Текст книги "Фёдор Волков.Сказ о первом российского театра актёре."
Автор книги: Николай Север
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
* * *
Более года гостил двор в Белокаменной. Царица скучать начала. От скуки гневаться, а в гневе браниться не хуже майковского попугая.
Близстоящих «припадочных»[21]21
Так при дворе назывались наиболее приближенные к царице люди.
[Закрыть] людей довела до замешательства. Стали они об обратном вояже думать, об удовольствиях и рассеянности для царицы. Надумали: «Сданных в корпус певчих к возвращению государыни обучить тражедии и представлению её». Ахнули «дубы», погнулись… Спавшими голосами «Синава и Трувора» зашелестели.
Однако наставники их в Москву повинились – из семи только двое, мол, на людей походят, – Евстафий Сичкарев да Петр Сухомлинов. Лучше тому обучить ярославских комедиантов, что при корпусе ныне находятся.
К декабрю всё было справлено в совершенстве возможном, а в феврале указ: «Российских комедиантов Фёдора да Григория Волковых в корпус определить к разным наукам, смотря кто к какой охоту и понятие оказывать будет».
Февраль пришёл на Москву ночными ветрами, метелями да зорями, что, не разгораясь, в сумерках таяли. Отгуляв масленицу, жители за ум взялись: берёзовыми вениками, в хлебном квасу настоенными, парились в банях до одури. Под колокольное бряканье снетками переславскими торговать принялись, а также грибами, редькой, иконами – всяческим, что в великий пост к праведной жизни близило.
Итальянцев в Петербург увезли. За ними и русские дансерки в путь тронулись, Григория с собой захватив. Французы отъездом позадержались, но Префлери подушки уже примерял. Розимонд же вдруг объявил: «В монахи идти собираюсь». Да и верно, какое житьё комедиантам в великопостные дни!
Гаврила в Ярославль уехал: на суд и расправу Матрёны зван был. Остался Фёдор один. За последние дни, словно дубок молодой стал, что морозы да непогодь выстоял, – окреп, распрямился, звенит по ветру. Попробуй сломай!
Сдружился с французами, запоминал их игру. За многое, осуждая, сердился. С Розимондюм споря, в крик впадал – мириться потом на неделю хватало! Тот ведь шальной, то в шутку да в смех, словно скворец на скворешне беззаботничает, то вдруг, как свеча на ветру потухнет, – в монастырь собираться начнёт. К Мольеру Фёдора приохотил, о Вольтере мог без конца толковать… Слов по-русски почти не зная, возмещал их игрою. И Фёдора принуждал к тому ж. Так вот, бывало, всю ночь друг для друга каждый на свой лад и играли.
Таясь ото всех, начал Фёдор песни слагать. На клавикордах музыку к ним подбирал.
Ты проходишь мимо кельи, дорогая,
Мимо кельи, где бедняк-чернец тоскует…
Начал так, над Розимондом смеясь, а потом как в крутень-водоворот попал. Затянуло печалью:
Где пострижен добрый молодец насильно
Словно дым с костра полевого до глаз дошел, отуманил…
Приложи ты свои руки ко моей груди,
Ты послушай, как трепещет моё сердце.
Умилялась красна девица над старцем,[22]22
Старец – народное именование инока, монаха вне зависимости от возраста. В другом варианте песни, приписываемой Ф. Г. Волкову, говорится:
Ты скажи мне, красна девица, всю правду,
Или люди-то совсем уже ослепли,
Для чего меня все старцем называют?
Разгляди ж теперь ты ясными очами,
Разглядев, скажи, похож ли я на старца?
[Закрыть]
Утирала горючие его слёзы,
Унимала старца в келейке спасаться…
А дальше… Хоть самому жалко было добра-молодца, а все ж сгубил:
Ты спасайся, добрый молодец, во келье,
Позабудь о нашей суетной о жизни!
