412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Наседкин » Казарма » Текст книги (страница 3)
Казарма
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:05

Текст книги "Казарма"


Автор книги: Николай Наседкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)

Воин читает заключительные суровые слова присяги:

– Если же я нарушу эту мою торжественную присягу, то пусть меня постигнет суровая кара советского закона, всеобщая ненависть и презрение трудящихся.

Принимает присягу другой воин, потом следующий. И снова и снова раздаются слова присяги. Строй застыл по стойке "смирно". Последний воин молодого пополнения принимает присягу, и тишину раскалывает звенящий марш оркестра.

Торжественная часть закончилась, но праздничный день ещё в полном разгаре. Концерты художественной самодеятельности, кино, праздничный обед дополняют его.

На лицах молодых воинов не исчезает отпечаток пережитого волнения.

Потекут дни, недели, месяцы солдатской нелёгкой службы. Из неуверенного в себе, неуклюжего новичка постепенно получается подтянутый, опытный солдат, который с тёплой улыбкой будет вспоминать день принятия присяги.

Публикация моего опуса в газете имела два последствия: замполит части подполковник Кротких имел со мной приватную беседу, в ходе которой пожурил меня за самостоятельность, попросил впредь всё отсылаемое в редакции прежде показывать ему ("Нет, нет, не подумай, Саша, что это цензура, так лучше будет, так надо..."), а также с моего согласия подполковник Кротких включил меня в редакцию полковой радиогазеты, что весьма повысило мой армейский статус.

А второе: сапёры прилепили мне довольно приятную на слух кликуху Писатель.

Глава III

Самое мучительное для человека мало-мальски мыслящего – это боязнь унижения его человеческого достоинства. Мучительность скорей не в том, что тебя могут унизить, а в том, что ты можешь унизиться...

Я знал за собою позорную слабинку: в минуту внезапного столкновения с грубой физической силой и агрессией я мог впасть в оцепенение, как в обморок, и совершенно против собственной воли подчиниться, поддаться, смалодушничать, унизиться. Конечно, не до последнего предела, не до крайности, к примеру, на колени я ни при каких обстоятельствах и никогда в жизни не встану. Но вот, опять же к примеру, если б тот же майор Соплов, резко и неожиданно схватив меня за шиворот, приподнял бы и тряхнул как следует, то, вполне вероятно, вся бравада моя, вся моя интеллигентская встопорщенная гордость скукожилась бы, глядишь, затаилась на время, и я бы, даже побежал подстригаться.

Нас много таких, физически не очень сильных, боящихся не столько физической боли, мордобития как такового, а именно унижения, и оттого в решающую секунду унижающихся, не успевающих перепрыгнуть через черту поступка. Тут как раз секунда, буквально секундочка важна – чуть замешкался, променжевался, прорефлектировал, не поступил и – поздно, уже заскользил по склизкому скату безволия к краю, к постыдной подчинённости другому...

Забегая ещё раз вперёд, расскажу о самом, может быть, гадостном подобном эпизоде из моей армейской биографии. Он тем более мучителен для меня в воспоминаниях, что случился не на первых днях и неделях службы, когда если не я сам, то хотя бы окружающие ничего такого экстраординарного в данной истории не увидели бы (подумаешь, молодого уму-разуму поучили!), а уже во второй половине срока. Я уже числился черпаком, форму носил щеголевато, взгляд имел открытый и независимый, к тому же был на особом счету в роте, да и, пожалуй, в полку как художник-оформитель (весьма ценимый статус в армии – о чём позже), редактор полковой радиогазеты, плюс ко всему работал в привилегированном месте – городском жилищно-коммунальном управлении дежурным сантехником-аварийщиком и, благодаря этому, имел уникальный для воина срочной службы документ, так называемый маршрутный лист, дающий право одиночного хождения по городу в любое время суток.

Одним словом, я находился в расслабленном состоянии и уже вполне перестал опасаться экстремальных ситуаций, которые, кстати сказать, на первом году службы возникали довольно часто. В тот злополучный зимний день мне выпала по графику вторая смена на дежурстве в ЖКУ. После обеда, завернув в газету томик Чехова – книги я брал на дежурства всегда, – я бодрым шагом отправился в путь.

