Текст книги "Мальчик на качелях"
Автор книги: Николай Оганесов
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
Олег Станиславович провел рукой по спинке стула. Под его ладонью засверкала полированная поверхность темно-красного цвета.
– Благородное, старое дерево, – сказал он с каким-то особенно теплым чувством и добавил уже совсем другим тоном: – И он собирался отдать ее соседу. Представляете?
– Самое ценное, если я не ошибаюсь, здесь – картины?
– Совершенно верно. – Маркин вышел на середину комнаты, стал под люстрой и торжественно обратился ко мне:
– Вам, очевидно, будет небезынтересно узнать историю коллекции, которую видите перед собой. – Он воздел палец к потолку. – Ее собрал отец Елизаветы Максимовны, он был известным актером. Всю свою жизнь играл на лучших сценах Петербурга и Москвы и только на старости лет переехал с женой и дочерью сюда, на юг. Этого требовало состояние его здоровья. Сомов был человеком высокой культуры, широких взглядов. Обладал разносторонними интересами. Вращался в кругу поэтов, художников, был вхож к ним. Сегодня это звучит неправдоподобно, но он дружил с Нестеровым, Серовым. Знал Александра Блока, Ермолову, Станиславского. Неоднократно бывал в «Пенатах» у Ильи Ефимовича Репина. Естественно, он интересовался живописью. Иногда он покупал картины, иногда их дарили ему. Так собралась коллекция, в которой есть две акварели Васнецова, несколько этюдов Коровина, Рябушкина, Степанова, малоизвестный набросок Врубеля к его знаменитому «Демону» и целый ряд ценнейших работ неустановленных живописцев. – Маркин, казалось, стал выше ростом. Он потеребил бородку, глаза его блестели. – Еще молодым человеком я имел счастье общаться с Максимом Александровичем, отцом Лизы, и узнал от него историю каждого приобретения. После смерти Сомова вся коллекция перешла к его единственной дочери. Лет двадцать назад коллекция была учтена, ее осмотрели специалисты и пришли к выводу, что вся она состоит из подлинников. С тех пор ваш покорный слуга по поручению руководства музея изредка навещал Вышемирских. Пока была жива Елизавета Максимовна, о приобретении коллекции музеем не могло быть и речи – слишком дороги были для нее картины. Она поместила их в свою комнату и тщательно следила за ними. Но после ее смерти Иван Матвеевич забросил коллекцию. – Олег Станиславович решил, что выразился слишком резко, и поправился: – Вернее, перестал ею интересоваться. Он был образованнейшим, культурнейшим человеком, известным ученым, но в живописи, простите, не понимал ничего. Абсолютно ничего. Что называется, был полным профаном. Я уговаривал его, конечно, от имени дирекции музея, продать картины. Он отвечал отказом, говорил, что это память о жене, придет, мол, время и он бесплатно передаст коллекцию государству. Нам не оставалось ничего другого, как ждать. И, представьте, дождались. Недели две назад Иван Матвеевич позвонил ко мне домой и попросил зайти. Я пришел. И что вы думаете? Фантастика! Он сообщил, что ему негде держать книги и что он решил полностью освободить комнату покойной супруги, чтобы устроить в ней библиотеку. Как вам это нравится?
– А что, его можно понять, – рискнул вставить я.
– Ну, знаете! Это несерьезно. Расстаться с коллекцией, которой нет цены, отдать антикварную мебель постороннему человеку. И все из-за того, что некуда складывать книги!
– А кому он собирался отдать мебель? – спросил я.
– Своему соседу – Корякину. – Олег Станиславович нервно прошелся из угла в угол, заложив руки за спину и воинственно задрав голову.
– Подождите меня минутку, – попросил я, прошел в комнату Юрия и вернулся с незаконченной репродукцией в руках.
– Что вы на это скажете, Олег Станиславович?
Маркин сначала недоверчиво взглянул на меня, потом на картину, достал из внутреннего кармана пиджака футляр, вытащил очки в круглой пластмассовой оправе и, не раздвигая дужек, приставил их к глазам.
– Где вы ее взяли? – Он внимательно осмотрел полотно, потом перевел взгляд на подлинник, висевший в комнате. – Это «Охота на лис» кисти Степанова. Между прочим, великолепная работа!