Под окном синь сумеречная нищенкой ходит. Не то клюкой в ставень стучит, не то капель с крыш обрывает…
Потом случилось иное: актерка французская Беноти померла. Муж с горя в петлю полез. Ну, от того уберегли! Сел Волков элегию писать на такую оказию. Покой потерял, места себе не находит, более мужа горюет о без возврата ушедшей. Наконец дописал. Счастливый впервые за три недели, уснул накрепко. Розимонд поутру чуть добудился: «Вставай, на свадьбу идём!»
Вышло-то как! Пока Фёдор элегию писал, удавленник, из петли вынутый, на другой жениться затеял. Ну что ж… свадьба так свадьба.
Улицей шли… Розимонд балагурит, Фёдор, руки за спиной держа, бумажку на кусочки рвет, на ветер бросает…
* * *
В конце марта отлетела последняя стая комедиантов. С ними, как с гнезда неуютного, поднялся и Фёдор. Опять возок, в возке окно слюдяное, за окном дорога… Едет Фёдор в корпус к наукам охоту выказывать, а в голове иное: «.Как же так? О самом простом да нужном запамятовал: почему на русском театре актёрок нет? В балетах дансерки, мастерицы такие, всё превзошли! В опере птицы-певуньи – век бы слушал! А на трагедии? Ваня Дмитревский, бороду поскоблив, Оснельдой притворяется. А что если… дансерок к началу поставить? Способных к трагедии не мало сыщется. И к театру уж свычны… Будет им ногами-то думать!» – засмеялся Фёдор и, навалясь на Розимонда, затормошил, обцеловал его в радости, что додумал.
* * *
Григорий, ожидая брата в корпусе, склонность к наукам не обнаруживал. Ночами «Похожденья Жиль Блаза»[23]23
«Похождения Жиль Блаза из Сантильяна» – роман Лесажа, вышедший в первую четверть XVIII века. Типичный плутовской роман, написанный свойственным Лесажу ясным и сжатым языком классицистической прозы XVIII века.
[Закрыть] почитывал, днём мысли пряжками томпаковыми да чулками шёлковыми заняты были.
А как вечер, шёл тихим проулком к зелёному дому, где жили дансерки под строгим присмотром «мадамы». Колыхнет кисея за окном – знает: смеются над ним озорницы… Пусть! Машенька никому ни о чём ни полслова, да разве от них укроешь!
Каждая по-своему Машеньке счастья желает. Жизнь такая – вперёд и смотреть не хочется, а что позади, лучше не вспоминай! И чужое счастье, бывает, душу греет.
Нелегок путь первых дансерок русских… Был в столице Шпалерный дом, где крепостные руки с утра до поздней ночи ковры – гобелены ткали. Казна крепостных умельцев, где только могла, для того дела сыскивала. У крепостных дети рождались, а куда их девать в таких малых годах? Кормить – казне расчёта нет. Ну и… у Синего моста, на Мойке-реке, продавали ребят в любые руки, а то сдавали в «прокат» или уж «насовсем» в танцевальную школу, чтоб, когда время пройдёт, обучась всему, отслужили б казне за такую заботу о них. Что уж тут вспоминать!
Ходит Григорий под окном, хмурится. С самого приезда сюда с Машей слова не молвил, не свиделся. Придумать не может, что дальше делать. Вон и свет в окне угас. Идёт Григорий назад в корпус, три копейки караульному на табак одалживает, башмаки да чулки снимает, босиком по коридору крадется, от лунного света прячась… Настоящий Жиль Блаз!
* * *
Приехал Фёдор в столицу весёлый, улыбчивый, каждого встречного обнять готов. В молодости всё ведь так: поверишь во что, и жизнь хороша, и силы на всё, кажется, хватит.
Григорий с радости тормошить его принялся. Скромница Ильмена – Ваня Дмитревский – румянцем зарделась, Лешка грамматику в угол швырнул – в пляс пустился. Глядят друг на друга – не наглядятся… Как да что. Разве переговоришь! К ночи устали. Лежат, шёпотом о том да о другом переспрашивают. Поведал им Фёдор, что об актерках удумал. Григорий руками всплеснул, Лёшка сидит на постели, рот раскрыл – это да! Ваня головой качает: «Не пойдут».
