Текст книги "Фёдор Волков.Сказ о первом российского театра актёре."
Автор книги: Николай Север
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
– В Сибирь его, в Сибирь! – не вытерпела Матрёна. – За обиды и другие резоны!
– Цыц, – простонал Носов, – замри!
– …И кто им для того ещё потребен будет, привезти в Санкт-Петербург для играния комедий…
– Святители-угодники! – ахнула Матрёна.
– …Посему надлежит для скорейшего их сюда привозу ямские подводы и на них прогонные деньги, сколь надлежит, дать из Ярославской провинциальной канцелярии…»
Подпоручик уложил указ, застегнул суму.
– Осведомлен был на дому у тебя, Фёдор Григорьевич, что истребован ты к воеводе, ну вот… сюда домчал. Не медли, сбирай всех и что надобно, забирай без забыву, – во дворец едем, не куда там!..
Воевода стоял неподвижен, потом, очнувшись, голову охватил: «Ах, сукин сын!»
А за окном – сумерки зимние, позёмка шелестит…
* * *
Другую неделю едут комедианты, а конца пути всё нет и нет. Едут по ухабистым зимним дорогам, по оврагам, снегом заваленным, боясь растерять приданое русской Мельпомены,[15]15
Мельпомена (греч.) – муза трагедии.
[Закрыть] что сложено в санях да рогожами укрыто. Тоже ведь… не с руки – нищей невестой к венцу ехать! Дружки невесты – одиннадцать ребят ярославских, свадебный поезд, в двенадцать подвод, на полверсты растянулся: с задних переднего колокольца не слышно…
Встречные мужики возами своими в сугроб, в обочину валятся, диву даются, крепким словцом провожают. А зимние дни коротки, как девичья память. Бубенцы отзвякивают версту за верстой. Опять ямская изба. Стало быть, на сегодня доехали…
Подпоручик к попу «за благословением» пошел – только его и видели. Ребята по избам к молоку да лепёшкам ржаным притулились. Ямская деревня зажиточная, ямщики – «государевы люди» – от многого тягла избавлены. Тут живут Никишины, Обуховы, Вершниковы – ямщики бородатые, с именем-отчеством, не то что в семи верстах, в Обгореловке: Волк, Рыбка, Нищенков, Чупрун да Горох, мужики оголодавшие, пропащие…
Фёдор, Шуйский, Дмитревский да Алексей Попов остались в станционном дому. Косматый служитель в печь дров натолкал, огонь запалил… Хорошо! Фёдор придвинул креслице деревянное, сел, в огонь смотрит. До сих пор в себя не придёт. Воевода, Матрёна, Гурьев всё ещё будто за спиной стоят, грозят… Вёрсты, занесённые снегом, в глазах без конца бегут, а главное – неведомо, чем ещё судьба удивит… Смотрит Фёдор в огонь, вслух думает: «Во дворец едем! Кто их там, вельмож, поймёт, – шутов, затейников, может, ждут…»
– Ты что, Фёдор, – вступился Дмитревский, – государева милость, а ты…
Яков пригорюнился:
– Воевода, прощаясь, сказал, если выгонят нас из столицы, так он из меня картузов наделает… Мне назад пути заказаны. Знаем мы эти картузы…
– Молчи, Яша…
– Не замолчу! Это про меня написано в тражедии:
Простри к мучительству немилосердну власть;
Всё легче, нежели перед тобой мне пасть…
В это время дверь приоткрылась. Сквозь щель голова чья-то сунулась и продолжила:
Что предан я тебе, ликуя в пышном чине,
Благодари моей нещасливой судьбине! –
Глаза на толстом лице смешливые, цветом, как ягоды, голубые. – Отменно! На театре плескал бы вам! – За головой в дверь всунулись плечи. – Полагал, что с пути-дороги почиваете… но, услыша голоса ваши…
– Милости просим… за честь сочтём… Имени-отчества ещё не ведаем! – откликнулся Фёдор.
– Семён Кузьмич Елозин, – церемонно представился при входе низенький человечек, – человек великой обиды и напраслины. Служил в сенате чином коллежского регистратора, а ныне за пьянство определён тем же чином в академию всех наук…
– Разумею, питомцы ваши счастливы в науках под вашим попечением!
– Сдаётся и мне… Хотя по совести… и там, несмотря на чин, дран на конюшне и от службы отставлен. Числюсь теперь за подполковником Сумароковым… Почерк имею, когда не пьян, отменный!
– У господина сочинителя! – воскликнули комедианты…
– Именно-с! Невозможная трудность в науке состоять при ихнем характере… Прощения, судари, прошу, кто из вас ярославской купеческой статьи Волков Фёдор Григорьевич будет?
