,
плодя – уже для шюцкоров —
червят.
Ведь войну теперь начинают
не трубы —
сирена.
И только потом – дипломат.
Уже опять к границам сизым
составы
тайные
идут,
и коммунизм опять
так близок —
как в девятнадцатом году.
Тогда
матросские продотряды
судили корнетов
револьверным салютцем.
Самогонщикам —
десять лет.
А поменьше гадов
запирали
«до мировой революции».
Помнишь – с детства —
рисунок:
чугунные путы
человек сшибает
с земшара
грудью? —
Только советская нация
будет
и только советской расы люди…
Если на фуражках нету
звезд,
повяжи на тулью
марлю…
красную…
Подымай винтовку,
кровью смазанную,
подымайся
в человечий рост!
Кто понять не сможет,
будь глухой —
на советском языке
команду в бой?
Уже опять к границам сизым
составы тайные идут,
и коммунизм опять так близок —
как в девятнадцатом году.
Когда народы, распри позабыв,
В единую семью соединятся.
(Пушкин)
Мы подымаем
винтовочный голос,
чтоб так
разрасталась
наша
отчизна —
как зерно,
в котором прячется поросль,
как зерно,
из которого начался
колос
высокого коммунизма.
И пусть тогда
на язык людей —
всепонятный —
как слава,
всепонятый снова,
попадет
мое,
русское до костей,
мое,
советское до корней,
мое украинское тихое слово.
И пусть войдут
и в семью и в плакат
слова,
как зшиток
(коль сшита кипа),
как травень[13]13
Май.
[Закрыть] в травах,
як липень[14]14
Июль.
[Закрыть]
в липах
тай ще як блакитные[15]15
Голубые.
[Закрыть] облака!
О как
я девушек русских прохаю[16]16
Прошу.
[Закрыть]
говорить любимым
губы в губы
задыххающееся «коххаю»[17]17
Люблю.
[Закрыть]
и понятнейшее слово —
«любый».
И, звезды
прохладным
монистом надевши,
скажет мне девушка:
боязно
все.
Моя несказáнная
родина-девушка
эти слова все произнесет.
Для меня стихи —
вокругшарный ветер,
никогда не зажатый
между страниц.
Кто сможет его
от страниц отстранить?
Может,
не будь стихов на свете,
я бы родился,
чтоб их сочинить.
Но если бы кто-нибудь мне сказал:
сожги стихи —
коммунизм начнется,
я только б терцию
помолчал,
я только б сердце свое
слыхал,
я только б не вытер
сухие глаза,
хоть, может, – в тумане,
хоть, может, —
согнется
плечо над огнем.
Но это нельзя.
А можно —
долго
мечтать
про коммуну.
А надо думать —
только о ней.
И необходимо
падать
юным.
и – смерти подобно —
медлить коней!
Но не только огню
сожженных тетрадок
освещать меня
и дорогу мою:
пулеметный огонь
песню пробовать будет,
конь в намете
над бездной Европу разбудит,
и, хоть я на упадочничество
не падок,
пусть не песня,
а я упаду
в бою,
Но если я
прекращусь в бою,
не другую песню
другие споют.
И за то,
чтоб как в русские
в небеса
французская девушка
смотрела б спокойно —
согласился б ни строчки
в жисть
не писать…
……………
А потом взял бы —
и написал
тако-о-ое…
26. IX. 1940 г.
16. X. 1940 г.
28. I. 1941 г.
Борис Слуцкий
Михаилу Кульчицкому
«Высоко он голову носил…»Декабрь 41-го года
Высоко он голову носил,
Высоко-высоко.
Не ходил, а словно восходил,
Словно солнышко с востока.
Рядом с ним я – как сухая палка
Рядом с теплой и живой рукою.
Все равно – не горько и не жалко.
Хорошо! Пускай хоть он такой.
Мне казалось, дружба – это служба.
Друг мой – командирский танк.
Если он прикажет: «Делай так!» —
Я готов был делать так – послушно.
Мне казалось, дружба – это школа.
Я покуда ученик.
Я учусь не очень скоро.
Это потруднее книг.
Всякий раз, как слышу первый гром,
Вспоминаю,
Как он стукнул мне в окно: «Пойдем!»
Двадцать лет назад в начале мая.
«Одни верны России потому-то…»
Та линия, которую мы гнули,
Дорога, по которой юность шла,
Была прямою от стиха до пули —
Кратчайшим расстоянием была.