– Ну, там увидим… Яков-то как?
– Вроде как поп без прихода жил, – натощак больше… Завтра свидишься.
На рассвете Григорий Фёдора в бок толкает: – Слышишь, Фёдя, я одну актерку уже сыскал, теперь за другими дело.
* * *
С утра Фёдор надел камзол да штаны из сукна немыслимого цвета, шляпу гамбургскую нахлобучил, глаз прищурил: «Ничего. Нечего на рожу пенять, коли зеркало криво!»
С утра, отпросясь у начальника, пошёл к Сумарокову на дом. Сугробы талые да лужи синие обходя, от ветра в плащик кутался… Весна в столице не больно ласкова, а на душе у Фёдора светло. О Сумарокове вдруг заскучал, опять же театр, – вот-вот тут где-то днями этими будет! Ребята всё те же, даже лучше. Хорошо! Грачи прилетели, над Летним садом шум да гомон подняли…
В сени навстречу ему девушки выбежали, в передний покой провели, втроём шляпу да плащ снимать принялись, на оленьи рога, что в углу торчали, развешивать стали.
Слышит Фёдор: шумит в горницах голос, чей – не опознать… На весь дом грохнул вдруг смех, аж хрусталики люстры зазвякали. Фыркнули крепостные девчонки, озорно враз потупясь…

«Тише ты, варвар! Весь дом порушишь!» – слышит Фёдор, как выговаривает кому-то Сумароков. И верно, будто вот-вот громыхнёт ещё раз – посыплются потолки да стены. Вошёл Фёдор смущенный да робкий, – среди шума такого уберегись от беды!..
На широченном диване полулежит грузный мужчина, громыхая смехом, вытирая на глазах слезы. Насупротив Александр Петрович, без парика, в комзоле распахнутом из-за духоты…
– Батюшки, Фёдор! – удивленно воскликнул хохочущий, и сразу в дом тишина ворвалась, снизу доверху всё затопив. В клетке на окне, словно тому радуясь, враз залилась канарейка.
– Фёдор Григорьевич… Федя! – обнял Волкова Сумароков. – Ну, вот и приехал!
– Здравствуйте, Александр Петрович, не помешал?
– Садись, садись! Чего помешал… заждались! Земляка-то что ж, не признал?
Глянул Фёдор вдругорядь на улыбающегося мужчину:
– Иван Степанович! – В горле защекотало, слеза на глаза напросилась. – Майков Иван Степанович! – А тот уж облапил его, как медведь, целует, смеётся, бормоча что-то нескладное, доброе…
– А Василёк где, Иван Степанович?
– У… он теперь в гвардии!.. Гимназию-то не то он не преодолел, не то она его преодолела. В гвардию ушёл… В Семёновский полк… Ты-то как?
– А я тоже вроде как в дворянскую гвардию… в корпус определён. Как живёте, Иван Степанович?.. Как там у нас в Ярославле?

– Преогорчительно, сударь мой… подьячие одолели. Матрёна твоя, сказывал мне Гаврила, завод у вас оттягала?
– Ну и бог с ним!.. – махнул рукой Фёдор. – Надобен он мне. Купоросу и без него в жизни достаток.
Опять загрохотал Иван Степанович: – И не говори! – Отгрохотав, закручинился: – Помер мой попугай-то!
– Помер? Эх, бедняга! С чего бы?
– Шут его разберёт. На благовещенье окна открывать стали – птиц выпускать… Сквозняка, что ли боялся. Обругал меня так, что я сроду не слыхивал! Обругавшись, помер.
– Такого, Иван Степанович, уже не добыть.
– И не говори, Федя такого ругателя больше не сыскать. Вон гляди, канарейка-то… верещит! На кой чёрт она тебе, Александр Петрович?