– Вы имеете в виду подлинник или копию?
– Подлинник не нуждается в моей оценке. Я имею в виду как раз копию. Кто писал, если не секрет?
– А вы не догадываетесь?
– Помилуйте, откуда мне знать, Владимир Николаевич?
– Это работа Юрия.
– Что вы говорите? – удивился он. – Не подозревал даже, что юноша так талантлив.
– Ну вот, я хотел расспросить вас, зачем он копировал картину.
Маркин спрятал очки в футляр.
– Мне, знаете ли, не приходилось много общаться с Юрием последние годы. Ребенком я видел его чаще.
– И все-таки, – настоял я. – Вы знаете его с детства. Он что – продавал картины?
– Ну, что я могу сказать? – Олег Станиславович заметно сник. То ли устал, то ли отвечать на вопросы ему нравилось меньше, чем рассказывать самому. – Что я могу сказать? – повторил он. – Юрий – самостоятельный юноша. Вежлив. Корректен. Продавал ли он картины? Не знаю. Едва ли, а впрочем, я слишком мало его знаю. Посещая профессора, я иногда сталкивался с ним, но он, по-моему, и имени моего толком не знает. Здоровался только. И вообще он немногословен, даже замкнут. Есть, знаете ли, такие натуры…
Я знал такие натуры, но я знал и кое-что другое: в телефонной книжке, находящейся в комнате Юрия, записан номер телефона, рядом с которым его рукой записаны имя и отчество Олега Станиславовича. Может быть, недоразумение? Или он звонил Маркину по поручению отца, а старичок забыл об этом? Выяснять я не стал по многим причинам, среди которых немаловажной была и та, что разговор наш был еще не окончен.
– У Юрия были друзья? Знакомые? Он встречался с девушкой?
Маркин замахал на меня руками:
– Постойте, постойте! Владимир Николаевич, помилуйте, ну, откуда мне знать!
Я понял, что продолжать разговор о Юрии бессмысленно, и вернулся к прежней теме:
– Так чем же закончилась ваша беседа с профессором?
– А на чем я остановился? – справился Маркин.
– Вы сказали, что считаете варварством отдавать мебель соседу, – напомнил я.
– Ну, меня-то это меньше всего касалось. Он хотел передать коллекцию в дар музею, я был рад такому обороту дела. И только. Мы обговорили детали. Я пообещал, что в кратчайший срок соберу комиссию, мы еще раз осмотрим картины, составим каталог, напишем акт и освободим ему комнату… – Маркин помялся и, решившись, обратился ко мне: – Владимир Николаевич, насколько я разбираюсь в законах, теперь, после смерти Ивана Матвеевича, все имущество, в том числе и коллекция, переходит к его сыну, не так ли? Следовательно, наше согласие с профессором аннулируется? Может быть, мне оповестить членов комиссии и отменить осмотр. Как вы считаете?
– Думаю, что отменять не следует, – ответил я.
– А как же Юрий? Ведь он прямой и единственный наследник. Других родственников у Ивана Матвеевича нет. – Он энергично замотал головой. – Это попахивает самоуправством. Нет-нет, как хотите, а я так не могу…
– Вы меня неправильно поняли. Я уверен, что против осмотра коллекции Юрий возражать не будет. Что касается передачи ценностей музею, вы обговорите это с ним лично.
– Когда?
– Несколько позже. Сейчас Юрия в городе нет.
– Как нет? – удивился Маркин.
– Вас это удивляет? Меня тоже. – Я пригласил его к выходу. – Олег Станиславович, мы насчитали в этой комнате четырнадцать картин, девять акварелей и семь рисунков. Это количество сходится с вашими данными?
– Сходится, – ответил он. – Все они на месте.
– Понятно. А на какое время вы намечали работу комиссии?
– На ближайшую субботу.
– Прекрасно, значит, встретимся через три дня.
5
Я не торопил Корякина. Еще в первую нашу встречу он показался мне тугодумом. «Есть такие натуры», – так, кажется, выразился Маркин, которого десять минут назад я проводил до автобусной остановки. Говорил он о Юрии Вышемирском, а я сидел в доме нашего вчерашнего понятого, того самого соседа, которому профессор собирался подарить мебель.
