Текст книги "Русская проза XVIII века"
Автор книги: Николай Карамзин
Соавторы: Денис Фонвизин,Иван Крылов,Александр Радищев,Михаил Чулков,Николай Новиков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 52 страниц)
Все, сколько нас тут ни было, старалися подавать ему помощь. Я плакала неутешно, а слуги его ревели несказанно, ибо он был милостивый до них господин. Посылала я за лекарями, но мне сказано, что запрещено им под проклятием никакого не привозить к нему и что они дали в том ему присягу; следовательно, что мне взошло только на ум, тем я его и пользовала. Несколько он опамятовался и просил меня, чтобы я не трудилась в подавании ему помощи, – «ибо она уже для меня не надобна», – говорил он. В самое это время вбежал весьма поспешно Свидаль. Как скоро увидел его почти бесчувственный Ахаль, рванулся из наших рук и пришел в ужасное исступление; бился он и рвался, кричал, сколько силы его дозволили, и походил совсем на сумасшедшего. Сколько сил наших было, мы его держали и прикрыли наконец одеялом, чтобы несколько собрал он расточенного своего разума и лишился бы того ужаса, который он почувствовал, увидевши убитого им Свидаля, как он об этом думал и представлял, что злодейство его выше всякого беззакония на свете.
Конец первой части
Н. И. Новиков
{7}
Живописец
Третье издание. 1775 г
{8}
Часть I{9}
Неизвестному г. сочинителю комедии «О время»,
Приписание
Государь мой!
Я не знаю, кто вы; но ведаю только то, что за сочинение ваше достойны почтения и великия благодарности. Ваша комедия «О время!» троекратно представлена была на императорском придворном феатре и троекратно постепенно умножала справедливую похвалу своему сочинителю. – И как не быть ей хвалимой? Вы первый сочинили комедию точно в наших нравах; вы первый с таким искусством и остротою заставили слушать едкость сатиры с приятностию и удовольствием; вы первый с такою благородною смелостию напали на пороки, в России господствовавшие; и вы первый достоин по справедливости великия похвалы, во представлении вашей комедии оказанныя. Продолжайте, государь мой, ко славе России, к чести своего имени и к великому удовольствию разумных единоземцев ваших: продолжайте, говорю, прославлять себя вашими сочинениями: перо ваше достойно будет равенства с Молиеровым{10}. Следуйте только его примеру: взгляните беспристрастным оком на пороки наши, закоренелые худые обычаи, злоупотребления и на все развратные наши поступки; вы найдете толпы людей, достойных вашего осмеяния; и вы увидите, какое еще пространное поле ко прославлению вашему осталось. Истребите из сердца своего всякое пристрастие; не взирайте на лица; порочный человек во всяком звании равного достоин презрения. Низкостепенный порочный человек, видя осмеваема себя купно с превосходительным, не будет иметь причины роптать, что пороки в бедности только единой пером вашим угнетаются. А превосходительство, удрученное пороками, пусть хотя в первый раз в жизни своей восчувствует равенство с низкостепенными. Вы первый достойн показать, что дарованная вольность умам российским употребляется в пользу отечества. Но, государь мой, почто укрываете вы свое имя; имя, всеобщия достойное похвалы: я никакие не нахожу к тому причины. Неужели, оскорбя толь жестоко пороки и вооружа против себя порочных, опасаетесь их злословия. – Нет, такая слабость никогда не может иметь места в благородном сердце. И может ли такая ваша смелость опасаться угнетения в то время, когда ко счастию России и ко благоденствию человеческого рода владычествует нами премудрая Екатерина? Ее удовольствие, оказанное во представлении вашея комедии, удостоверяет о покровительстве ее таким, как вы, писателям. Чего ж осталось вам страшиться? Но, может быть, особенные причины принуждают вас укрывать свое имя; ежели так, то не тщусь проникать оных. И хотя имя ваше навсегда останется неизвестным, однако ж почтение к вам мое никогда не умалится. Оно единственным было побуждением приписанию вам сочинения под названием «Живописца». Примите, государь мой, сей знак благодарности за ваше преполезное сочинение от единоземца вашего. Вы открыли мне дорогу, которыя всегда я страшился; вы возбудили во мне желание подражать вам в похвальном подвиге исправлять нравы своих единоземцев, вы поострили меня испытать в том свои силы: и дай боже! чтобы читатели в листах моих находили хотя некоторое подобие той соли и остроты, которые оживляют ваше сочинение. Если ж буду иметь успех в моем предприятии и если принесут листы мои пользу и увеселение читателям, то и за сие они не мне, но вам будут одолжены: ибо без вашего примера не отважился бы я напасть на пороки. Впрочем, я останусь навсегда
вашим почитателем
С[очинитель] «Живописца».