– Ну, я… – подивился Фёдор. – Откудова ведомо вам имя моё и звание?
– Наслышан от господина моего, подполковника Сумарокова, которым послан вам встречь письмо самоличное их доставить.
– Письмо? Мне? От Сумарокова?!
– Это, Григорьич, как вестник в трагедии, – замер Дмитревский. Яшка же, придя в восторг, на пол повалился, ногами задрыгал.
– Однако где же письмо, – руки Семёна Кузьмича торопливо зашарили по карманам, на лице испуг – нету! – Сказал Александр Петрович: «Не оброни!» Вот и сглазил! Государи мои милостливые, где ж оно? А! Вот! Разве можно утерять! Их высокоблагородие больше тростью сердятся – набалдашник серебряный с полфунта весом, купидон голый в одних крыльях… как аукнет!..
– Дай, мучитель! – не выдержал Фёдор, вырывая письмо. Руки дрожали, ломая печать.
«…Будучи ранее сего уведомлён о вас и театре вашем, порадован вестью, что милостливая государыня наша повелела прибыть вам ко двору для показа искусства вашего. Было сие для меня радостью великой, ибо время настало быть российскому театру, как быть и российской трагедии и комедии. Ежели моё перо и каково оно, о том и по плохим переводам все ученейшие в Европе знают, – не худо было бы, чтобы и вся Россия своего Вольтера знала, а для сего надлежит и своих Лекенов[16]16
Лекен (1729–1778) – знаменитый французский актер. Ученик Вольтера.
[Закрыть] и Дюменилей[17]17
Дюмениль (1711–1803) – знаменитая французская трагедийная актриса.
[Закрыть] к вящей славе Мельпоменовой иметь. Отписал мне Майков, что изрядно вы разучили славную трагедию мою «Хорев», но сумлеваюсь в искусстве вашем, ибо служение музам не только вдохновения требует, но и трудолюбия учёнейшего мужа, а в Ярославле, мне ведомо, никаких наук отродясь не преподавали… Одно скажу: дерзайте! С тем, государь мой, и остаюсь покорнейшим слугою вашим Александром Сумароковым».
Дочёл Фёдор письмо. Долго сидел недвижим.
– Эх, Александр Петрович… Что ты со мной сделал… Быть российскому театру… быть!
Вскочил, обнял, закружил Елозина по горнице:
– Чёртушка! Академии всех наук профессор! Знаешь ли, радость какую ты мне привёз!
– Ему бы надо травничку уделить из запасов, – вдохновился Шумский.
– Не сумлевайтесь… следовало бы! – согласился Елозин и до того мил и славен стал – бабьим широким лицом своим, голубыми ягодами глаз, что Федор только рукой махнул…
Ухватил Шумский одной рукой мешок с припасами, другой потянул за собой «вестника»:
– Пойдем, пойдем, Цицеронище, сейчас мы её постигнем!
* * *
День на исходе. Ветер поднялся, о стены избы снегом шуршит. Служитель пошевелил дрова в печи, вздохнул:
– Метели ямщики опасаются – раньше утра не тронутся. – Постоял, подумал, опять вздохнул: – За печью-то присмотрите… – Ушёл.
У Фёдора из головы слова письма не выходят: «Служение музам трудолюбия учёного мужа требует». К Дмитревскому на нары подсел.
– Слушай, о какой науке нам думать надо? Я вон иностранных комедиантов смотрел… Умельцы большие. Они же сотню лет на театре своём. А мы… Какая же нам наука нужна – французская, итальянская?
Дмитревский лежит, в огонь смотрит. Свет из печи на лицо ему плещется.
– Сердце русское, Фёдор, только русским греется…
– Что верно, то верно, Ваня…
– Какая-то, видать, есть наука, да и труда надо великое множество. Дьякон Пров, помнишь, Фёдор, дьякона, – пьян ли, трезв ли… всё одно часа по два на Волге по утрам свой голос гнёт от октавы до дисканта. Научен, говорит, самим архиереем, тот большим любителем пения был…
Улыбнулся Фёдор, вспомнив кудлатого дьякона:
– Хорош голосище у Прова… нежность душевная. Архиерей, говоришь, его просвещал? Ну, а девок, что за Которостью вечерами поют, краше, чем в опере итальянской… их какой архиерей учил? А Щегла, помнишь? Его, выходит, сам митрополит наставлял?
Встал Фёдор, к окну подошёл. Слюда в окне льдом да снегом залеплена, не видать ни зги.