– Да всё Бестужев… Ему патриарх разрешил постами грибного не есть… вот он с радости и отдарил маменьке… а маменька мне… Ну вот и терплю… Для комедий мысли вольные надобны, а в таких обстоятельствах мысли иметь никак невозможно! Нет, уеду под Таруссу, в деревню, тут разве жизнь?
– С вашим характером, Александр Петрович, – улыбнулся Фёдор, – в деревне не усидеть… Нам с вами театр строить должно, а не грибы солить на всю зиму!
– Много ты смыслишь… Пройди, Иван, к маменьке… Заждались, поди, беседою… Да полегче там, лампадки от тебя гаснут – грех! Ну, Фёдор… кадетом стал? Ученье – дело не лишнее. Оно искусству надобно не меньше таланта. К тому же окажу доверительно: приедет царица, придворный театр делать будем… Чёрт его знает, что за табак стали теперь продавать, – перебил сам себя, осыпая камзол табачной пылью. – Конечно, не сразу… народ надо собрать. От певчих пользы нет. Актеров же – Дмитревский, Попов да ты с братом… еще кто?
– Шумского, Александр Петрович, забыли.
– Не забыл… нет! Пойми: придворный театр! А этот чёрт, словно он весь в бороде да в лапти обут… Что ни скажет – на глупость похоже, смешно, а обидно.
– Всё, что народ ни скажет, Александр Петрович, многие за глупость считают, а то ж ведь и с умными речами господ получается…
– Я не про тех… Разве мало среди господ таких, что и умом и вкусом богаты. Вот их-то и именую «цветом дворянства». Об них забота должна быть.
– Опять дворянство. А народу-то что остаётся, Александр Петрович? Чем ему жизнь скрасишь?
– Науки и художества, знатные ремёсла возвысят его. О том дворянство заботу будет иметь.
– Уже возвысили! Просвещенный Олсуфьев в усадьбе своей балет завел. Пристрастен к искусству тому до того, что за провинность велел драть на конюшне дансерок не розгами, а лаврами. То-то Терпсихорины[24]24
Терпсихора (греч.) – муза танца.
[Закрыть] дочки довольны остались!
– Разное мыслим с тобой, Фёдор.
– Разное… Ты, Александр Петрович, и театра хочешь дворянского, придворной науки, придворного обхождения… Расин да Корнель из ума не выходят. А мне бы Шекспира пригреть на сердце… Да чтобы в рядах сидели не фижмы да мушки, не ленты да звезды, а картузы да рубахи латаные, да чтоб, слушая, от восторга такие, прости господи, слова шептали, что крысы дворцовые дохли бы!.. Актёр, Александр Петрович, не в реверансной науке силён, а в гневе да смехе своём! А ты ему на рога доску привешиваешь, – не забодал бы кого, не обидел. Надобен он кому небодливый!
– Замолчи, варвар! Что за день у меня!.. А кажись, ведь день Пантелеймона-целителя… Вона как лечит!
– Не буду, не буду, Александр Петрович, – смирился Фёдор. – О другом говорить хочу!
– Ну что там ещё… Да замолчи! – вскинулся вдруг на канарейку. – Договаривай, о чём ты…
– Актерок надобно сыскать на русский театр, Александр Петрович.
Выронил табакерку из рук Сумароков, на Фёдора уставился. Париком, что в руках держал, как веером, замотал:
– Откудова?
– Из тех же дансерок! Что, среди них актерки не сыщутся, что ли? Их с малолетства ремеслу отдавали учить без ведома их… А у всех ли душа к нему лежит, заботы никому нет… Может быть, среди них ваша Клерон,[25]25
Клерон (1723–1803) – знаменитая французская актриса.
[Закрыть] Александр Петрович, укрыта, Ильмена ваша в плену безысходном! Опять же дансерки к театру привычны… Это вам не певчие!
Отошёл Сумароков к темнице канареечной, о прутья пальцем постукал, в карман за табаком полез.