П. П. Хотел бы я просить вас, чтобы вы сделали честь моему журналу сообщением какого-либо из ваших мелких сочинений; но опасаюсь отвлечь от упражнений ваших.
В Санктпетербурге,
апреля 72 дня,
1772 года
К читателю
{11}
Благосклонное принятие первым двум изданиям сего труда моего ободрило меня приступить ко третиему. Если бы я был самолюбив, то скорый сей расход «Живописцу» неотменно поставил бы на счет достоинства моего сочинения; но будучи о дарованиях своих весьма умеренного мнения, лучше соглашаюсь верить тому, что сие сочинение попало на вкус мещан наших: ибо у нас те только книги третьими, четвертыми и пятыми изданиями печатаются, которые сим простосердечным людям, по незнанию их чужестранных языков, нравятся; люди же, разумы свои знанием французского языка просветившие, полагая книги в число головных украшений, довольствуются всеми головными уборами, привозимыми изо Франции, как-то: пудрою, помадою, книгами и проч. В подтверждение сего моего мнения служат те книги, кои от просвещенных людей никакого уважения не заслуживают и читаются одними только мещанами; сии книги суть: «Троянская история»{12}, «Синопсис»{13}, «Юности честное зерцало»{14}, «Совершенное воспитание детей»{15}, «Азовская история» и другие некоторые. Напротив того, книги, на вкус наших мещан не попавшие, весьма спокойно лежат в хранилищах, почти вечною для них темницею назначенных. Сожалеть должно о том, что в число сих последних многие весьма хорошие и полезные книги попались, которые весьма бы были достойны занимать место самой душистой пудры, изо Франции привозимой.
Впрочем, должно объявить читателю, что я в журнале моем многое переменил, иное исправил, другое выключил и многое прибавил из прежде выданных моих сочинений под другими заглавиями. Сие сделал я по примеру французских писателей, которые весьма часто сие употребляют для лучшего расхода своих сочинений.
I
Автор к самому себе
{16}
Ты делаешься Автором; ты принимаешь название живописца; но не такого, который пишет кистью, а живописца, пером изображающего наисокровеннейшие в сердцах человеческих пороки. Знаешь ли, мой друг, какой ты участи себя подвергаешь? Ведаешь ли совершенно, какой предлежит тебе труд? Известны ли тебе твои свойства и твои читатели? Надеешься ли всем им сделать угождение? Взвесил ли ты беспристрастно свои достоинства и способности? Подумал ли, что худой Автор добровольно подвергает себя всеобщему осмеянию? – Ты молчишь: бедный человек! ты столько же порабощен страстям своим, как и те, которых исправлять намеряешься! – Слышу твое возражение: как оно слабо и смешно. Ты говоришь:
– Вить другие пишут, не больше моего имея способностей; для чего же не писать и мне, имев столько же к писанию охоты, как и они; да еще и тогда, как все мои приятели уверяют, что я к писанию способен; ты один только упорствуешь и никогда на их не хочешь согласиться мнение.