Лёгким, как я привык считать, препятствием на этом пути стоял лишь КПП части. Контрольно-пропускной пункт в гарнизоне – это (может, кто-нибудь не знает) всё равно, что проходная на заводе или фабрике: есть ворота, есть коридорчик с вертушкой, где за стеклом сидят вахтеры и проверяют пропуска. Только в армии, само собой, не вахтеры, а вояки из караульно-патрульной роты, как мы их называли – гансы.

Тонкость состояла в том, что по установленному порядку рядовой состав мог выходить за пределы гарнизона только строем и во главе с командиром. Так что нам, одиночникам, приходилось ожидать у ворот попутной колонны и пристраиваться к ней – дело обычное. Но на этот раз очень уж долго попутчиков не оказывалось. А морозец поджимал. Подгоняло и время. А, была не была!

Я подтянул ремень, поправил шапку (гансы любили придираться по мелочам) и независимо шагнул в деревянный туннельчик КПП. Вертушка оказалась на свободном ходе, я крутнул её и, нарочито не смотря за стекло, устремился вперёд.

– Куда? – раздался повелительный окрик.

Я сделал вид, что не услышал.

И уже открывал дверь на улицу, на свободу, уже готовился освобождённо перевести дух, как вдруг сзади под ремень на пояснице втиснулась чья-то жёсткая рука и резко рванула моё тело назад.

И вот от этой неожиданности, внезапности я, видимо, и оцепенел. Я ощущал весь жар позора, беспомощности, когда эта железная рука так решительно, что я не успел и не мог повернуться, поволокла меня, даже не сопротивляющегося, через весь проход обратно, а затем через порожек в комнату дежурных, но ничего поделать ни с собою, ни с обстоятельствами не мог.

В дежурке ганс, здоровый и коренастый лоб с бешеными глазами, рывком развернул меня и абсолютно механически воткнул железобетонный свой кулак в мой совершенно неподготовленный к удару живот, чуть повыше пряжки ремня и чуть пониже ребер – в самое что ни на есть стонущее место. Пришлось переломиться пополам.

– Чё, сволочь стройбатовская, оглох чё ли? Оборзел вконец?..

Чуть-чуть ещё размажу ситуацию.

Я бы наверняка спружинил, чуть придя в себя, если был бы физически сильнее этого гада или знал приемы бокса, самбо, каратэ. Я мог бы (и обязан был!) спружинить и в любом случае – я ведь отлично в теории знал, что в каждом поединке побеждает не сила тела, а сила духа, яростная непреклонность, уверенность в своей победе. Но вот в такие минуты и таких, как я, чересчур много думающих, как раз и губит неуверенность в победе. Я не сомневаюсь, что самые смелые люди – не рассуждающие люди, что все герои в момент свершения ими героического поступка действуют импульсивно, подвиги совершаются в том состоянии, каковое газетчики обозначивают штампом "ни секунды не раздумывая".

Что я, оправдываю себя? Ни в коей мере! Потом, впоследствии, ещё и ещё раз прокручивая в памяти эту мерзкую сцену в КПП и морщась от скребущего душу стыда, я не мог себе простить как раз ту первую секунду, когда я успел проанализировать, что этот ганс здоровей меня, что гансов вообще несколько, и даже если я начну махаться, меня позорно сломают. Да и вообще они формально правы...

И я дрогнул.

Я подхватил слетевшую с головы шапку и начал что-то идиотски бормотать про маршрутный лист, опоздание на работу, водопроводные аварии, могущие, дескать, сейчас произойти в городе, и мне поэтому-де надо немедленно бежать на дежурство... (А в этот момент я должен был, как представлял потом в запоздалых мечтах, коротким рубящим ударом звездануть дуболома кулаком в лицо или, ещё лучше, вогнать носок своего кирзового сапога ему в пах, чтобы он присел на корточки и начал ловить распахнутой пастью молекулы кислорода в окружающей атмосфере. Правда, я даже и в воображении с трудом представлял себя в подобных сценках, поэтому под занавес мечтаний проигрывал окончательный и приемлемый вариант: я после унизительного удара моментально выпрямляюсь, поднимаю надменно главу свою, спокойно-удивленно-высокомерно вперяю взор свой в отупевшего ганса и уничижительно изрекаю. "Молодой человек! – говорю я. – Молодой человек, вы знаете, кого вы посмели ударить?.." И тот, естественно, начинает вибрировать, как отбойный молоток, и делать передо мной книксены...)