– Вольтер, Александр Петрович, – не унимался Волков, – сам Дюменилей взрастил… Лекенов в юбки не обряжал… Кто говорил, что нам в задней надобности плестись не тоже! А?
Сумароков к Волкову подошёл, в глаза посмотрел, обнял: – Тебе бы при уме и сердце твоём в дворянском звании быть!
– Избави бог, Александр Петрович, совсем заскучаю!
– Дерзость свою оставь! Завтра поедем к Шувалову, потом к дансеркам. Упрям ты, Фёдор, – горстями малыми сбираешь гору высокую…
* * *
Хоть и по-барски, с вельможного верха своего, но доброго немало сделал Шувалов Иван, находясь в фаворе у царицы Елизаветы. Людей, к художествам склонных, изыскивал всюду, где только мог: в полках воинских, в хорах певческих, среди истопников дворцовых и средь крепостных людей тож… К наукам уважение и надежды питая, покровительство оказывал Михайле Ломоносову, богатырю русскому, что пришёл в академию наук в истёртом камзоле и туфлях стоптанных, умом и дерзновеньем богатый.
Сумароков и Фёдор застали Шувалова лежащим на розовом канапе, листающим страницы французской книги. Иван Иванович по обычаю своему скучал… День начался как всегда. Пришёл куафер. Привели борзую. Камер-лакей доложил, что государыня, кофе откушав, в зимний сад выход предполагает. Потом граф Сиверс зашёл, – вчера, мол, в «ломбер» государыне десять червонцев изволили проиграть, когда дозволите получить?..
Хуже нет быть одной из главнейших персон в государстве! Иван Иванович спустил ноги с канапе, книгой автора Монтескье в борзую кинул, на Сумарокова вскинулся: «Ты зачем?» Поди объясняй! Одно спасенье – любителем был большим Шувалов табака с донником и прочими неведомыми травами. Сумароков ему в тот же миг:
– Одолжайтесь, ваше превосходительство!
– А ну, покажи табакерку. – Посмотрел, повертел в руках, вздохнул: – Не то! Издан вчера указ… Государыня усмотрела, в гостином дворе прадают табакерки. Железные, крытые лаком. На них пять персон мужских и одна женская, в одной рубахе, а половина оной – нагая. С подписью тех персон неприличнейших разговоров… Повелела табакерки у всех воспретить. Для любопытства велел я скупить остальные все, для осмотра… Так что ж… не нашли! И у тебя тож – суета и однообразье!
Сумароков борзую гладит, молчит. Фёдор, как стегнутый плетью конь, на дыбы: «Ваше сиятельство, с просьбой великой! Надобны нам для театра дансерки – в актерки русские. Муза театра, ваше сиятельство, женщина. Что ж ей средь нас в женском стеснении и одинокости быть!»
Подошёл Иван Иванович к шкафу, книгу, переплётом с застёжками стянутую, с полки снял, полистал:
– «Како зла вещь есть плясание, колико есть мерзко пред господом в сем видении являться»… Об комедиантках же здесь и того хуже сказано! Комедиантки – это, брат, женщины, а церковный собор неделю меж собой пререкался: есть ли душа у женщины или нет? Еле признали…
– Иноземные комедиантки немалый путь прошли до театра, а наш театр русский с первых же лет душу в актерке признает. Вот славно-то, ваше сиятельство! – не сдавался Фёдор.
Лёг Иван Иванович на розовое канапе. Глаза закрыл. Хуже нет – быть одной из главнейших персон в государстве!
– Ладно, бери дансерок. Ступай!
* * *
Дворянство – всегда дворянство! Даже в малом отличать себя требует. Камергер Шляхетного корпуса и обоих российских орденов кавалер, князь Юсупов в сенат репертовал: «Шпаги, кои по форме кадетам определены, привешивать ярославцам не надобно, то дворянами за обиду сочтётся и в умах их неестественность породит!»