– Выслушай мой ответ, твоими же скажу тебе словами: вить других пересмехают, для чего же ты примером их не исправляешься? Приятели твои льстили тебе или по легкомыслию, или в насмешку, или, наконец, по ложной благопристойности худое хвалить, дабы не раздражить хулимого: ты узнаешь, сколь опасны такие приятели! Я ведаю, что утвердить тебя в твоем заблуждении невеликого им стоило труда. Самолюбие твое было тем удовольствовано, и ты думал так: других пересмехали и охуждали для того, что они писали дурно. Я сам усматривал их погрешности; я буду стараться убегать от подобных и потому не только что не подвергну себя порицанию, но надеюсь еще заслужить похвалу. – Как ты худо себя знаешь и какое заблуждение! Все писатели так думают, все так мысленно оправдываются, все так заблуждают, и все в других находят погрешности, а не видят только собственных своих.
– Посмотри на сего высокопарного Невпопада; он силится, напрягается, обещает гору, но всегда рождает мышь: все так о нем говорят; но он один утверждает, что все обманываются, – бедный автор!
– Взгляни на сего дерзкого Кривотолка; он безо всякия пощады порицает сочинения всех славных писателей, показывая тем остроту своего разума: он хорошие сочинения других обращает в худые, а свои негодные поставляет равными наилучшим сочинениям славных писателей; но никто из разумных людей ему не верит, и всякий говорит: он истинный Кривотолк! Какая ж причина сему Кривотолкову заблуждению? Зависть, – бедный автор!
– Тут найдешь писателя, старающегося забавлять разум{17} своими сочинениями и производить смех в разумных читателях; но увидишь, что он больше досаждает и производит скуку, а смеется только сам, – бедный автор!
– В другом месте увидишь нравоучителя{18}, порицающего всех критиков и утверждающего, что сатиры ожесточают только нравы; а исправляют нравоучения; но читатель ему ответствует: «Ты пишешь так сухо, что я не имею терпения никогда читать твои сочинения», – бедный автор!
– Там сатирик{19} описывает пороки, язвит порочных, забавляет разум остротою своего сочинения и приносит удовольствие. Некоторые читатели говорят ему: «Ты забавен; я читал тебя с приятностию, но ты едок; я тебя опасаюсь»; а прочие кричат: «Он всесветный ругатель!» – О бедный автор!
– Встречается со мною трагический писатель; он сочиняет трагедию и говорит: «Комедия развращает только нравы и научает порокам, а не исправляет оных: такие сочинения не только что бесполезны, но и вредны. Одна трагедия имеет своею целию добродетель и научает оной и самих царей. Какая завидная участь!..» Но читатель ему ответствует: «Ежели твоя трагедия хороша, то тогда услаждает она мои чувства и питает разум; но, однако ж, ведай, что до сея пищи охотников не много», – бедный автор!
– Писатель комедии говорит: «Трагедия показывает следы нравоучения тем людям, которые в оном не имеют нужды: научать таких людей, кои или уже добродетельны, или не слушают его нравоучения, есть труд бесполезный. Напротив того, комедия приятным нравоучением и забавною критикою исправляет нравы частных людей; язвит пороки, не дает им усиливаться, искореняет их: словом, из всех феатральных сочинений одна комедия полезна»; но читатель ему говорит: «Знай, когда ты меня осмеиваешь, тогда я тебя пересмехаю», – бедный автор!
– Тут следует писатель, который не сочиняет ни трагедий, ни комедий для того только, что сии роды сочинений очень стары: он охотник выдумывать новое и для того пишет сочинение в таком вкусе, который с лишком за две тысячи лет откинут; ему читатель ответствует: «Напрасно ты трудишься; ты очень…» – бедный автор!