По тому, как Корякин морщил лоб, хмурил кустистые брови, как рассматривал свои мозолистые, с заусеницами около ногтей пальцы, было видно, что он собирается с мыслями, чтобы как можно обстоятельнее ответить на мои вопросы.
В сарае, где мы сидели, было сухо. Приятно пахло стружкой, лаком, свежеоструганными досками. Тускло блестел столярный инструмент, оставленный на старом, местами потрескавшемся верстаке. Здесь же сохла боковая стенка шкафа.
– Это ему, кхм-кхм, Матвеичу, мастерил, – кашлянув, сообщил Корякин. Ему трудно было начинать с общих рассуждений о своих отношениях с соседом, и он ухватился за возможность поговорить о чем-то более конкретном. – Он мне стеллажи заказал. Четыре штуки. Высотой три десять, впритык к потолку, значит. На двенадцать полок каждый, и чтоб книги под обрез входили, влезло, значит, побольше. Снаружи просил темный лак пустить, а внутри посветлее. Я уж и сосну подходящую нашел и боковушки, вишь, выстрогал… – Корякин снова прокашлялся.
Между указательным и средним пальцами он держал тлеющий бычок сигареты. Огонек светился у самых ногтей, и я удивился, как это он не чувствует боли.
– У него же вся комната в стеллажах, зачем же еще? – спросил я.
– Видно, не хватало. Книг-то много.
– Василий Яковлевич, верхние полки в кабинете Ивана Матвеевича на высоте больше трех метров. Как он до них добирался, не знаете? У него не было специальной стремянки?
Корякин думал так долго, что я заподозрил, уж не перебирает ли он в уме всю мебель, какая есть в доме соседа.
– Нет, стремянки не было, – наконец сказал он. – На табуретку он вставал.
«Или на стул», – дополнил я про себя.
– Это правда, что Иван Матвеевич хотел отдать вам мебель, ту, из комнаты Елизаветы Максимовны?
– Было такое дело. А что? – Корякин бросил бычок и придавил его ботинком. – Хочу, говорит, освободить комнату, сделаем там библиотеку по всем правилам искусства. А мебель, говорит, тебе подарю.
– Вы согласились?
– Да мне она вроде ни к чему. Сам, вишь, мебель делаю. Но не спорить же с больным человеком.
– Скажите, Василий Яковлевич, а вы Елизавету Максимовну хорошо знали?
На каждый вопрос Корякин реагировал одинаково: подавался вперед, будто боялся не расслышать, потом опускал голову, думал и только после этого отвечал.
– Как не знать – знал. Кхм-кхм. Лет двадцать будет, как соседствуем. Я всю семью их знаю. Правда, забор между нашими домами высокий, да разве в заборе дело?
Я настроился слушать, но и Василий Яковлевич, как видно, тоже. Мы посидели, помолчали. Наконец он глубоко вздохнул и, потеряв надежду, что говорить буду я, начал говорить сам:
– Я, как и Иван Матвеевич, вдовец. Только моя на год позже умерла. От рака. – Он прокашлялся. – Так вот, когда наши жены живы были, мы подружней были, по праздникам приглашали друг дружку в гости. Она, Елизавета Максимовна, приветливая была, гостеприимная. Матвеич, тот, наоборот, всегда строгий, занятой. Целыми днями на работе пропадал, а домой придет – в книжках копается до ночи. Юрка, тот все больше при матери находился. Мамкин сын, значит. Все, помню, на качелях качался. Я ему их в саду приспособил. Может, видели? А как подрос, мать его на музыку отдала, скрипке учиться. Только не очень он, видно, ту скрипку уважал. Как матери не стало – забросил. Отец заставлял, заставлял и махнул рукой. Живи, сказал, как знаешь. А парню-то всего тринадцать годков было. Так, вишь, и жили. – Корякин прокашлялся. – Сейчас видимся не часто. Когда я зайду, а если по хозяйству что надо, починить там или сделать, – они ко мне. Юрка подрамники для своих картин заказывает… Да что далеко ходить, вот стеллажи Иван Матвеевич попросил, а с месяц назад я им дверной замок врезал.