– Вон она как метель шумит. А путями-дорогами бродит с ватагой своей дед Яшкин… Актеры великие! От стужи, может, голоса осипли, замёрзшие пальцы струн не шевельнут. Кто же их обучил? Кто любовь к делу своему вложил?
* * *
Нездоровье молодого Шувалова, что у матушки царицы в фаворе состоял, в ревматизм перешло. Ну, мысли всего двора царского с того дня тем самым и заняты были. Вдруг с Москвы уведомление: «Архангельский купец раскольник Прядунов лечит людей от разных болезней нефтью, что в России сыскана стараньем и собственным его капиталом». Да что там! Лечит не только один подлый народ, но и знатных персон. «Берг-коллегии советник Чебышев получил от намазаний той нефтью разгибание перстов у руки, генерал-майор Засецкий в руках и ногах движение усвоил, о чём тому Прядунову письмо выдал…»
Поскакали в Москву курьеры, один другого обгоняя. Примчались в ночь-полночь. В Заречье ворота прядуновского дома посшибали, второпях сунули в возок чудо-лекаря и лекарства его бочонок полный, ковром укрыли, чтобы в пути целитель не замерз, и умчались назад, к страждущему «ипохондрическим» ревматизмом Ивану Шувалову.
А метель в ту пору со снегов, с оврагов, с увалов поднялась до самого неба. В леса ворвётся – руки-змеи, плечи белые о ветви обдерёт, застонет, осатанеет, в поле вернётся – зайца малого не пожалеет. В норе снеговой завалит его, заметёт. Вылезай потом заяц! В поле, кроме неё, хозяев нет, попробуй дуру злющую уговори! Как кот бабкин нитяной моток, людские пути-дороги перепутает, заведет неведомо куда, – бросай, ямщики, вожжи – на коней надейся.
Кони вьюге не подвластны – ежели ямщик с разумом, его и себя от гибели отведут… Так то кони! А ежели человек один в пути своём?! Полем идёт, через шаг падает, в снегу тонет… Нет от смертного часа ухода. Вымерзнет душа до дна и всё…
Мчатся курьерские возки сквозь метельный дым, сквозь стужу, – кони ямские избы издали чуют! Ямщик вожжей не держит, – на облучке, в верх тулупа уткнувшись, дрожмя дрожит… Лекарь под ковром с курьером от страха цепенеют. Один молитвы читает, другой обмёрзшими губами шлёпает: «Гони, ирод, гони! Гони, анафема!»
И, может, пристяжной один, глаза скосив, приметил: метнулся в ухабе к задку не то человек, не то зверь, не то снежный ком какой… Прилип – не отцепишь! Пристяжному о том думать теперь недосуг – ветер гриву рвёт, глаза крупой засекает… ноздри конские вширь раздулись – дым родной издали к жизни зовёт!
* * *
– Гляди, гляди, Григорич! Узнаёшь?! – Дмитревский, Шумский, Лёшка Попов и Елозин, ввалясь в горницу с гамом и шумом великим, тащат, тормошат, теребят кого-то обмерзшего, платком бабьим повитого, в зипунишке, что верёвкой подвязан, в лаптишках обледенелых.
Вгляделся Фёдор, ахнул: – Щегол… ты!
Щегол, как ребёнок малый, что ходить ещё не может, стоит, качаясь, за Якова держится.
Охватил его Фёдор руками:
– Жив, Щегол… Как же ты так!
У Щегла отеплело лицо: «Фёдор… Волков!» Да сил, видать, не стало. Не поддержи его Фёдор да Яков, не выстоял бы боле. Шепчет:
– Пожди… я сейчас… Иззябся… в себя не приду.
– Ваня, что ж ты, – спохватился Фёдор, – от Яшки, поди, в сулее малость ещё осталось.
Засуетился и Елозин:
– Обогреть… это надобно! Яков, ты куда девал то… самое?
– Ладно, без вас не додумаю, – обиделся Яков, – садись, Щегол, к огню. Наперёд пей. Окоченел, поди, весь в такую непогодь? Есть хочешь?
– Как всегда…
– Пей же!
Взял Щегол чарку из Яшкиных рук:
– Вот и свиделись… Здоровым будь, Фёдор! И вы все здоровы будьте.
Выпил Щегол, дух перевел:
– Ух, хорошо! Уж не чаял живым быть… шёл неведомо куда… застывал… вьюга… Вдруг вижу, гонят… в три кибитки. Ухватился сзади к одной на запястье. Руки сразу окоченели, не разжать. А они погоняют. Мчат, не ведая, что и меня от смерти волокут.