Одним словом, растерялся я непростительно. А дальше вообще произошло нечто безобразное и чудовищное. Пара-тройка минут полностью выпали из моего сознания, из моей памяти, и я вдруг обнаруживаю себя на карачках ёрзающим по полу КПП с мокрой тряпкой в руках. Я мыл этот треклятый пол и чуть ли не выл от сосущего внутреннего стыда, и даже не сиюминутного, сейчасного, а того, который я предчувствовал в будущем.

Ганс, арестовавший меня, сидел, раскорячив ноги, на стуле (остальные вышли на улицу) и скучающе перелистывал моего Чехова:

– Чё, шибко грамотный?..

Формально всё, кроме удара под дых, не выходило за рамки законности. Я не имел права проходить один через контроль, но пошёл, меня задержали и в наказание бросили на пола. Но подлый удар и то, что я так баранье-безропотно взялся шаркать их паршивый затоптанный пол, когда я уж забыл, в какие времена и в своей-то казарме последний раз играл роль поломойщика, – это меня сломило. И я даже не шибко удивился, совсем даже не возмутился, а даже с каким-то сладострастием самоуничижения выдержал финальную фарсовую сцену этого отвратительного спектакля. Когда ганс, от моей беспрекословности, видимо, подобревший, вежливо предложил махнуться шапками, хотя и у него, и у меня они были одинаково новыми, но вот чем-то моя ему глянулась больше, я молча снял свою, отдал, напялил на голову чужую, взял под мышку свидетеля моего унижения Антона Павловича Чехова и в горячем столбняке апатии зашагал в свой полк.

На работу в этот день я уже не пошёл. Было не до работы.

Повторяю, если бы данный инцидент произошел на первых месяцах службы, я бы всё, наверное, воспринял более спокойно – не удар, конечно, а мытье и даже обмен шапок. Я тогда готовился к этому, не унижаться готовился, а разграничивать, где тяжкая, неприятная, но обыкновенная неизбежность, а где уже превышение обстоятельств, унижение достоинства. Где надо не поддаться, не стерпеть.

Но судьба (если только она есть) поначалу благоволила ко мне. Когда мы, новобранцы, присягнувшие на верность Отчизне и напрягшиеся в ожидании дальнейшей участи, готовились к испытаниям салажеской жизни и "дружбы" со стариками, нам объявили, что решено нашей 5-й роте оставить статус учебной на полгода. А сие означает, как нам растолковали, что основная часть личного состава остается на месте: одни из нас будут ходить на занятия в учебный комбинат стройтреста, а другие, уже понюхавшие до армии производства, войдут в ученические отделения-бригады и сразу начнут пахать на объектах. Таким образом, определялось главное – рота почти вся будет одного призыва. Только потом я окончательно и вполне осознал, насколько нам подфартило.

Хотя это "нам" не включало, увы, Витьку Ханова. Его, как и ещё нескольких высунувшихся, отобрали для сержантской школы. В своём месте, если не забуду, расскажу, как испортила или, может быть, проявила-выявила натуру Хана дальнейшая служба...

А впрочем, зачем откладывать на потом, когда я как раз и начал вроде бы разговор об унижениях, чувстве собственного достоинства, моральных извращениях в армии. Тут о таких, как Витька Ханов, самое место и поговорить.

Мы встретились с ним вновь только через полтора года. После учебки Хан попал в другую часть, служил командиром взвода и вот незадолго до нашего дембельского приказа приехал на какой-то слет в наш гарнизон. Как это и бывает между отвыкшими друг от друга приятелями, забурлила преувеличенная радость встречи, пошли бурные хватания друг друга за руки и театральные хлопанья ладонями по плечам, всякие: "Ну, как ты? – А ты как?.."