– В какую дверь?
– В комнату Елизаветы Максимовны, то есть в бывшую ее комнату.
– Они с сыном вдвоем жили, зачем же замок? – поинтересовался я.
– У Ивана Матвеевича, вишь, сердце больное было, последнюю неделю еле с кресла вставал. Чтоб ему лишний раз не подниматься, дверь в дом не запирали. А замок? Замок на всякий случай – мало ли что. Он же в той комнате думал книги хранить, а дороже книг у него, надо понимать, ничего не было.
– А Юрий?
– Что Юрий? Юркино дело молодое. Днем на работе, вечером дела всякие. Вот Иван Матвеевич, тот целыми днями у себя в комнате работал.
– Писал?
– Нет, диктовал. На магнитофон. – Корякин поднял с пола раздавленный окурок и положил его в жестяную банку. – Плохо, когда тебя некому по имени назвать, – неожиданно сказал он. Я не совсем понял, к кому относятся эти слова, но Корякин разъяснил: – В нашем возрасте, бывает, вот как хочется, чтоб тебя кто-то по имени звал. Меня вот после смерти жены Васей никто не кличет. И у Ивана Матвеевича тоже… Одиночество такая штука – никто не поможет. Ни дети, ни сосед. – Корякин кашлянул в кулак и густо покраснел. – Такие вот дела… – Он прикурил новую сигарету, снял с губ крошку табака и скупо улыбнулся: – Чего-то я разжаловался… Вы не обращайте внимания… – Он свел на переносице густые брови. – Про что это вы в самом начале спрашивали, запамятовал я что-то?
– Когда вы видели Юрия в последний раз?
– Вчера и видел. В понедельник, значит. Он с утра зашел передать, что отец просит зайти.
– И все?
– Ну да, сказал и пошел себе.
– Домой?
– Нет. Я сразу за ним пошел к Матвеичу, а Юрки дома не было. Значит, на работу он ушел.
– Василий Яковлевич, постарайтесь вспомнить последнюю вашу встречу поподробней, – попросил я. – Для нас это очень важно.
Корякин молчал дольше обычного, зато потом рассказал так подробно и обстоятельно, что представил я себе и то раннее сентябрьское утро, наполненное птичьим гомоном, и самого Вышемирского, сидящего в кресле-качалке, и неподвижную листву за окном его кабинета.
6
– Входи, Василий Яковлевич, – сказал он. – Входи. И здравствуй.
– Здравствуй, Иван Матвеич, – ответил Корякин. – Юрка твой, вишь, прибегал, сказал, что я по делу нужен.
– Присаживайся. – Заложив между страницами красную тесемку, Вышемирский закрыл книгу и откинулся на спинку кресла. – Успеем о делах.
– Успеем так успеем. – Корякин присел и любовно провел рукой по резным завитушкам, которыми была украшена крышка стола. – Сам знаешь, Матвеич, мое дело пенсионное – спешить некуда. Это ты у нас… кхм, кхм… – Корякин не договорил, вспомнив свое решение быть с больным помягче. – Что у тебя за стол, Иван Матвеич, чудо-стол! Знаешь ты, что ему самое малое сто лет? Это я тебе как столяр-краснодеревщик говорю.
– Неужели? – с иронией спросил Вышемирский. – Ты мне лучше скажи, как живешь, как себя чувствуешь?
– Чего это ты заинтересовался моим здоровьем? То слова от тебя годами не услышишь, а то, вишь, вспомнил. Я-то живу ничего себе, а вот ты, видать, совсем расклеился. – Корякин укоризненно покачал головой. – Эх, Иван Матвеич, Иван Матвеич! Говорил я тебе, еще Лиза жива была, бросай свою сидячую работу, физическим трудом займись, дыши свежим воздухом, а не пылью у себя в институте. Доконает он тебя. Вот и доконал. Я на шесть годков старше, а тебе, вишь, сто очков вперед дам. Ну, посмотри, что с тобой сталось. Серый весь, мешки под глазами, худющий, как кощей…
– Неужели так скверно?
Корякин сообразил, что перегнул палку. Профессор выпрямил сутулые плечи и нарочито бодрым голосом повторил:
– Ну, Василий Яковлевич, неужто совсем плох?