Недаром за полгода до начала
Войны
мы написали по стиху
На смерть друг друга.
Это означало,
Что знали мы.
И вот – земля в пуху,
Морозы лужи накрепко стеклят,
Трещат, искрятся, как в печи поленья:
Настали дни проверки исполненья,
Проверки исполненья наших клятв.
Не ждите льгот, в спасение не верьте:
Стучит судьба, как молотком бочар,
И Ленин учит нас презренью к смерти,
Как прежде воле к жизни обучал.
Просьбы
Одни верны России
потому-то,
Другие же верны ей
оттого-то,
А он не думал – как и почему.
Она – его поденная работа.
Она – его хорошая минута.
Она была отечеством ему.
Его кормили.
Но кормили – плохо.
Его хвалили.
Но хвалили – тихо.
Ему давали славу.
Но едва.
Но с первого мальчишеского вздоха
До смертного
обдуманного
крика
Поэт искал
не славу,
а слова.
Слова. Слова.
Он знал одну награду:
В том,
чтоб словами своего народа
Великое и новое назвать.
Есть кони для войны
и для парада.
В литературе
тоже есть породы.
Поэтому я думаю: не надо
Об этой смерти слишком горевать.
Его голос
Листок поминального текста!
Страничку бы в тонком журнале!
Он был из такого теста!
Ведь вы его лично знали!
Ведь вы его лично помните!
Вы, кажется, были на «ты».
Писатели ходят по комнате,
Поглаживая животы.
Они вспоминают
очи,
Блестящие из-под чуба.
И встречи в летние ночи
И ощущение чуда,
Когда атакою газовою
Перли на них стихи.
А я объясняю, доказываю:
Заметочку! Три строки!
Писатели вышли в писатели,
А ты никуда не вышел.
Хотя в земле, в печати ли
Ты всех нас лучше и выше.
А ты никуда не вышел,
Ты просто пророс травою.
И я, как собака, вою
Над бедной твоей головою.
Давайте после драки
Помашем кулаками:
Не только пиво-раки
Мы ели и лакали,
Нет, назначались сроки,
Готовились бои,
Готовились в пророки
Товарищи мои.
Сейчас все это странно,
Звучит все это глупо.
В пяти соседних странах
Зарыты наши трупы.
И мрамор лейтенантов —
Фанерный монумент —
Венчанье тех талантов,
Развязка тех легенд.
За наши судьбы (личные),
За нашу славу (общую),
За ту строку отличную,
Что мы искали ощупью,
За то, что не испортили
Ни песню мы, ни стих,
Давайте выпьем, мертвые,
Во здравие живых!
Михаил Кульчицкий
Бессмертие(Из незавершенной поэмы)
Далекий друг! Года и версты
И стены книг библиотек
Нас разделяют. Шашкой Щорса
Врубиться в лучезарный век
Хочу. Чтоб, раскроивши череп
Врагу последнему и через
Него перешагнув, рубя,
Стать первым другом для тебя.
На двадцать лет я младше века,
Но он увидит смерть мою,
Захода горестные веки
Смежив. И я о нем пою.
И для тебя. Свищу пред боем,
Ракет сигнальных видя свет,
Военный в пиджаке поэт,
Что мучим мог быть лишь покоем.
Я мало спал, товарищ милый!
Читал, бродяжил, голодал…
Пусть: отоспишься ты в могиле —
Багрицкий весело сказал.
Но если потная рука
В твой взгляд слепнет «бульдога» никелем —
С высокой полки на врага
Я упаду тяжелой книгой.
Военный год стучится в двери
Моей страны. Он входит в дверь.
Какие беды и потери
Несет в зубах косматый зверь?
Какие люди возметнутся
Из поражений и побед?
Второй любовью Революции
Какой подымется поэт?
А туча виснет. Слава ей
Не будет синим ртом пропета.
Бывает даже у коней
В бою предчувствие победы…
Приходит бой с началом жатвы.
И гаснут молнии в цветах.
Но молнии – пружиной сжаты
В затворах, в тучах и в сердцах…
Наперевес с железом сизым
И я на проволку пойду,
И коммунизм опять так близок,
Как в девятнадцатом году.
…И пусть над степью, роясь в тряпках,
Сухой бессмертник зацветет
И соловей, нахохлясь зябко,
Вплетаясь в ветер, запоет.
8–9. XI. 1939 г.