Вспомнил Фёдор школу свою в Зарядье, Пантелея-солдата… Тот пустяками Сенат не утруждал – пошехонских дворян маковым маслом кормил, прочую мелкоту – конопляным. В розгах табель свою о рангах ввел. В столице же дворянство особой статьи. Вспомнился Фёдору и Чоглоков. Был такой. В школе танцмейстера Ланде первейшим из первых был, да, видно, талантом своим себе же наскуча, в придворные лакеи полез. В гору карабкаться начал, за дряхлую фрейлину государыни ухватясь… Женился на ней. Трех лет не прошло – обер-гофмаршалом князя великого стал. Ходит теперь, даже супругу свою презирает, что уж там остальных… Встретил их Фёдор как-то на прогулке в Летнем саду. Не утерпел, вымолвил слово… Графиня от этого слова качнулась вбок, так и пошла набекрень по аллее. Чоглоков за ней, шпагой бренча, оглядываясь в перепуге.
Ласковы, бархатны кочки в трясине, звёзды на лентах поярче, чем в небе, потянешься к ним – пропадёшь!
* * *
В науках, что в корпусе преподаются, Фёдор «прилежен и впредь надежду даёт». Помимо них, и других дел много: то струн к клавикордам нужно купить, то зеркало для «обучения жестов», как в книгах о ремесле актерском указано, то к рисованию уклониться, в музыке сердце пригреть. На театр «немецкий» сходить обязательно надобно: Яков там в иные дни со своей ватагой играет. Не поймёшь только – хорошо или плохо? Кажись, больше плохо, а иной раз глядишь – хорошо!
Ребята всё не из знатных персон – каких-то «чернильных дел мастера», студенты да писчики… Всякие, к делу сердцем льнущие. Смотрит на них Фёдор, словно воздухом ярославским дышит… Опять же Яков… Ох, этот Яков! Придет, на Фёдора набросится: «Дал бог отца, что и сына родного не слушается! Что ты в зеркало смотришься? Что ты в нём видишь? Стекло и стекло… Вот вчера на Сенной мужика за противность плетьми награждали. Кончили, встал мужик – губа рассечена, кровь на рыжую бороду каплет… «Ну что, говорит, православные, удовольствовались?! Будя с вас?!» Тихо так сказал, словно только послышалось, а у всех, что стояли тут, мороз по коже… Вот, Фёдор, героя играя, хоть раз бы уметь так сказать». Смутил Фёдора Яков надолго, – Александр Петрович иному учит. Может, с ним накоротке, на привязи живёшь? Что ж… в чужой монастырь со своим уставом не суйся!
* * *
С дансерками забот прибавилось. Обучать комедийному делу надобно, а их не одна, а пятеро: Елизавета Зорина, Авдотья Михайлова, сёстры Ананьины – Ольга да Машенька, Аграфёна Мусина-Пушкина… Управься тут, попробуй!
С Авдотьей совсем беда: неграмотна, чуть по складам читает, писать совсем не умеет. Яков ей с голоса роль начитывает день, другой, третий… А она одно: «Как же, Яшенька, я это упомнить смогу!»
Всё же запоминала и приступала сама читать… Тут начиналось такое, что Яков, книгу выронив, слушает, вздохнуть боясь. К Фёдору прибежит: «Ну и актерка! Словно буря, рвет и мечет, молниями слепит! А кончит сцену – ну, дура-дурой! Зря, говорит ты со мной маешься… Актерки из меня не бывать… Утоплюсь! Да в слёзы… Как же это, Фёдор?»
А Фёдор и сам в смятении. Ильмену с ней готовя, Трувора изображал. В беспамятство вдохновенное впал. Недаром еще Розимонд попрекал: «Настоящий характер твой, Фёдор, – бешеный!» А тут Авдотья, видать, такая же. Послушав их, Сумароков из театра убежал, накричав на обоих всячески. Варварами обозвал. Буало помянул. Яков, озлясь, ему вслед: «Тебе обедню архиерейскую слушать надобно вместе с твоим Буало, а не на театре быть… Ишь, кричит: «В любви загубленной голову Плавно опускай, как лебедь белая, руки уроненными вдоль держи!» Тьфу, да ведь Ильмена, Фёдор, – наша русская девка! В горе заголосит, запричитает, волосы рвать почнёт, по земле кататься… тоже мне, лебедь!..»