– А ты что ж думал, что молодеем мы с тобой день ото дня? – дипломатично ответил Корякин.
– Да, уж юношами нас не назовешь – это верно, – согласился Вышемирский.
– То-то.
– А вот одна моя знакомая говорит, что начинать жизнь никогда не поздно. И знаешь, Василий Яковлевич, она не производит впечатления глупой женщины. Скорее, наоборот, умница, молодая, красивая.
– Ты чего это, Матвеич? – удивился Корякин. – Уж не жениться ли собрался?
Получилось так, что в его вопросе прозвучало не столько удивление, сколько жалость к больному человеку, и это заставило замолчать обоих.
Тишину заполнили шорох листьев и доносившиеся откуда-то с улицы звуки фортепьяно. Казалось, они становились все громче и громче.
Сначала Вышемирский, а за ним Корякин повернули головы к фотографии в темной деревянной рамке, висевшей над письменным столом. На ней был весенний яблоневый сад, женщина и ребенок в матросском костюмчике. Мальчик снят на качелях в тот момент, когда, достигнув наивысшей точки, он начал падать вниз. Женщина стояла чуть сбоку и, опершись о ствол дерева и застенчиво улыбаясь, смотрела в объектив.
Корякин перевел взгляд на соседа. Полуприкрытые глаза профессора влажно блестели, нос и подбородок еще больше заострились, а руки, лежавшие на подлокотниках, едва заметно дрожали. Василий Яковлевич снова посмотрел на фотографию, и ему вдруг показалось, что женщина на снимке чуть-чуть прищурила глаза.
– Жалко, негатив потерял, сделал один снимок и потерял.
– Как мы были молоды… Ты помнишь? – Вышемирский спрашивал, но не ждал ответа.
– Сколько лет, а фотография не пожелтела даже, – сказал Корякин, думая о своем.
– Той весной мы были особенно счастливы… Как будто пришло второе дыхание…
– Юрка вышел немного смазанно, – посетовал Корякин. – Известное дело – качели.
– Я любил, когда она надевала это платье, синее в мелкий цветочек…
– До сих пор помню, фотоаппарат назывался «Хохляндер». Смешно!
Корякин улыбнулся своим мыслям. Глядя на него, улыбнулся и Вышемирский.
– Редко мы с тобой видимся, Василий Яковлевич, – сказал он.
– Наверное, далеко живем, – откликнулся сосед.
– Когда ты здесь, я почему-то начинаю верить, что проживу еще достаточно долго.
– Будет тебе, – смутился Корякин.
Музыка за окном стихла. Где-то прикрутили репродуктор.
– Ну, теперь можно и о делах. Сейчас я встану. – Вышемирский поднялся с кресла, медленно выпрямился и, шумно выдыхая воздух, сделал несколько шагов к середине комнаты. Здесь он остановился, но его качнуло в сторону. Руки вытянулись в поисках опоры. Корякин поддержал его, и профессор, опершись на его плечо, вернулся к окну.
– Да, в женихи я не гожусь. – Он поморщился, и Корякин снова увидел, как дрожат его руки на подлокотниках кресла. – Устал я… Ты вот что, Василий Яковлевич, возьми-ка стул, не посчитай за труд. Поставь его поближе… А теперь будь добр, достань с верхней полки сто рублей… Деньги лежат справа, в коробке.
Корякин достал деньги и опустился на пол.
– Это тебе. На стеллажи, – сказал профессор. – И не возражай, мне врачи запретили нервничать.
– Я и не возражаю.
– Вот и хорошо, – устало сказал Вышемирский. Он закрыл глаза и как сквозь сон пробормотал: – Если не хватит, скажешь…
Глава 3
Вторник, 25 сентября (продолжение)
1
В коробке на верхней полке стеллажа профессор хранил деньги. Корякин не смог назвать точную сумму, но приблизительно, на глаз, определил: тысяч пять-шесть. Сбережения Вышемирского состояли в основном из купюр по десять и двадцать пять рублей. Не исключено, что вчера деньги были взяты с разрешения Ивана Матвеевича. Не исключено также, что их украли. И в том и в другом случае необходимо было знать, кто, кроме Корякина и Черпакова, побывал в доме двадцать четвертого сентября.