Я сразу увидел-почувствовал, что Витька стал не тот, не мальчишка, не простой-простецкий, в чём-то даже скромный и тихий. Речь его теперь звучала громко, командирски, язык носил явный отпечаток солдафонства: прапор (прапорщик), дежурный по хате (дежурный по роте), ганс (патрульный), как чкну в шар (ударю в лицо), чухнарь (заезженный, забитый сапёр), курить мочu (дай закурить), чурка (нацмен) и прочие перлы нашего стройбатовского лексикона изливались из его горла, как и матерщина, легко, натурально, привычно.

Вскоре мы достали бутылёк керосину, вкеросинили по сто да потом по сто пятьдесят, закусив конфетами, и когда прозрачная, но ощутимая стенка отвычки между нами растаяла, Витька Хан распахнул пошире ворот хабэ, снял ремень напрочь (мы устроились в штабе части в моей комнатушке радиогазеты), и зажурчал, забулькал его вдохновенный рассказ о ратной своей службе. Так сказать, боец вспоминает минувшие дни...

Но уже через полчаса слушать Хана стало тоскливо и скучно. Всё, чем была заполнена его армейская жизнь, умещалось в простую фабульную схему: кэ-э-эк чкну в шар!

– Приканаю с самоволки в хату, – заливался подхмелевший Хан, – а салаги оборзели – спят. Па-а-адъём! – кричу. Без разрешения дедушки дрыхнете? Выстраиваю чухнарей: стоять! Стоя-а-ать! По стойке смирно! Иду вдоль строя и каждого второго кэ-э-эк чкну в шар! С копыт!..

Глаза Хана блестели, он смачно щёлкал туго сжатым правым кулаком о свою левую ладонь и самодовольно всхохатывал, брызгая слюной. Повторяю, и в мирной жизни я Витьку знал плоховато, издали, но всё же представление в целом о нём имел, да и первые дни в армии дали возможность вроде бы вполне убедиться, что парень он неплохой, не блатной и вот – нa тебе!

Но сильно я не удивился этому перерождению или, скорей сказать, вырождению характера человека в такие короткие сроки. За месяцы службы подобные перерождения-вырождения понаблюдать пришлось самолично. Хан мог и не рассказывать (да он и не рассказывал почти), как в ранней юности, в салажестве он хлебнул с лихвою от стариков и дедов, поунижался всласть, ну и потом, накопив в себе постыдный груз этих собственных унижений, посчитал себя вправе, перевернув накопленный опыт, передавать его салагам следующих поколений. Не всем, само собой, а тем, кто послабже в коленках. Такие, как Хан, обыкновенно очень тонко чувствуют, кого можно чкнуть в шар, а кого нет: первые полгода в армии все – салаги по призыву, но не по характеру.

Правда, надо сказать, что стариков вроде Хана, которые испытывают душевный оргазм, издеваясь над молодыми, которые вменяют себе как бы в обязанность, как они это называют, учить салабонов жизни и для этого не жалеют ни сил, ни времени, таких истовых старослужащих, дедов по убеждению в армии встречается не так уж много, но каждый из них успевает за те несколько месяцев, что носит звание старика, изъездить пару-тройку слабохарактерных молодых ребятишек, сломать их, довести до полной деградации и даже до отчаянного поступка вплоть до побега, покушения на самоубийство или, что ещё, может быть, несравненно хуже и гаже, успевает превратить их в циничных подонков вроде себя.

Я не мог воочию наблюдать, как проходил все стадии от угнетаемого до угнетателя Витька Ханов, мой земляк, землячок мой, который другом мне не был и теперь, вероятно, не станет, уже никогда, но представить себе могу это очень даже легко и в образах, в картинках. Потому что и в нашей роте трое-четверо вояк подобную карьеру проделали за два года солдатской судьбы.

Один из них – вёрткий хлипкий парень со слюнявым ртом и широко посаженными глазами гнойного цвета по фамилии Зыбкин и по прозвищу (кликухе) Кишка. Запомнился он многим из нас ещё с первых, даже, лучше сказать, предпервых дней, с дороги. Тогда, в вагоне, где-то на третьи сутки пути сей Зыбкин, обессилевший от длительной пьянки, показного куражу и валяясь в полусне-полубреду на верхней боковой полке, вдруг сотворил обильные осадки прямо на играющих внизу картежников. Его, правда, тогда не сильно наказали за свинячество, лишь посмеялись брезгливо, понасмешничали, заставили тереть и подтирать сухо-насухо свою вонючую мочу, но все, кто ехал с ним в вагоне, все запомнили, конечно же, сей позорный казус с Кишкой и вследствие этого очень даже сильно удивлялись метаморфозе, приключившейся с ним к концу службы.