– Ну и ладно. Пей да ешь! – заторопил снова Яков. – Без хлеба шёл, небось?
– Как всегда.
– Откудова?
– С Рыбинска. По весне опять к Власию. Одному как?
– Мы ведь тебя в поминание записали…
– И то надобно: живу схороненный, стало быть… Вы-то здесь как?
Потупились все трое, как виноватые в чем… Ваня рукой махнул, как бы говоря: «Не спрашивай… такое вышло!»
– К царице едем… – вздохнул Фёдор.
Яшка не утерпел:
– К царице, Щегол… Она меня там ох и заждалась!
Опустил глаза Щегол, помолчал…
– А мне бы к весне до Синбирску… Власий ждать будет.
– С нами бы тебе, Щеголушка… Может, удумаем что-нибудь…
– Нет, Фёдор… Ватага ждать будет. Песню мою ждать будет.
– Это, брат, верно. Песню от человека отнять грех! Тошно жить без неё…
– В долгу я перед ними!
– Ладно, утром ужо снарядим тебя. Одежка на тебе не дай бог!
Качнул головой Щегол, словно не об нём речь, – не дай бог!
Засмеялся Фёдор:
– Тебя бы ко мне в учителя, Щегол! С тобой не пропадёшь! Ложись, спи… Утро вечера мудренее.
– Пойдём, – встрепенулся Яков. – Я тебя сейчас на печи пристрою. Ох, и жарко!
– Ну?! На печи лет десять не спал!..
ЯРОСЛАВСКИЕ КОМЕДИАНТЫ
Правду сказал Федору немец: «С Елизаветой немцы попадали».
Елизавета, французом Рамбуром воспитанная, ко всему французскому склонялась, а за ней и все туда же…
Иван Иванович Шувалов, к просвещению приязнь питая, в дружбу и переписку с Вольтером и Дидро вступил, труды их перечитывал и в кабинетном шкафу хранил.
У самой государыни, хоть и малограмотна была (в Англию всю жизнь собиралась в карете доехать), книг собрано – не счесть! И в том за ней многие следовали. Придёт к книгопродавцу иной:
– Книг подбери мне, любезный, поболе!
– Какие угодно вашему сиятельству?
– Ну, тебе виднее… Потоньше какие, чтобы наверх ставить, потолще на низ… Всё чтобы, как у императрицы…
* * *
В государстве дворянском государственных должностей множество – одна другой важней и выше! К замещению тех должностей молодых дворян готовили загодя в Шляхетном корпусе. Три раза в неделю кадетов возили во дворец на французскую комедию и танцевальные вечера – к обхождению придворному, к языку да к разговору пристойному приучали. Наглядевшись на иностранных комедиантов, заохотились кадеты сами комедии играть. Царица затею одобрила, повелела при дворе в новых парадных покоях малый театр сделать. И ещё указать велела: «Когда по реке Неве сало пойдёт, до того времени, как лёд затвердеет, перевести кадетов, нужных в комедиях, на жительство на дворцовую сторону». Отвели кадетам в Зимнем дворцовом доме покои, отпуская для удовольствия их кушанье и питье. Это тебе не ярославский воевода!
Одна беда: через год, через два кончили кадеты ученье, и «актиоры» корпусного театра к должностям и чинам большим приступили, от комедийного дела отреклись, поминая его, как шалость, улыбкой презрительной…
Осталась бы царица русская без комедии русской… да генерал-прокурор Трубецкой, вспомня о письме экзекутора Игнатьева из Ярославля, к государыне поспешил… Обрадовалась царица, повелела указом: играющих в Ярославле на театре комедии в столицу доставить.
И поскакал подпоручик Дашков по той надобности в Ярославль.
В своё время домчал и московский лекарь в столицу. Начисто вымытый во дворцовой мыльне, ещё не обсохший, проведён в покои Ивана Ивановича Шувалова.
– Приехал?
– Приехал, ваше сиятельство!
Тяжело вздохнуло сиятельство:
– Ну и ладно! Поезжай обратно!
Слова не молвя, упрятали курьеры купца Прядунова в возок и помчали назад в Москву, позабыв второпях на дворцовой кухне бочонок с нефтью. А Иван Иванович походил из угла в угол, из окна поглядел на дворцовую площадь, на развод караула, заскучал…
Велел камер-лакею подать малые сани тройкой для непромедлительного вояжа в Царское Село.