Больше часа мы просидели в моем кабинете, суммируя то, что успели выяснить за первую половину дня.
Логвинов изъял телеграмму, поступившую на имя Вышемирского «до востребования». Текст был следующий:
«ПРИЕЗЖАЮ СРЕДУ ЕСЛИ СМОЖЕТЕ ВСТРЕЧАЙТЕ ПОЕЗД 186 ВАГ 9 СКУЧАЮ КЛАВА»
Никакой другой корреспонденции для Вышемирских не было ни в районном отделении, ни на главпочтамте. Тем внимательней мы разбирали текст телеграммы. Информации она содержала маловато, и вывод сделали один: отправительница, несмотря на официальное «Вы», была с Иваном Матвеевичем в довольно близких отношениях. Это был шанс узнать о профессоре больше, и мы не могли им пренебречь. Предпринимать что-либо сегодня не было никакого смысла – знакомая Вышемирского приезжала в среду вечером. Узнать подробности об отправительнице и встретить Клаву я поручил Логвинову.
Сотниченко вернулся тоже не с пустыми руками. В горотделе ему удалось разузнать следующее: каминные часы с надписью «Адвокату, не знающему поражений» значились похищенными у гражданина Перевозкина Федора Трофимовича.
– Этот «адвокат» живет в поселке Красине, – объяснил Сотниченко. – Туда всего два часа езды. Разрешите съездить за ним, Владимир Николаевич. Я его мигом доставлю.
Я дал «добро» и внес соответствующие коррективы в составленный утром план работы.
Первым пунктом в нем значилось: «Определить круг знакомых отца и сына Вышемирских, для чего побывать в институте и на художественном комбинате». Среди других, состоящих в основном из одного слова пунктов (например, «Черпаков?», «Часы?», «Маркин?»), попадались и более пространные. Пятый, например: «В срок до пятницы провести предварительный осмотр и оценку специалистами коллекции картин». Или шестой: «С двадцать пятого сентября организовать скрытый пост у дома Вышемирских ».
– Муха не пролетит, – пообещал мне Логвинов, которому было поручено выполнение шестого пункта.
Объективности ради приходилось признать, что в графе для отметок об исполнении галочек пока было мало, а конкретно две: против фамилии Корякина и слова «корреспонденция». У нас в милиции, как и везде, планы составляются для того, чтобы их выполнять. Напомнив об этом своим помощникам, я закрыл совещание и направился в редакцию журнала.
В погоне за следующей галочкой я хотел проверить показания Черпакова о том, что рассказы, которые писал Юрий Вышемирский, собирались публиковать в журнале.
2
В редакции Юрия Вышемирского еще помнили («Такой милый, вежливый молодой человек») и сказали, что шесть лет назад им занимался литсотрудник, а ныне заместитель редактора Васильев.
Прежде чем встретиться с ним, я на свой страх и риск (с любезного разрешения секретарши, конечно) проник в архив и с полчаса копался в забитых до отказа шкафах с рукописями. Я слабо разбираюсь в литературе, ничего не смыслю в редакторском деле, поэтому вопрос о том, есть ли в шкафах гениальные сочинения или нет, меня не волновал. Я искал нечто другое и, представьте, нашел: на одной из полок, как мне показалось, самой тесной и пыльной, под тяжелой стопой бумаги я нашел тонкую папку, на обложке которой под стандартной надписью «Дело №» стояла знакомая фамилия.
Первой в папке лежала заколотая скрепкой рукопись рассказа под названием «Март». Тут же, не выходя из архива, я прочел первые строчки. Начинался он так:
«Я возвращаюсь домой с урока музыки. В футляре скрипка. Которую я ненавижу. Иду к матери. Которую люблю. Я еще не знаю, что она умерла».
Перечитав эти строки дважды, я опустился на стул. Написанное слово в слово совпадало с фактами из биографии автора! Для меня это было полной неожиданностью. Мать Юрия умерла в марте (рассказ назывался «Март»), сам он занимался в музыкальной школе и именно по классу скрипки. Я перелистал рукопись, все еще боясь верить в удачу. Это было все равно, что найти подробный дневник человека, о котором знаешь мало, а хочешь знать все.