Начал Зыбкин служить-прислуживать сразу, ещё когда нам обкарнывали остатки шевелюр в солдатском клубе. В тот момент, как я уже упоминал, в окна с маниакальным интересом заглядывали старожилы гарнизона, и некоторые из них с весьма небескорыстным интересом. Один, широкоскулый азиат с раскосыми и жадными очами, особливо был нетерпелив, всё ёрзал, манил пальцем, чего-то просил, требовал. Помню, подошёл и я: в чём дело?

– Деньги давай! Давай деньги – всё равно отберут!.. – настойчиво частил узкоглазый.

Я лишь пожал плечами – бред какой-то! – и отошёл.

Так вот, единственный, кто поддался тогда на удочку, оказался Зыбкин. Стоило ему уяснить, чего от него требуется, он вдруг даже торопливо, суетясь, начал выковыривать деньги из кармана, подчёркнуто заговорщицки оглядываясь, мол, незаметно надо операцию прокрутить, помешают, не дай Бог, принялся форточку отколупывать (через дверь нельзя – охрана), протянул дань предприимчивому наглецу, рублей десять, а то и пятнадцать – несколько зелененьких и желтеньких, при этом лопоча: мол, Зыбкин моя фамилия, мол, я из Харькова, мол, от всей души делюсь, мол, для нового товарища совсем ни капельки не жалко...

Среди нас оказались индивиды, сумевшие сразу же войти в дружбу с каким-нибудь дедом или даже с несколькими старослужащими, как правило, с земляками, и такая дружба в какой-то мере спасала их от самых унизительных сторон салаженства, по крайней мере – от откровенных издевательств. Зыбкин же, такая порода, даже близко познакомившись и сойдясь с двумя-тремя старцами, в том числе и с тем азиатом-вымогателем по фамилии Турусунов, оказавшимся потом в нашей роте, покровительства у них не заслужил, а, наоборот, больше и длительнее всех остальных поддавшихся молодых претерпевал солёные моменты добровольного и принудительного холуйства.

Бог мой, до каких же подлых пределов лакейства способна дойти на первом году армейской службы трусливая, слабохарактерная натура вроде Зыбкина. Подобное бывает разве что, как мне рассказывали, в среде зэков, что вполне вероятно и естественно.

Мало того, что Кишка чистил какому-нибудь деду, чаще всего тому азиату Турусунову, сапоги, подшивал подворотнички, стирал хабэ, приносил утром пайку из столовой прямо в постель  ("Гляди, Кишка, шевели рогом! Меньше десяти кусков сахару притащишь – убью!"), бегал за папиросами в гарнизонный магазин, застилал постель – одним словом, справлял должность денщика, но его ещё и заставляли играть мерзкую роль шута и развлекалы. Он обязан был рассказывать на сон грядущий сказки Турусунову, по желанию стариков Зыбкин отплясывал в умывальной комнате вприсядку или стоял в проходе между койками на руках, громко кукарекая. В конце концов его для потехи начали подтравливать на своих однопризывников, посмирнее, а затем и на ребят следующего после нашего поколения.

И вот к полутора годам воинского стажа Кишка из трясущегося подонка, по первому требованию безропотно затирающего в умывальнике блевотину обрыгавшегося пьяного деда, превратился в такого липучего, наглого, злобного и изощренного угнетателя молодёжи, что мы просто диву давались. Приходилось Кишку даже время от времени урезонивать. Но он настолько преобразился, настолько сросся с новой своей шкурой, что порой огрызался на нас:

– Чё мешаете? Молодых не учить – вконец оборзеют, рогом перестанут шевелить... Нас-то учили!..

Между прочим, однажды, под дембель, я написал рассказ "Новенький", где одного из героев по фамилии Гандобин списал, можно сказать, с Зыбкина. Вот этот рассказ:

Новенький

В ротной каптёрке – жара.