Ахнула матушка-царица, сведав о таком сумасбродстве, и в женском пристрастии своём потребовала того же. Отъезжая, наказала: «Ярославцев везти не в Санкт-Петербург, а в Царское!» Видно, комедиантами надеялась смягчить противность фаворита. Поскакали сержанты в Славянку, последний ям перед столицей, поворачивать Мельпоменов обоз… За полночь доехали комедианты в Царское. Собаки брешут. Луна сквозь облака продирается. Гренадеры поперёк дороги рогаток наставили. Им разве объяснишь – кто, откуда да зачем? Всё же в конце концов уразумели, рогатки скинули, фонарём посветили.
Приехали.
А в это время царица с фаворитом опять пререканием занялась, тот опять к саням кинулся, медвежьей полостью укрылся – лошади рванули, поминай как звали!
Помчалась и государыня в столицу. Остались комедианты опять ни при чём, как сироты бездомные, только что кофеем напоенные, оголодавшие, никому не надобные. Так в покоях нетопленых и жили бы, да Никита Власьич, камер-фурьер[18] 18
Камер-фурьер – небольшой придворный чин. К.-ф. вёл запись всех событий придворной жизни в специальном «камер-фурьерском» журнале.
[Закрыть]бородатый, сжалился: в царскую оранжерею, что печкой обогревалась, пустил. Там с лилеями да розами, по-зимнему чахлыми, зябли и актеры ярославские – тож цветы, в ненадобную землю силой посажённые.
На пятый день истребованы были в Санкт-Петербург для представления трагедий и комедий на дворянском театре. С того и началось…
«Сего февраля шестого дня 1752 года государыня соизволила выход иметь на немецкую комедию, где была представлена на российском языке ярославцами трагедия, которая началась пополудни в восьмом часу и продолжалась пополудни до одиннадцатого часа».
Камер-фурьер журнал закрыл, к себе придвинул, голову на него уронил… задремал.
Тишина. Часовой под окнами ходит, под ногами ледок хрустит.
* * *
В горницах Смольного двора не спят комедианты, одно за другим в памяти перебирают.
В бархатном камзоле, в дорогих кружевах, осыпанных табаком, шумный, быстрый, словно живущий наспех, прибежал Сумароков на сцену – не то смеётся, не то плачет, не то сейчас браниться начнёт.
– Скажу – игра ваша была токмо что природная, искусством не украшенная. Так-то! А ты, сударь мой, – закричал вдруг, ногами затопал на Якова, – запамятовал, что нельзя воединожды служить и Мельпомене и Талии! Ищи крова в доле искусного в комедиях Молиера, но беги, несчастный, от Вольтера и Сумарокова! – Зачихал, зафыркал, табак рассыпая. – Ты, Фёдор, ладно скроен, но всё-таки… – Стоит Фёдор, ждёт, пока пыль табачная не осядет, не доскажет Александр Петрович.
– …Всё-таки ломать тебя надобно! Красоте, помимо природной, иная форма долженствует. Велик Шекспир, а господин Вольтер, к моему удовольствию, его варваром обозвал, а меня российским Расином[19]19
Жак Расин (1639–1699) – поэт и драматург, в произведениях которого система французского классицизма XVII века получила наиболее полное и законченное выражение.
[Закрыть] именует… Вот как!
Дворцовыми коридорами шли к выходу. Навстречу, как стая, ветром раздуваемая, придворные дамы в платьях широченнейших. Всю залу загромоздили. Посередь их, гусак гусаком, на одеревенелых ногах, в диковинном мундире человечишка.
Глянул на него Фёдор, ахнул: тот самый тощий парень с визгливым голосом, что на Москве немца Фёдорова наградил! «Кланяйтесь, кланяйтесь, варвары!» – прошипел Сумароков, каменея в низком поклоне. Согнулись, кто как умел, и ярославские ребята.
– Это что за чучела! – просвирестел гусак. Дамы замерли, любопытствуя.
– Веленьем государыни доставленные из Ярославля для представления тражеций и комедий актеры, ваше-высочество! – отрапортовал Сумароков.
– А, барабанщики!
И стая вместе с гусаком прошелестела прочь…
– Великий князь Пётр Фёдорович! – пояснил оробевшим ребятам Александр Петрович. – Более в экзертициях воинских сведущ, нежели в искусствах. Наследник престола русского… из немцев.
* * *
Яков стоит у окна сам не свой, графа Сиверса вспоминает… Ребята смеются, уткнувшись в подушки, одеялами смех тушат, – кто его знает, как здесь положено по ночам быть!
– Ты расскажи, как он тебя исповедовал?
– Будет вам. Тоже… смешно им!..
– Не угодил, стало быть, Яша, играючи чёрта?
– Ему угодишь…
– То-то и оно! – рассердился Фёдор. – К иностранному глаза и уши у здешних персон приучены, чёрт твой не ко двору пришёлся. А как его, нашего чёрта, что в соломе, в овине да в банях на полках живёт, к менуэту да контрдансу приучишь! Исконное русское, даже чёрта нашего, на свой лад ладят!
Помрачнел Яков, в окно смотрит. Думает: «Ничего! Нашего чёрта немцу не сдюжить…»
Так и не уснули в ту ночь ярославские комедианты…
* * *
Весна в столице своя, особая: то ветер с залива, а то туман – дышать неохота. В покоях тогда хоть свечи жги – сумерки, словно дым от печей по углам осел.
Вывоза со Смольного двора ребятам нет: великий пост, какой уж театр! В марте «Покаяние грешника» сыграли, как службу в монастыре отстояли, – тоска! Недовольна осталась царица, уехала, слова не молвя. Увял, заскучал Александр Петрович, словно поодаль встал. Один Сиверс доволен, сияет… хоть полотенцем лицо обтирай!
Опять за полночь просидели ребята, молча, не тревожа друг друга. За окном капель стучит, ветви чёрные, сникшие, водой набухшие.
С утра тревога и непокой: Гришанька Волков с постели в тот день не встал. Голова чугуном налита, свет не мил… К ночи Скочков затомился, лег до времени. А назавтра Куклин шепчет Фёдору: «Гляди, и мне худо… на всех напасть, надобно лекаря, сгибнем тут!»
И верно, дня через три и Иконников да Гаврила Волков, как снопы обмолоченные, цепами битые, лежат дрогнут… Пятеро из одиннадцати!..
Сведав обо всём, государыня тайному советнику лейб-медикусу и главному директору над всем медицинским департаментом Герману Ках Бургаве приказала: «Комедиантов от той болезни пользовать и заботу о них выявлять». Лейб-медикус, в дверях постояв, наказал: от жара брусничным отваром поить, от озноба к ногам отруби гретые класть – и… за дверь!
Опасался советник больше за себя, чем за скорбно лежащих. Через неделю Поповы слегли. Осталось четверо. С ног сбились, от одной постели к другой бегая, – того напоить, того, в беспамятстве встающего, силой в постель уложить… День за днём, ночь за ночью.
Во дворце переполох: «Из Смольного дома ко дворцу Е. В. огурцов и прочего не отпускать, пока болезнующие горячкой ярославские комедианты от этой болезни не освободятся…»
Утром весенним, радостным затих навсегда Семён Скочков. Молча обрядили его, в гроб уложили, в соседний покой поставили. Свечу затеплили. Опять не всё так. Попы отпевать отказались: скоморох! Сумароков царицу упросил – приказала попам. Смирились, отпели, а захоронили все ж за оградой, на пустыре.
Фёдор в смятении ждёт: кто теперь, чей черёд? Однако выжили… Прошло, значит, мимо!.. А за окнами май, ветви зелёные, воробьиные хлопоты да голубиная воркотня… Жизнь! Играли на Морской, на немецком театре, и с того Сиверс в раздражении немцев, уехавших в Ригу, назад затребовал. Во дворце, в «складном» театре французы, в оперном доме у Летнего сада итальянские соловьи, только русским комедиантам пристанища нет. Сумароков в сумасбродство впал: русская Мельпомена, как девка крепостная, в чёрной избе сидя, ревмя-ревёт, какой уж тут Расин, какие Лекены! Однако ж мундир новый надел, ленту анненскую через плечо, Фёдора с собой захватил и к Шувалову на поклон…
– В просвещённом уме и сердце вашем прибежища ищем, ваше сиятельство… Сам господин Вольтер…
И понесло! Чисто мельничный пруд плотину паводком вешним порушил, забурлил, запенился.
– Мы в Европах, ваше сиятельство, не завтрешним богатством сильны, а вчерашней нищетой ославлены! Время нам их к удивлению вести, а не в задней надобности плестись!
– Как, как?! – захохотал Иван Иванович, а за ним прыснул и Фёдор… Ох, и смеялись же – казалось, конца не будет!
– Утешил, – наконец-то вымолвил вельможа, глаза утирая, – с полгода так не смеялся, не с чего было. В долгу не буду – похлопочу! Головкинский дом под летние покои откупать будут… В нём театр справим. Крыс только там – не приведи господи! Ступай, Александр Петрович, прощай, Волков, отменно хорош в «Синаве» был!
– Спасибо на добром слове, ваше сиятельство!
– Ты что смеялся?! Над кем ты смеялся, варвар! Ступай пешком! – Александр Петрович с гневом дверцу кареты захлопнул, уехал…
Остался Волков один размышлять о своей неучтивости. Постоял, рассмеялся: «Первый раз в жизни такого дворянина вижу!»
Однако Сиверс Шувалова у государыни опередил: «Вашему величеству театр надобен в иной степени. Господа иностранные министры, на мужичьё глядя, руками разводят!»
Задумалась императрица, а потом соизволила повелеть: «Волков, Дмитревский, Попов способны, и впредь надежда есть… остальных отпустить. Тех, что в службе числятся, наградить… Что-нибудь там… Остальных вон!»
Склонился его сиятельство в низком поклоне, спеша в канцелярию новый указ диктовать…
* * *
Сидя в Летнем саду, указ перечитывали. Пчелы гудят, на дорожке в песке воробьи трепыхаются, над ярославцами пересмех ведут.
«…Взятых из Ярославля актеров заводчика Фёдора Волкова, пищиков Ивана Дмитревского, Алексея Попова оставить здесь…» Об остальных в указе тож помянуто: Иконникова да Якова Попова, пожаловав в регистраторы, вернуть в Ярославль, заводчиков Гаврилу да Григория Волковых да «пищика» Куклина туда же, а малороссийцев Демьяна Галика да Якова Шуйского, дав им паспорта из Сената, отпустить на все четыре стороны. Живи, мол, где хочешь и как знаешь!
– Нагостились в чужих палатах – на свои полати пора!
– Где он, театр-то наш, Фёдор?
– Сызнова начинать надобно!.. – упрямится Фёдор.
Загрустил Иконников: – В чинах мы теперь, а чинам на театре быть законом заказано!
– А мне и без чинов тошно! Одно не додумаю, как это воевода картузы из актеров делает!..
Вскочил Фёдор, осердясь, воробьи брызнули кто куда:
– Ну и что! Всё же театру быть! Деда своего не позорь, Яшка. С такого, как ты, картуза не сделаешь! Эка невидаль – во дворце не угодил!
И пошёл Фёдор прочь, весёлый, крепкий, словно к кулачной потехе готовый.
* * *
Но и Шувалов Иван Иванович в просьбе своей преуспел. Повелела царица головкинский дом на Васильевском острову на театр переделать, русским комедиальным домом именовать. И ещё повелела: множество в том дому крыс проживающих уничтоженью отдать, для чего в покои посадить триста котов. Вона сколько забот у царицы о театре русском – конца нет!
Казалось, теперь и театр есть, и триста котов мало-помалу в бесстрашие приходят, да актёров для того театра… всего трое.
Упросил Шувалов царицу за Шумского, за Григория да Гаврилу Волковых – стало шестеро. Фёдор из «охотников» ещё сыскал трёх-четырёх. Начали играть в комедиальном доме. Посмотрев, опять недовольна осталась царица. Больше туда ни ногой ни она, ни двор. А Фёдору радость одна с того: иные пришли смотрители доброхотные, как в Ярославле, народ бесчиновный.
* * *
Царица о театре мыслила, лишь иным дворам уступать ни в чём не желая. Повелела определить в дворянский Шляхетный корпус «спавших с голоса» певчих придворного хора для обучения «тражедии».
Определили сразу семерых. Один другого стоит! Как дубы стоят, с места не сдвинешь, голоса совсем лишились, глазами выцвели. А Александр Петрович, в мечте своей наплодить российских Лекенов, опять к Шувалову: вместо дубов, спавших с голоса, отдать в науки ярославцев. Шувалов к царице. Царица опять за указ: Дмитревского да Алексея Попова определить для обучения в корпус, с Волковыми Фёдором да Григорием в том повременить за надобностью их в Москве, куда выездом царица позадержалась. По совести, Шувалов и о Шумском и Гавриле Волкове помянул, да Сиверс, диктуя указ, будто в забывчивость впал, Елизавета ж второпях подписала. А Сенат коль объявил, то всё!
Опять у Фдора ватагу, теперь уже малую, рушили. В сентябре Дмитревский с Поповым были отданы в корпус, «в науки». Обрядили их там, лучше некуда! Камзолы и штаны из сукна «дикого цвета с искрами», шляпы гамбургские поярковые с золотым позументом, даны чулки, башмаки, рубашки да полурубашки с рукавами и ещё разное.
Для жительства каморы отведены при первой роте, пищей в столовом зале довольствоваться велено. Ох, и смеялся же Яков Шумский, глядя на друзей-товарищей, что пришли прощаться на Смольный двор. Григорий на башмаки да пряжки загляделся – завидует. Фёдор задумался – впереди и ему то же… Конечно, не в шляпах поярковых дело, а главное – куда теперь жизнь повернёт, в какую сторону, для чего… Не было бы как в присказке: вырос камешек во крутой горе – излежится в шелках да бархатах!
Хорош вечер был. Песню тихую пели. Без огня сидели, сумерничая в пустынных покоях Смольного. За рекой Невой часы отзвонили. Месяц взошёл молодой, несмышлёный ещё, в лужу глянул – оробел: не утонуть бы! За облачко уцепился, держится.
Дмитревский с Яковом в углу шепчутся, напоследок дружбой греются. Прислушался Фёдор.
– Актеру, Яша, думать – главное! День думай, два, три, неделю… Всё продумаешь – играй.
– Что тут голову ломать. Думать, чего и как, – это не для моей головы забота! Я лучше пять раз сыграю, чем раз все обдумаю. Сыграть – это что…
Слушает Фёдор, и видится ему: сарай кожевенный да эти спорщики, что в холод, впроголодь сберегли, не растеряли любовь к ремеслу актёрскому. А Яков, ему и невдомёк, что сотню лет на театре русском спор их продолжать будут, вздохнул, шляпу гамбурскую на голову примерил, рожу состроил… не смешно! Ни ему, ни другим…
Поняли вдруг: Якову хуже всех – один остаётся в стороне, на ветру!
* * *
Пути зимнего в тот год пришлось ждать долго. Николин день прошёл, а снега едва на заячий след хватает. Зато потом и мороз и пурга.
Двор тронулся в Москву. С деревень мужиков, баб согнали – заносы сметать, ухабы ровнять, в снег валиться, чувства выказывая, когда царица мимо ехать будет… Григорий где-то в конце обоза заботами дансерок в возок между баулов от мадамы упрятан. Едет, ни о чём не тужит. В семнадцать лет девичьи руки хоть от кого заботы отведут.
Фёдор с французскими комедиантами. Возок тёплый, изнутри мехом обитый и такой обширный, что четверо в него вмещались. Трагик французский Префлери, опасаясь мороза, обвязал, себя подушками сзади и спереди, сверху в полость овчинную завернулся… Выйдет на станции, все прочь шарахаются. Народ весёлый, особливо Розимонд, что Скапеном мольеровским Фёдору памятен был. Этот всё любопытствует: «А это что?!..» И опять в смех, в болтовню! В возке слюдяное оконце, с того как бы уюта больше. Кони бегут, фыркают. Префлери из-под овчин высунулся:
Иль думаете вы, что этот день смятенный
Сломил мой гордый дух!..
и, ныряя под полость, Фёдор пояснил:
– Расин!
– Расин, – засмеялся и Фёдор, трепыхаясь в ухабах, – у нас тоже… российский, свой… Александр Петрович. Конечно, «вкус к театру от его пера исправлен», а всё же… С ним, как в лесу, идёшь, с пути сбившись, – и грибы тебе тут, и ягода, и орех, а ничего не мило…
В возке насупротив дремлет Сериньи, комедиантка красивая, что царицу Федру играла. Не забыть того дня… Словно взяла его за руку, ведя через горный, шумный поток, срываясь и падая в смертную гибель страстей губительных.
Тряхнуло возок так, словно здесь вот вояж навек и кончился. Чуть ли не на боку поволокли его резвые кони. Ямщик в снег соскочил, рядом бежит. Взвизгнула Федра, за Волкова уцепилась. Префлери всеми подушками навалился, один Розимонд, словно всему рад, кричит:
– За каким дьяволом попал он на эту галеру![20]20
Фраза, неоднократно повторяемая Жеронтом – персонажем пьесы Мольера «Проделки Скапена».
[Закрыть]
Ямщик возок выправил, кони потянули ровней, опять заскрипели полозья, опять побежали в слюдяном оконце снега да елочки…
* * *
Пост начался. Елизавета то по церквам, то в Коломенское село ездит, колыбель свою детскую смотрит… А Фёдору что ж, сидеть сложа руки?
При дворе словно забыли о нём, Гаврила, брат, из Ярославля подъехал – стало их трое, и на троих дела нет. Спасибо, Разумовский, граф, хор и комедиантов своих из Глухова затребовал, – пристали к ним. На частном театре без спроса, без ведома двора играли. С французами дружбу свели. Посмотрел Розимонд Фёдора на театре, сказал: «Играть, словно тяжесть стопудовую нести, нельзя… Пойми, Фёдор… У искусства крылья должны быть!» «Крылья, крылья… – думает Фёдор. – Перо одно из крыла выдерни, – птица вкось летит, а то и о землю ударится! А тут…»