– Но мне еще встречается писатель: он сочиняет пастушеские песни{20} и на нежной своей лире воспевает златый век. Говорит, что у городских жителей нравы развращены, пороки царствуют, все отравлено ядом; что добродетель и блаженство бегают от городов и живут в прекрасных долинах, насажденных благоуханными деревами, испещренных различными наилучшими цветами, орошенных источниками, протекающими кристалловидными водами, которые, тихо переливаяся по мелким прозрачным камешкам, восхитительный производят шум. Блаженство в виде пастуха сидит при источнике, прикрытом от солнечных лучей густою тению того дуба, который с лишком три тысячи лет зеленым одевается листвием. Пастух на нежной свирели воспевает свою любовь; вокруг его летают зефиры и тихим дыханием приятное производят ему прохлаждение. Невинность в видах поднебесных птиц совокупляет приятное свое пение с пастушескою свирелию, и вся природа во успокоении сему приятному внимает согласию. Сама добродетель в виде прелестный пастушки, одетая в белое платье и увенчанная цветами, тихонько к нему подкрадывается; вдруг перед ним показывается; пастух кидает свирель, бросается во объятия своея любовницы и говорит: «Цари всего света, вы завидуете нашему блаженству!» Г. автор восхищается, что двум смертным такое мог дать блаженство: и как хотя мысленным не восхищаться блаженством! жаль только, что оно никогда не существовало в природе! Творец сего блаженства хотя знает всю цену завидныя сея жизни, однако ж живет в городе, в суетах сего мира; а сие, как сказывают, делает он ради двух причин: первое, что в наших долинах зимою много бывает снега; а второе, что ежели бы он туда переселился, то городские жители совсем позабыли бы блаженство пастушеския жизни. Читатель ему ответствует старинною пословицею: «Чужую душу в рай, а сам ни ногою», – бедный автор, ты других и себя обманываешь.
– Тут предстает пред мои глаза толпа писателей, которые то бредят, что видят{21}; их сочинения иногда читают; но ничего им не ответствуют. – О пребедные авторы! ваша участь достойна сожаления! Но как исчислить всех? Болезни авторские, равно как и сами они, многообразны. Писатели желают быть хамелеонами, преображающимися по своему желанию и показывающимися наилучшими во всех видах, но редкие до сего достигают; прочие же всегда в одном, да и в худом показываются виде.
– Г. живописец, вот картина, изображающая тебе авторов; я не входил в подробности, но начертанием одним изобразил различные роды упражнения, для коего ты себя определяешь. Я не упомянул также о сей грозной туче, на труды авторские всегда устремляющейся; о сих острых критических языках, которые даже до буквы, неправильно поставленныя, писателям никогда не прощают. Что будет со твоими сочинениями, когда и славнейших писателей труды не щадятся? Тебе известно, какие свойства, дарования и способности составляют хорошего писателя: они бывают редки, но когда бывают, тогда обожают их просвещенные читатели. Итак, рассмотри себя, оставь сие упражнение. – Но ты молчишь; и я с досадою на твоем лице усматриваю непременное желание быть Автором. Еще раз прошу тебя, оставь сие упражнение.
– Нельзя, – ты мне отвечаешь.
– Так прости, бедный писатель; с превеликим соболезнованием оставляю тебя на скользкой сей дороге. По малой мере не позабывай никогда слов, мною тебе сказанных: что люди, упорно подвергающие себя осмеянию, никакого не достойны сожаления. Впрочем, я даю тебе совет: избери из своих приятелей друга, который был бы человек разумный, знающий и справедливый: слушай его критику без огорчения; следуй его советам; и хотя оные обидят твое самолюбие, но, однако ж, знай, что они будут иметь действие, подобное горьким лекарствам, от болезней нас освобождающим. Наконец требую от тебя, чтобы ты в сей дороге никогда не разлучался с тою прекрасною женщиною, с которою иногда тебя видал: ты отгадать можешь, что она называется осторожность.