И верно… По Сумарокову «лебединую голову» надо клонить – Авдотья ж голову вверх вскинет, в глазах муки омут глубокий, – горем, видать, захлестнуло, жить уже нельзя человеку! Вот это актерка!
* * *
Белые ночи в столице в наказанье даны… Рассвет не рассвет, сумерки не сумерки, томленье одно… Фёдор от окна к подушке мечется, как слепой, на ощупь, в памяти перебирает: Федра – француженка Сериньи – и Авдотья с Шпалерного дома, у Синего моста проданная, – сестры родные!
Розимонд говорит – крылья нужны! Нужны-то нужны, да не у всех они отрастают. Иные век проживут, не зная силы своей…
* * *
Царица вернулась в столицу вдруг всем довольная, ко всему благосклонная. На троицын день сама берёзки в покое своём уставляла, к вечеру бал объявить повелела и сама в пляс пустилась. В оперном доме трагедию «Синав и Трувор» ей представили. И тут осталась довольная, повелела: четырех ярославцев да двух певчих в Зимний дворец перевести для подготовки придворного театра. О тех, что уже представляли, указала: в классы ходить не понуждать.
Забот стало втрое. Александр Петрович сияет. Решил сам себя превзойти – оперу написать. Сидит ночи и дни. Елозину одно за другим диктует.
У Фёдора в голове тож всякий вздор: «шишаки с перьями», матросское да «минервино» платье, казацкие свитки, сады с «большими проспектами», дворы с «прохладными дверьми», какой-то «барашек с травою…»
Пока театр при дворе не устроен, играть приходилось то в оперном доме, то на «немецком» театре, откуда Яшку с его ватагой согнали.

Хлопочет Фёдор за Якова, Сумароков опять за своё: «Лаптям при дворе хода нет!» Упрям дворянин на Парнасе своём. «Вот слушай, – кричит, – что Демаре[26]26
Демаре – французский придворный поэт, яростный защитник классицистских литературных взглядов.
[Закрыть] написал: «Я пишу не для тебя, невежественный и тупой простолюдин, я пишу для благородных умов, и я был бы огорчен, понравившись тебе…» Хорошо, а?»
Поглядел Фёдор на Сумарокова: «Видать, этот Демаре нашему Чоглокову сродни!»
Труден был день после спектакля для Фёдора. И начался-то нескладно. Его высочество Пётр во всеуслышанье государыне объявил, что надобность видит в том, чтобы после русских спектаклей в зале кресла душили и ароматы курили.
Потемнел лицом Фёдор от гнева. Тоска обуяла. Впервые назад оглянулся, подмоги ища. А теперь Сумароков со своим Демаре. Не помнил Фёдор, как день прожил…

А вечером снова с милой дурищей этой, Авдотьей, сцену играл. Как в лес заколдованный шёл, сквозь трущобу, где кустарник колючий царапает душу, напролом, без пути-дороги, без Буало, без Сумарокова, к чёрту на рога пробирался и счастлив был. Яков, голову охватив, молчит… Лёша Попов Авдотье лишь шепчет: дыхание береги! Маша, к Григорию припав, плачет. Нет тяжельше и слаще того, как поплакать молча.
* * *
С января 1755 года начался первый русский придворный театр… Преодолели дворяне! Для них и мастера того дела теперь сысканы, свой трагедийный пиит нашелся к услуге… Столица!
Братья Фёдора, Алексей да Гаврила, пытались в Ярославле театр продолжать, покуда хватило сил, да попробуй свали воеводу с Кирпичёвой Матрёной. Матрёна в магистрат жалуется: «Зачем заводских да работных людей в комедии пользуют?» Судом грозит. А Алексей да Гаврила не ровня Фёдору… Малодушью подвержены. И замер театр ярославский на долгих пятнадцать лет.