Всего в папке оказалось четыре рассказа. Чтение заняло меньше часа, и я направился в кабинет заместителя редактора, почти уверенный в том, что не узнаю от него больше, чем только что узнал о Юрии из его же рассказов.
Но вторник оказался днем больших сюрпризов.
Во-первых, заместитель редактора Васильев Андрей Иванович оказался тем самым Андрюшкой Васильевым, с которым мы много лет назад учились в университете: я на юридическом, а он на истфаке. А помнил я его по комсомольской работе: оба мы принимали в ней наиактивнейшее участие.
Когда навстречу мне поднялся невысокий, лет тридцати пяти мужчина, я еще сомневался, но, увидев на его загорелом лице светло-голубые глаза, смотревшие, как и прежде, внимательно и улыбчиво, сомневаться перестал.
И он и я были рады встрече, и ему и мне было что вспомнить. Лишь после того, как плечи начали побаливать от дружеских похлопываний, а среди общих знакомых не осталось ни одного, кого бы мы не вспомнили, Андрюшка, он же Андрей Иванович, поинтересовался целью моего визита.
И тут меня ждал второй сюрприз: Васильев прекрасно помнил Юрия Вышемирского, и, что еще важнее, ему было что о нем рассказать.
– Ты что, помнишь каждого автора? – задал я естественный в такой ситуации вопрос. – С тех пор прошло, по моим подсчетам, лет пять-шесть, не меньше.
– Не всех, конечно, – улыбнулся Васильев. – С Юрием особая статья. И потом я давно на редакционной работе, хочешь не хочешь появляется мыслишка: сегодня мальчишка, которого, забывшись, еще можно назвать по имени, а завтра большой писатель. Вот и присматриваешься повнимательней, чтобы было о чем в мемуарах писать.
– И как выглядела бы глава о Вышемирском?
Веселый блеск в глазах у Андрея чуточку потускнел.
– В несколько строк, – сказал он. – Удачно начал. Талантлив. Знал цену слову. Складывался свой стиль письма. Надо было работать и работать. Вместо этого пониженная требовательность к себе, лень, эпигонство. Творческая смерть. Такая вот глава, Володя.
– Больше похоже на эпитафию, – заметил я.
– Печально, – согласился Андрей. – Но для нас автор перестает быть интересным, если бросает работать над собой и над своими произведениями! Ты читал его рассказы? – Он кивнул на папку.
– Нет, – схитрил я.
– Тогда послушай. Он пришел к нам совсем еще молодым парнем. Нескладным, взъерошенным и полным надежд. Почти каждый, кто переступает порог редакции, верит в собственную гениальность, но гением является далеко не каждый. Юрий не был исключением. В его возрасте пишут многие, почти все, половина из них приходит в редакции, а издаются единицы. Юрий принес два рассказа и был уверен, что их сразу пустят в набор…
– Разве так не бывает? – перебил я.
– Большим терпением ты и в университете не отличался, – поддел Васильев. – Мы должны знать автора, знать его возможности.
– Понятно, – буркнул я.
– В первом рассказе, как мне помнится, речь шла о мальчике лет двенадцати. В школе во время перемены он съел конфеты своей соседки по парте. Девочка обнаружила пропажу и пожаловалась учительнице. Та, не долго думая, подняла ребят и весь урок продержала на ногах, требуя, чтобы виновник признался. Мальчика мучают угрызения совести, но он боится сказать, что сделал это он. Возвращаясь из школы, он решает рассказать все матери и поступить так, как посоветует она. Но дома его ждет ужасное известие: мать умерла. Всю ночь он бродит по городу, плачет, вспоминая маму, а под утро, вернувшись домой, идет в сад и там с ожесточением разбивает о ствол дерева скрипку, которую подарила ему мать. Приблизительно так.