II
{22}
Приняв название живописца и сделавшись Автором еженедельных листов, нечувствительно сделался я должником всех моих читателей. Они, без сомнения, потребуют в каждую неделю полулиста моего сочинения: я им так обещал и почтенное авторское слово сохраню неотменно. Да для чего ж бы и не сохранить оного? – По моде нашего времени писать не трудно: благодаря бога, правая рука моя здорова, буквы чертить по бумаге научился еще с робячества; итак, были бы только чернила, перо, бумага, так и совсем Автор. О времена! блаженные времена, в которые, не учась грамоте, становимся попами!{23} Некоторые ненавистники письмен нового вкуса утверждают, что ко всякому сочинению потребен разум, учение, критика, рассуждение, знание российского языка и правил грамматических. – Устыдитесь, государи мои, строгие судьи, устыдитесь своего мнения; оставьте ваше заблуждение: посмотрите только на молодых наших писателей, вы увидите, что они никогда вашим не следуют правилам. Вы то проповедуете, чего не было или что вышло уже из моды: кто же будет вам следовать? – Право, никто. По малой мере мы, молодые люди, никогда не отяготим памяти своей ненужным знанием; да это и похвально: для чего без нужды трудиться? На что разум, когда и без оного писать можно? что в рассуждении и критике? – все ли захватить Автору, надобно и читателям что-нибудь оставить. Пропади знание российского языка, ежели и без него можно жить в большом свете: а этот большой свет составляют почтенные и любезные наши щеголи и щеголихи. Исчезните, правила грамматические! вы только пустое делаете затруднение. А учение? – О! эта ненужная тягость совсем брошена. – Но что я слышу! строгие, ученые и благоразумные люди негодуют; вооружаются против меня; хотят делать опровержение моим правилам; я пропал! – Но постойте, государи мои, есть у меня защитники; они за меня ответствовать вам будут. – Благородные невежды, ветреные щеголи, модные вертопрашки, на вас полагаю я надежду; вы держитесь моих правил, защищайте их: острые ваши языки к тому способны. И вы, добрые старички, вы думаете о науках согласно со мною: но по другим только причинам. Вы рассуждаете так: «Деды наши и прадеды ничему не учились, да жили счастливо, богато и спокойно; науки да книги переводят только деньги: какая от них прибыль, одно разоренье!» Детям своим вы говорите: «Расти только велик да будь счастлив, а ум будет». – Прекрасное нравоучение! неоспоримые доводы: новая истина открывается свету! Благоразумные старцы, премудрые воспитатели, в вашем невежестве видно некоторое подобие славнейшия в нашем веке человеческия мудрости Жан-Жака Руссо: он разумом, а вы невежеством доказываете, что науки бесполезны.{24} Какие ужасные противоположники соглашаются утвердить вред, от наук происходящий! В первый еще раз сии непримиримые неприятели, разум и невежество, во единомыслие приходят. Прорицалище нашего века, славный Волтер, познай свое заблуждение: старики наши, паче тебя тягостию лет обремененные, никогда не говорят, что на четырех ногах ходить поздно. Послушаем теперь, как молодые люди о науках рассуждают.
– Что в науках, – говорит Наркис, – астрономия умножит ли красоту мою паче звезд небесных? – Нет: на что ж мне она? Мафиматика прибавит ли моих доходов? – Нет: черт ли в ней! Фисика изобретет ли новые таинства в природе, служащие к моему украшению? – Нет: куда она годится! История покажет ли мне человека, который бы был прекраснее меня? – Нет: какая ж в ней нужда? География сделает ли меня любезнее? – Нет: так она и недостойна моего внимания. Прочие все науки могут ли произвесть чудо, чтобы красавицы в меня не влюблялись? – Нет: это невозможность; следовательно, для меня все науки бесполезны. А о словесных науках и говорить нечего. Одна только из них заслуживает несколько мое внимание: это стихотворство; да и оно нужно мне тогда только, когда захочется написать песенку. Я бы начал обучаться оному, да то беда, что я не знаю русского языка. Покойный батюшка его терпеть не мог; да и всю Россию ненавидел: и сожалел, что он в ней родился; полно, этому дивиться нечему; она и подлинно это заслуживает: человек с моими достоинствами не может найти счастия! То, что имею я, другой почел бы счастием, но для меня этого мало! – О Россия! Россия! когда научишься ты познавать достоинства людские!