От шинелей, парадок, сапог, сменных портянок и прочего солдатского добра, разложенного, развешанного и просто брошенного по углам – духота. Под потолком пылает лампа. Давно пора бы развиднеться, но зимние сугробистые тучи висят сразу за окном, и день никак не может заглянуть в заиндевевшее стекло.

Декабрь.

Дежурный по штабу уходит, а старшина 5-й роты Федоренко, дремотно щуря заплывшие жиром глаза, с минуту рассматривает новенького и скептически поджимает мясистые, словно у породистой деревенской девки, губы. Во взгляде его можно прочитать недовольство – то ли преждевременной побудкой, то ли внешним видом "пополнения".

Да и то! Новенький совсем не производит впечатления гренадера. Смотрится он малорослым, щупленьким – хилым. Шинель не по росту свисает с его пацаньих плеч, поношенная шапчонка накрывает всю стриженую голову и пригибает книзу уши. Глаза новенький имеет большие, голубые – девчоночьи. Вдобавок он, то и дело шмыгая курносым носом-пуговкой, каждый раз проводит по нему шершавым рукавом шинели и периодически поддёргивает под мышку скатанную в сверток парадку. И это, называется, он по стойке "смирно" стоит!

– Как кличут-то тебя, воин, Аникой, что ли? – усмехается старшина.

– Почему? – искренне удивляется новенький. – Акулов я, Алексей. Военный строитель рядовой Акулов.

– Ишь ты! Грозная у тебя, брат, фамилия, – констатирует Федоренко. – А ответь-ка мне, Акулов Алексей, где это твоя новая шапка может быть?

– Нету, – потупившись и краснея, тихо отвечает новенький, а потом с каким-то непонятным вызовом добавляет: – Мне и в этой хорошо.

– Ну-ну... Как говорится, дело хозяйское, – ставит Федоренко точку в разговоре и поднимается из-за стола. – Пойдём-ка, "хыщник", на место определяться.

Старшина показывает Акулову свободную койку на втором ярусе и удаляется в свою каптёрку-раковину. Только он начинает маститься на лежак додремать утрешнее, как звонит дежурный по части:

– Старшина, почему ваш участок плаца до сих пор не убран? Даю полчаса. Лично приду проверить.

Федоренко кладет трубку, в сердцах чертыхается и велит дневальному позвать новенького. Через мгновение Акулов перед ним.

– Товарищ старшина по вашему приказанию явился!

– Какой такой старшина, да ещё и святой, ко мне явился?

– Не старшина, а я, Акулов, рядовой, по-вашему, товарищ старшина, приказанию не явился, а прибыл!..

Повеселевший Федоренко хмыкает от удовольствия.

– Эк, брат, и накрутил ты! Вот что: дежурный по роте выдаст тебе метлу – срочно нужно подмести плац до третьего подъезда. Понял?

– Понял.

– Не "понял", а "есть"! – пытается быть жёстким старшина.

– Ну, есть.

– Э-эх, иди с глаз долой! Через двадцать минут проверю.

Федоренко наблюдает сквозь проталинку в окне, как Акулов выходит из подъезда и обозревает снежную пустынь плаца. Крупяной снег сыплет густо и настойчиво. Новенький опускает клапана шапчонки, левую руку упрятывает поглубже в рукав шинели, а правой перехватывает связку голых прутьев и принимается водить ею из стороны в сторону. Появляется полынья темного асфальта, но потом, пока Акулов дыханием пытается согреть руки, она прямо на глазах бледнеет, сужается и исчезает вовсе.

"Вот чудило на мою голову, – вздыхает старшина, – ещё и руки отморозит..."

– Свиридов! – кричит он дежурному по роте. – Отнеси-ка новенькому рукавицы.

Акулов торопливо натягивает солдатские трёхпалые перчатки и с удвоенной энергией принимается за дело. Снегопад словно пугается его натиска и постепенно стихает. Темная дорожка асфальта начинает расти...

Приближается время обеда. Сержант Свиридов берёт новенького на заготовку в столовую. Акулов бегом разносит по столам объёмистые огняные бачки с супом и кашей, прохладные чайники с киселём, стопки алюминиевых чашек. Теперь ему жарко, и он часто утирает пот со лба тыльной стороной ладони.