Фёдор в столище сам не свой. Яков с ватагой по углам где-то нищенствует, о дансерках с пренебреженьем забыли, словно те и людьми не числились.
В феврале «Хорева» играли… Опять Ваня Оснельду изображал… Авдотья, вызвавшись его обряжать, за кулисой стоит, не то смеётся над ним, не то плачет. Тот ей даже кулак показал… А Фёдор, Хорева играя, грех на душу взял – подумал: «Какого чёрта в ней Хорев нашёл, в этой Оснельде – Ване!»…
* * *
Две Анны и Елизавета боялись голштинца, в жилах которого всё же текла кровь Петра I.
В голове у голштинского чёрта пустота, сам нрава злобливого и опрометчивого, а вот поди ж ты – наследник короны, да не одной, а двух: шведской да русской… Русским царицам, что на трон почти крадучись в эти годы всходили, не по себе было… Елизавета, дочь Петра, и та опасалась: права её на престол из-за рождения до брака многие не признавали! Но умнее других оказалась: заманила голштинца в Россию и при себе оставила, наследником объявив. Тем самым себя от многого оберегла… Наследника в купели святой окрестили, Петром нарекли, на ангальтцербской принцессе, тож окрещенной, женили. Живи под присмотром. Пока Елизавета не отойдёт с миром под райские кущи, престола ему не видать! Пётр орать: «Затащили меня в эту проклятую Россию, тогда б как сидел я в Голштинии, был бы теперь королем цивилизованного народа!»
Оловянных солдат наделал, лежит на полу, войско переставляет, командует. Потом пристрастился к английскому пиву, а больше к уродине Елизавете Воронцовой, старшей дочери канцлера. В фаворитки её произвёл. Екатерину, жену, возненавидел враз и навсегда. Та его. Тот с криком да с бранью, она же молча, с умом. Фридрих Прусский, России сосед беспокойный, сети плёл: мать Екатерины своей подручной при русском дворе содержал, Петра, словно чарами, околдовал… Тот, перед портретом его на колени становясь, другом и братом своим называл. Екатерина же нет! Умеючи вдаль глядела. От Фридриха отреклась, с Бестужевым-канцлером, врагом его русским, другом стала.
Елизавета спокойна. Наследник на привязи. У Екатерины прав на престол никаких, пока Пётр на него не взойдёт… А когда это будет? После меня хоть трава не расти! Одно не так… Дворяне то в ту сторону смотрят, то в эту… Время такое было… Дворцовые перевороты свершались мимоходом, дворянским хотеньем… Назавтра в народ манифест: так, мол, и так…
А народу с того что?
Толпясь вкруг Елизаветы, дворяне разное на уме держали. Опять же гвардия… Голштинец, не по душе ей пришёлся, – опять бы при нём немцы, что с верха попадали, в фавор не вошли! Иные же дальше смотрели: Елизавета в годах и болезненна. Что будет при Петре Третьем? Мрак, темнота, невежество, тиранство и деспотичество.
И кинулся Сумароков заранее с «деспотичеством» и тиранами воевать, вооружась трагедийным пером гусиным. Елизавета вольность к себе в том увидала, охладела к Александру Петровичу. Екатерина же, воркуя о просвещении, о науках, искусствах, о рае земном при просвещённом монархе, сердце его привлекла. Да его ль одного!
И стало при дворе надвое: у Елизаветы свои, пришедшие к власти с ней вместе, ею пригретые – Воронцовы, Шуваловы, Разумовские… У Екатерины свои – Бестужев, Панин, Елагин, Сумароков, Ададуров, Орлов и другие.
А Пётр где-то там… При дворе свой двор завел. Голштинцами себя окружил… Из русских одну Воронцову к себе приблизил да Чоглокова, возведя его из камер-лакея прямо в гофмаршалы…
В этом чаду и стал жить Фёдор, «придворного театра первый актер…»