Так рассуждает Наркис; достоинства его следующие: танцует прелестно, одевается щегольски, поет как ангел; красавицы почитают его Адонидом, а солюбовники Марсом, и все его трепещут; да есть чего и страшиться: ибо он уже принял несколько уроков от французского шпагобойца. К дополнению его достоинств играет он во все карточные игры совершенно, а притом разумеет по-французски. Не завидный ли это молодец? не совершенный ли он человек? Читатель, скажи мне на ухо, каковы будут дети Наркисовы?
Худовоспитанник говорит:
– Науки никакой не могут мне принести пользы: я определил себя к военной службе, и я имею уже офицерский чин. Науки сделают ли меня смелее? прибавят ли мне храбрости? сделают ли исправнейшим в моей должности? – Нет: так они для меня и не годятся. Вся моя наука состоит в том, чтобы уметь кричать: пали! коли! руби! и быть строгу до чрезвычайности ко своим подчиненным. Науки да книги умягчают сердце; а от мягкосердечия до трусости один только шаг. Итак, пусть учатся и читают книги люди праздные; а я храбростию одною найду себе счастие.
Худовоспитанник точно так и поступает: его называют храбрым офицером, похваляют: отец его радуется, что имеет столь любезного сына. Наконец, по многим храбрым его поступкам, сделал он прехраброе дело: его пожаловали бы большим чином, если бы он что-нибудь разумел опричь науки рубить шпагою. Но тут уже смотрят на него другими глазами и говорят: он был наилучший офицер, когда был под командою, но будет самый худой начальник. Как поверить ему полк? он ничему не учился, ничего не читал и ничего не знает. Вместо большого чина дают ему деньги: он считает себя обиженным, думая, что когда был он хорошим офицером, то был бы еще лучшим начальником. Он идет в отставку и говорит: достоинства не награждаются.
Худовоспитанник приезжает в другую неприятельскую землю, а именно во свое поместье. Служа в полку, собирал он иногда с неприятелей контрибуцию, а здесь со крестьян своих собирает тяжкие подати. Там рубил неверных, а здесь сечет и мучит правоверных. Там не имел он никакия жалости; нет у него и здесь никому и никакой пощады; и если бы можно ему было со крестьянами своими поступать в силу военного устава, то не отказался бы он их аркибузировать[12]12
расстреливать (от франц. arquebuser). – Ред.
[Закрыть]. Там отнятием неприятельских земель служил он отечеству, а здесь отнятием оных у маломощных своих соседей делается преступником законов отечества. Правильно говорил Худовоспитанник, что науки для него бесполезны; не нужны они ему были в военной службе, а в отставке и совсем не годятся!
Кривосуд, получа судейский чин, говорит:
– По наукам ли чины раздаются? Я ничему не учился и не хочу учиться; однако ж я судья. Моя наука теперь в том состоит, чтобы знать наизусть все указы и в случае нужды уметь их употреблять во свою пользу. Науками ли получают деньги? науками ли наживают деревни? науками ли приобретают себе покровителей? науками ли доставляют себе в старости спокойную жизнь? науками ли делают детей своих счастливыми? – Нет! так к чему же они годятся? Будь ученый человек, хотя семи пядей во лбу, да попадись к нам в приказ, то переучим мы его на свой салтык: буде не захочет ходить по миру. О науки! науки! бесполезная тяжесть. О ученые! ученые! вы-то прямые дураки.