Появляется личный состав роты. Чумазые, в черных от солярки и серых от цемента рабочих бушлатах и телогрейках, воины-строители рассаживаются за длинные столы. Гомон, смешки, звяканье посуды смешиваются в сплошной гул. Акулов приглядывается к своим новым товарищам, стараясь угадать в них будущих друзей.

Он садится за последний стол, чтобы самому наконец основательно пообедать, и сразу чувствует во всем теле приятную усталость.

– Новый, что ли? – спрашивает его солдат в пригнанной и чистой форме. Какой призыв?

– Декабрьский, – охотно откликается Акулов.

– Салага, значит? Так-так... – многозначительно роняет сосед.

– Перестань, Гандобин! – одёргивает его сидящий рядом Свиридов. – Хоть за едой отдохни.

– А тебя колышет, да? Трогают тебя? – огрызается тот.

– Зануда! – машет сержант рукой и отворачивается.

Когда рота уходит, Акулов вместе со вторым дневальным сдает на кухню грязную посуду, моет столы горячей водой, подметает пол под ними и только потом идёт в казарму. Там он пристраивается на табурете у окна и намеревается заслуженно отдохнуть. Сразу вспоминается родимый дом, он видит мать, отца, братуху, слышит их говор...

– Акулов! К старшине! – прерывает его грёзы крик дневального.

Федоренко, уже отоспавшийся, находится в благодушном расположении духа.

– Слушай, брат, – доверительно говорит он новенькому, – приказано нам полы в казарме подраить. Что ты думаешь на этот счет?

– Думаю, мыть надо, – серьёзно отвечает Акулов.

– Как говорится, нет вопросов. Ведро и тряпку получишь у дежурного.

Казарма – размерами с добрый спортзал. Через час старшина проверяет работу: заглядывает, кряхтя, под койки, смотрит придирчиво за дверями, даже тумбочки от стен отодвигает – везде блеск и чистота.

– Молодец, "хыщник", получается! – одобрительно хлопает Федоренко солдата по плечу. – Теперь отдыхай.

Новенький опускается на табурет и вытягивает одеревеневшие ноги. Надвигается вечер. Казарма погружается в полумрак. В умывальной комнате утомительно капает из нескольких кранов вода. Все это нагоняет на Акулова вязкую дремоту...

Но вскоре вспыхивает свет. Воины возвращаются с работы. Казарма наполняется вдруг и сразу. В одном помещении гомонят и двигаются более сотни человек. Кто переодевается в чистую форму, кто спешит в умывальник. В одном углу уже слышится бренчание гитары, из другого доносятся всплески смеха, в третьем разгорается ссора...

На Акулова пока никто не обращает внимания. Он тихо сидит в своём углу и приглядывается с любопытством ко всему происходящему вокруг. На лице его светится улыбка. Уж очень ему хочется с кем-нибудь поговорить!

В 18 часов 30 минут личный состав роты направляется на ужин. Новенький садится за последний стол и только тогда замечает, что в соседях у него снова Гандобин. С кем, с кем, а с этим типом Акулову общаться что-то не хочется. Может, пересесть? Пока раздумья длятся, Гандобин вдруг хватает его кусок хлеба и перекладывает к своей чашке.

– Что это? – удивляется новенький.

–Чего-о-о? Много будешь жрать, плохо будешь спать! Усёк? – угрожающе обрывает сосед.

Сидящий напротив младший сержант тянется через стол, перекладывает хлеб на прежнее место и веско произносит:

– Слушай, Гандоба, отстань от парнишки. Усёк?

– Поду-у-умаешь! Скоро салагам и слова не скажи! – злобится Гандобин, но утихает.

После ужина, построения части и строевой подготовки наступает час личного времени. Акулов пристраивается в бытовой комнате и начинает подшивать свежий подворотничок на гимнастёрку. Он так погружается в это занятие, что невольно вздрагивает от неожиданного толчка в плечо. Над ним стоит Гандобин.

– Чё, оглох? На-ка, подшей мне сначала. Да пошустрей!

Новенький пару секунд смотрит широко открытыми глазами и молча склоняется над своим шитьём.

– Ты чё борзеешь, салага? – Гандобин вырывает из рук Акулова гимнастёрку и швыряет в угол.