Андрей выждал некоторое время и продолжил:
– Вот тебе сюжет второго рассказа: молодой человек в минуту глубокого душевного кризиса пишет письмо, содержание которого аналогично знаменитому монологу Гамлета. Помнишь? «Достойно ли терпеть удары и щелчки обидчицы-судьбы? Иль лучше с оружьем встретить море бед и положить конец волненьям?!» Герой рассказа адресует письмо самому себе, предполагая вскрыть его через месяц и, если ничего не изменится в его жизни за это время, привести в исполнение свое решение: бросить дом, отца, друзей и уехать из города, чтобы начать новую жизнь. Проходит год. Молодой человек так и не вспомнил о письме. Однажды в его доме собирается компания. Он берет с полки какую-то книгу, чтобы показать ее гостям. Оттуда выпадает запечатанный конверт с надписью «Вскрыть через месяц». Кто-то поднимает конверт, вскрывает его и начинает читать письмо. Молодой человек хочет вырвать листок, но гости передают его из рук в руки и вслух дочитывают до конца, потом начинают читать заново. Заканчивается повествование тем, что герой мечется по дому, тщетно стараясь вырвать из чужих рук свое письмо… Зная твою дотошность, скажу сразу: содержания письма автор не приводил.
«Бросить дом, отца, друзей и уехать из города, чтобы начать новую жизнь, – звучало во мне. – Бросить… уехать… бросить… уехать…» При чтении рассказа я решил, что Вышемирский писал о себе, но Васильев… Почему он привел эту фразу дословно? «Почему, – спрашивал я себя, – почему он помнит содержание рукописей спустя столько времени?»
– Понимаешь, Володя, у него был талант, – негромко сказал Андрей. – Ему удавалось схватывать и передавать настроения людей, тонко описать состояние человеческой души. Это дар. Я до сих пор помню отдельные места из его рассказов, словно прочел только вчера. Но ему недоставало опыта, четкой позиции. А теперь слушай внимательно, – предупредил он. – Не знаю, поможет тебе это или нет, но я убежден, что Юрий Вышемирский был одновременно и автором и героем своих произведений. Он добросовестно, я бы сказал, скрупулезно, переносил на бумагу свои собственные ощущения и состояния своей души.
Умница! Если бы в первые минуты встречи я не узнал, что Андрей влюблен в свою редакторскую работу, то предложил бы перейти в милицию. Нам такие люди позарез нужны!
– Настоящим героем рассказов был сам автор. И хотя действовали в них Валерки, Петьки, Борьки, настоящее имя у них было одно – Юрий Вышемирский. Чтобы понять это, не надо было быть очень уж большим психологом. Не случайно оба рассказа были написаны от первого лица. Это был порыв, крик души, сокровенные мысли, высказанные вслух.
– Ты меня не убедил, – как можно внушительней сказал я, решив схитрить и на этот раз.
– У меня есть прямое доказательство, – спокойно парировал Андрей, и я невольно вспомнил нашу товарищескую встречу по боксу, которую лет пятнадцать назад выиграл не я. – Но об этом чуть позже… Через неделю Юрий принес третий рассказ. О любви. Сюжет такой: герой приходит к своему приятелю и застает в его квартире девушку, которую любит много лет, не признаваясь ей в этом. Девушка одета в рубашку приятеля, на диване смятая простыня, в квартире, кроме этой парочки, никого нет. Герой догадывается, что это любовная связь. Возвращается домой, ищет сочувствия у родных, но не находит его. Повествование перебивалось воображаемыми сценками встречи героя с девушкой и его запоздалого признания в любви… Так вот, можешь быть уверен, что был у него этот приятель по кличке «Мендозо», впрочем, кличку он мог и придумать, была девушка с длинными черными волосами, которую он любил, и письмо сам себе он писал и историю с конфетами не выдумал…
– Что ты ему сказал? – поинтересовался я.
– В первый раз мы побеседовали довольно мирно. После того как он принес третий рассказ, я сказал, что ему противопоказано писать. Сказал, что нельзя ставить себя в центр мироздания и воображать, что литература – трон для эксгибиционистов. Я был с ним намеренно резок. Он ушел из редакции в шоке, на что я, собственно говоря, и рассчитывал.
– Рассчитывал?
– Да. Ему нужна была встряска, и я ему ее устроил. Еще через неделю он принес рассказ, который назывался «Мальчик на качелях».
Такого рассказа в папке не было, но я предпочел не спрашивать.