Щеголиха говорит:
– Как глупы те люди, которые в науках самые прекрасные лета погубляют. Ужесть как смешны ученые мужчины; а наши сестры ученые – о! они-то совершенные дуры. Беспримерно, как они смешны! Не для географии одарила нас природа красотою лица; не для мафиматики дано нам острое и проницательное понятие; не для истории награждены мы пленяющим голосом; не для фисики вложены в нас нежные сердца; для чего же одарены мы сими преимуществами? – чтобы были обожаемы. В слове уметь нравиться все наши заключаются науки. За науки ли любят нас до безумия? наукам ли в нас удивляются? науки ли в нас обожают? – Нет, право нет: пусть ученая женщина покажется в ту беседу, в которой будут все наши щеголихи, украшающие собою женский пол: пусть она туда покажется: черт меня возьми! ежели там с нею хотя одно слово промолвят. А ежели она говорить начнет, то все мужчины зевать станут. Счастлива будет она, ежели случится там несколько человек ей подобных: тогда по малой мере хотя не умрет от скуки. Но что ж она тем выигрывает? Не больше, как назовут ее ученою женщиною; да и то такие люди, которых самих называют педантами. Прекрасная победа! беспримерно, как славна! Ученая женщина! ученая женщина! фуй! как это неловко. Напротив того, ежели приеду я в такое собрание, то вмиг окружат меня все мужчины. Станут наперерыв хвалить меня: один удивляется красоте моего лица; другой хвалит руки; третий стан; иной походку; тот приятность моего голоса; иной превозносит нежность моего вкуса в нарядах: словом сказать, ни одна из безделок моих даже до булавки не останется, чтобы не была расхвалена. Все кричат: вот прекрасная, приятная и любезная женщина; вот чудесное произведение природы, вот совершенное ее сотворение: она мила, как ангел! Разумеется, что все такие слова без проводника идут к сердцу. Не успею я осмотреться, как уже тысячи найду обожателей. Один говорит, что он хотел бы быть вечно моим слугою, лишь бы мог иметь счастие всегда меня видеть. Как это много! беспримерно много; из благородного человека хочет сделаться слугою для того только, чтобы чаще на меня смотреть и удивляться. Другой говорит, что он оставил бы престол всего света, лишь бы мог быть моим любимым невольником: ужасная мысль! годится хоть в трагедию; по счастию, что он еще не король, а то бы и в истину он так сдурачился. Но, однако ж, его до такого дурачества не допустили бы. Но как исчислить все, что говорят учтивые мужчины красавицам? Ласкательства их неограниченны, а учтивости бесконечны. Слыша это, как не восхищаться? как за учтивости не платить ласкою? Я так и поступаю: с одним поговорю, другого похвалю, на третьего брошу взгляд, поражающий его сердце, и так далее. Я ни одному ничего не обещаю, но, однако ж, всех их к себе привязываю. Ужесть как завидно состояние щеголихи и как беспримерно жалко ученой женщины: божусь, что я своего состояния ни на какое не променяю. Какая ж нужда мне в науках? – право, никакой.
Так рассуждает Щеголиха. Читатель, скажи, не правильно ли ее рассуждение?
Молокосос говорит:
– Я не хочу тратить времени для наук: они мне не нужны. Чины получаю я по милости моего дядюшки, гораздо еще преимущественнее пред теми, которые в науках погубили молодые свои лета. Деньги на мое содержание жалует мне батюшка, а когда недостает оных, тогда забираю в долг, и мне верят. Начальники мои не только что любят меня, но еще стараются угождать мне, делая тем услугу знатным моим родственникам. В любви счастлив я и без наук: всякая красавица за честь себе почтет быть моею женою. Куда я ни приеду, везде меня ласкают; все хвалят, удивляются моей живости, превозносят остроту мою; итак, по всему науки для меня бесполезны.
Читатель! прибавь от себя, как Молокососа все внутренно называют.
Волокита рассуждает так:
– Какая польза мне в науках? Науками ли приходят в любовь у прекрасного пола? Науками ли им нравятся? Науками ли упорные побеждают сердца? Науками ли украшают лоб? Науками ли торжествуют над солюбовниками? – Нет: так они для меня и не годятся. Моя наука состоит в том, чтобы уметь одеваться со вкусом, чесать волосы по моде, говорить всякие трогающие безделки, воздыхать кстати, хохотать громко, сидеть разбросану, иметь приятный вид, пленяющую походку, быть совсем развязану;{25} словом, дойти до того, чтобы называли шалуном те люди, которых мы дураками называем: когда можно до этого дойти, то это значит дойти до совершенства в моей науке.
– В беседе со щеголихами бываю я волен до наглости, смел до бесстыдства, жив до дерзости; меня за это называют резвым робенком; и хотя ударят меня по руке и скажут: перестань, ты очень дерзок, – однако ж я никогда от того не краснею. Слова: я не в своей сижу тарелке{26} меня в таком случае извиняют. Впрочем, всегда должен я быть ветрен и злоязычен. С которою машусь{27}, ту одну хвалю; в ней одной все нахожу совершенства, а в прочих вижу только недостатки и пороки. Что нужды, ежели они их и не имеют, довольно, что я тем делаю угодность моей красавице. Необходимо также должен я уметь портить русский язык и говорить нынешним щегольским женским наречием: ибо в наше время почитается это за одно не из последних достоинств в любовном упражнении. Открытие любви должен я делать по новому обыкновению и никогда не допускать, чтобы в такие разговоры вмешивалось сердце. Это было бы дурачиться по-дедовски. По-нашему надобно любить так, чтобы всегда отстать можно было. Открытие делаю я всегда, как будто это не нарочно случилось; например: рассказывая красавице о каком ни на есть любовном приключении, вдруг перерываю разговор:
– Э! кстати, сударыня, сказать ли вам новость? вить я влюблен в вас до дурачества: вы своими прелестьми так вскружили мне голову, что я не в своей сижу тарелке.
– Шутишь, – она мне ответствует, – ужесть как славно ты себя раскрываешь.
– Беспримерно славно, сударыня, что мне нужды, как вы это почитаете, резвостью или дурачеством, только я вам говорю в настоящую, что я дурачусь. Пусть я не доживу до медного таза, ежели говорю неправду!
– После такой клятвы бросаю на нее гнилой взгляд, а между тем начинаю хвалить ее и тут даю полную свободу языку моему; который, сказать истину, в таких случаях очень остер. Она часто потупляется, будто бы стыдилась слушать себе похвалу, иногда усмехается, иногда удивляется и почасту говорит: перестань шутить, вить неутешно слушать вздор. После этого я даю свободу рукам; мне говорят: это уж и в истинную глупость – а я далее, далее; а наконец она и сама поверит, что это была не шутка. Потом бываем мы несколько дней смертельно друг в друга влюблены: и это называется дурачиться до безумия. Мы располагаем дни так, чтобы всегда быть вместе: в серинькой{28} ездим в английскую комедию; в пестринькой бываем во французской; в колетца в маскараде, в медной таз в концерте; в сайку смотрим русский спектакль; в умойся дома; а в красное ездим прогуливаться за город. Таким образом держу ее своим болванчиком до того времени, как встретится другая.
– Вот моя наука! она, без сомнения, важнее всех наук; и я знаю ее в совершенстве. Пусть ученый человек со всею своею премудростию начнет при мне строить дворики, то я его так проучу, что он ото всякой щеголихи тотчас на четырех ногах поскачет.
О великий человек! ты рассуждаешь премудро, наука твоя беспримерно славна, и ты так учен, что я от тебя падаю; ты вечно посадил себе в голову вздор: как тебе не удивляться!
Читатель! с позволения твоего, не пора ли оставить рассуждения некоторых наших молодых людей о науках. Кажется мне, что я уже ими довольно тебе наскучил. Ты ожидаешь чего-нибудь поважнее, потерпи пожалуй, все будет: только чур не сердиться.
«Когда жил в Казани…».
Офорт П. Н. Чуваева.
1780-е годы.
Государственный музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина.
III
{29}
Господин издатель!
Ты охотник до ведомостей, для того сообщаю тебе истинную быль: вот она. У некоторого судьи пропали золотые часы. Легко можно догадаться, что они были некупленные. Судьи редко покупают. История гласит, что часы по форме приказной с надлежащим судейским насилием вымучены были у одной вдовы, требовавшей в приказе, где судья заседал, правосудия; коего бы она, конечно, не получила, если бы не вознамерилась расстаться против воли своей с часами.