Шум в бытовке мгновенно стихает. Одни Гандобина боятся, другие не желают связываться. Тех, кого он сам опасается, сейчас здесь нет.

– Ну-у! – взвинчивая себя, почти визжит он и бьёт Акулова кулаком в плечо. Раз, другой...

И вдруг рожу его обжигает хлёсткая пощёчина. Этот внезапный отпор так ошеломляет Гандобина, что у него отваливается нижняя челюсть. Он мгновение таращится сверху вниз на новенького и только собирается "взорваться", как раздаётся едкий голос старшины:

– Ну что, брат Гандобин, невкусно?

Гандобин резко оборачивается, хочет что-то вякнуть, но, как часто бывает в подобных случаях, дыхания не хватает, и из горла его вырывается звук, похожий на утвердительное – да!

–Ха-ха-ха! – хохочет басом Федоренко, прислонясь к косяку двери.

– Ха-ха-ха! Хи-хи-хи! Хо-хо-хо! – смеются дружным хором салаги прямо в глаза блатному Гандобе.

Смех толчками вырывается из груди Акулова, хотя он всё ещё красен от гнева, и кулаки его плотно сжаты.

Даже когда Гандобин, потный от позора и бессильной ярости, исчезает, веселье в бытовке стихает не сразу. Наконец старшина делает глубокий вздох, промокает вышитым платочком глаза, трубно сморкается в него же и от души произносит:

– Молодец! Ну молодец!.. Вот что, брат, айда-ка в каптёрку, шапку тебе хорошую подыщем – негоже такому орлу в старье ходить...

Акулов, пунцовый уже от смущения, подбирает гимнастёрку с пола и идёт за старшиной. На фоне Федоренко смотрится он совсем мальчишкой.

Узкой своей спиной чувствует новенький взгляды ребят, с которыми предстоит ему вместе служить целых два года.

Рассказ этот я писал, правил, перебеливал, наконец, посчитав законченным, запечатал в конверт и ничтоже сумняшеся вывел адрес журнала "Советский воин". А чем чёрт не шутит? Ведь рассказ об армии в этом журнале и печатать.

Примерно через пару месяцев, буквально перед самым отъездом домой я получил тонюсенький конвертик с фирмой "Советского воина". На фирменном, опять же, бланке было отшлёпано:

"Уважаемый товарищ такой-то!

Вы предложили журналу "Советский воин" рассказ "Новенький" и, как пишете в обращении к редакции, с нетерпением ждете её решения: подойдет ли?

Рассказ "Новенький" не мог заинтересовать. Покладистый, честный, исполнительный новичок едва прибыл служить, как тотчас встретил в подразделении нравы бурсы – мордобой среди солдат, издевательство, право кулака – такой Вы нарисовали нашу военную молодежь. Да разве она такая? Конечно, нет!

Рассказ не подошёл.

Зав. отделом прозы, чл. СП СССР

капитан Скороходов".

Прочитав это, я остолбенел и в остолбенелом состоянии находился целый день. Такого откровенно циничного, глумливого ответа я, наивно признаюсь, не ожидал. Наконец-то я окончательно понял, почему так зевательно и неловко читать рассказы, повести, романы о современной армейской службе, которые тискаются в этом журнальчике, в других журналах и книгах.

Да и как не понять?..

Хотя непонятно другое: как это повелось у нас в последнее время, утвердилось и сделалось как бы естественным явлением публикация и издание самой откровенной литературной халтуры? Неужели, читая очередную ширпотребовскую повестушку или новый штампованный роман иного плодовитого сочинителя, думал я, неужели у автора настолько атрофировались в организме мыслительный и совестливый центры, что он не понимает очевидной истины: гонорарные деньги всё равно истают, а вот позорное беллетристическое детище его блудливого ума ещё долго будет вызывать у случайных читателей недоумение, усмешки, раздражение и скуку. А уж о редакторах и рецензентах вроде этого капитана Скороходова и вовсе говорить не хочется. Жаль, правда, что в тех редких разгромных критических статьях, где речь идет о литературной серятине, ещё называются имена авторов-ремесленников, но не припомню случая, чтобы пригвождались к позорному столбу редакторы и завотделами журналов и издательств, способствующие тиражированию угоднических, приспособленческих, вральных, обтекаемых опусов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю