Текст книги "Русская проза XVIII века"
Автор книги: Николай Карамзин
Соавторы: Денис Фонвизин,Иван Крылов,Александр Радищев,Михаил Чулков,Николай Новиков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 52 страниц)
{112}
На сих днях получил я писание, скрепленное Любопытным зрителем, которое гласит тако:
О граждане, граждане! ищите прежде денег, а потом добродетели!
Юпитер предложил некогда во всеобщем собрании богов, что он человеков больше, нежели всех зверей, любит и для того намеряется сделать всех их благополучными. Сие предложение подтвердив, они общим согласием поручили Аполлону о том пещися. Для произведения сего в действо послал Аполлон семь мус, а двух из них оставил при себе, дабы не вовсе остаться во одиночестве. Каждая из сих семи мус имела у себя на плечах ящик, в котором находились средства для человеческого благополучия. Первая несла разум; другая добродетель; третия здравие; четвертая долгоденствие; пятая увеселение; шестая честь, а последняя наполнила свой ящик златом.
Все они вместе сошли с своей горы и пошли прямо в один город, в котором тогда была ярманка. Всяк признавал их не инако, как бы за валдайских девушек{113}, и великое множество купцов к ним набежало; а наипаче весьма великое число молодых мужчин окружило их: и для того вознамерились они провозгласить свои товары. Первая кричала:
– Государи мои, покупайте разум! Эй, разум! разум! Вы все кажетесь мне иметь в нем великую надобность. Купите разум, так и не будет вам нужды покупать других товаров у моих подруг. Покупайте разум – право, это редкий товар!
Вдруг все зрители начали хохотать, говоря:
– Куда как эта утешна девка, жаль только, что она уже немолода!
Муса, видя, что у ней никто ничего не покупает, пошла по всем улицам, крича опять:
– Кто купит разум! – Но как и сие ничего не пособило, то вознамерилась пойтить по домам и, пришедши в один знатный дом, сняла с плеч ящик и наземь постановила, ибо великое количество разума начало уже ее весьма отягощать. По несчастию, в то время ссорилась госпожа оного дома с своим мужем и колотила всю челядь. Она, увидя мусу, спросила ее с свирепым видом:
– Что за женщина?
– Сударыня, – сказала она ей, – я хочу спроситься, не соизволите ли купить разума. Купите заблаговременно, так послужит он вам в нужде. Я, может быть, не скоро в другой раз приду в ваш дом, а мой товар вашей особе весьма кстати; ибо вы столь любезный и прелестный вид имеете, что, я признаться должна, вы ни в чем не имеете недостатка, как только в разуме.
– Пошла к черту, – закричала госпожа, – ты, конечно, хочешь меня дурачить!
– Никак, сударыня; я хочу вас избавить от дурачества: ибо я продаю разум.
Тогда госпожа схватила с ноги башмак и не преминула бы разбить оным у бедной мусы ящик с разумом, если бы сия благим матом не убралась со двора. Лишь чуть успела она оттуду унесть ноги, как бежал за нею надсмотрщик товаров и кричал:
– Бродяга, что у тебя в ящике? Ты должна пошлину заплатить.
– Это разум, сударь, к вашим услугам.
– Разум, – отвечал надсмотрщик, – разум! Что это за товар? Я, кажется, и сам торговал, пока еще не сделался надсмотрщиком, и сию должность, не хвастаясь, отправляю уже тридцатый год, однако не могу припомнить, чтобы когда сии товары приходили в наш город. Итак, я запечатаю твой ящик, пока не осведомлюсь, не принадлежит ли разум к запрещенным товарам.
Надсмотрщик побежал и представил о том таможенному начальству, на что и последовало решение, чтобы немедленно торговщицу сию выгнать из города. Ибо, по мнению судей, имели они довольно уже разума; гражданам же оный был бы бесполезен и выше их состояния: притом было бы совсем противу благоразумия и политики нынешнего века, чтоб дозволить вывозить деньги из государства{114} за таковые безделицы. Таким образом, вытолкали сию мусу из города под запрещением, чтобы впредь она никогда в оный не возвращалась.
Другая, имевшая для продажи добродетель, кричала равным образом по всем улицам, однако не нашла ни одного купца: ибо все единодушно про нее думали, что она не при своем разуме. Наконец один старик, муж, исполненный премудрости, вздохнув несколько крат, жалким голосом сказал ей:
– Душа моя, твой товар в отечестве нашем не в моде. Некоторые наши. . . утверждают, что он чресчур ветх, а наши молодые госпожи почитают все те уборы смешными, которые бабушек их украшали. Итак, не худо сделаешь ты, когда сей напрасный труд для тебя вовсе оставишь. Моды у нас переменяются; и то, что мы за сто лет добродетельною женою называли, именуется ныне благородною, высокородною, превосходительною или сиятельною госпожою.
По счастию, муса имела в своем ящике терпение, которым ополчась, новые получила силы для перенесения своих сокровищ обратно в свое жилище.
Третия, провозглашающая здравие, хотя и нашла несколько покупщиков, однако все почти из них такие люди были, которые или французскими романами, или американскими припадками так сильно изнемогали{115}, что уже никак не можно было и пособить им. По несчастию, в самое то время явился позорищу площадный лекарь, и тогда все больные, оставя мусу, говорили:
– Полно, оставим ее и пойдем к сему врачу, который всех знатных господ и госпож исцеляет. Коль многих он женщин своими живыми водами избавил от сердечной болезни, или, лучше сказать, от любовной чахотки, усиливающейся от частых и многоличных перемен? а сия глупая женщина предписывает только нам простую пищу, брачную любовь да ключевую воду.
Тогда муса принуждена была закрыть свой ящик, и едва излечились два человека ее лекарствами: ибо никто не хотел сохранить предписанный ею порядок трезвыя жизни.
Вдруг появилась четвертая муса и кричала: долгоденствие! Лишь только она сие один раз выговорила, то воспоследовало с площадным лекарем почти то самое, что некогда с Омиром; то есть здоровые и больные, его оставя, бросились к мусе, продающей долгоденствие. Некоторые богачи готовы были уступить за то половину своего имения; но не могши к ней сквозь народ продраться, просили полицейского офицера послать на их счет за десятскими, чтоб чернь сию разогнать.
– Дражайшая муса! – говорил тогда осмидесятилетний старик, – благодарю небо! я приобрел себе кровавым потом до шестисот тысяч рублей, и хотя то такое иго для меня крушиться день и ночь о безопасности сего малого моего стяжания, однако мне не хочется еще умереть: ибо я в крайнюю горесть прихожу, когда вспомню, что дети мои по смерти моей расточат потом нажитое. Итак, милостивая государыня, чего бы требовать изволите за то, чтобы жизнь моя еще на восемьдесят лет продолжилася?
– Восемьдесят тысяч рублей, – отвечала муса.
– Восемьдесят тысяч рублей! вправду ли вы говорите? восемьдесят тысяч! Не можно ли уступить за восемь тысяч; вить надобно же живучи помышлять и о жизни.
– Государь мой, – сказала муса, – вам должно знать, что деньги, выручаемые за мои товары, определены единственно на прокормление разумных и добродетельных людей, находящихся в крайней скудости, и, следовательно, я в рассуждении сих бедных ничего уступить не могу.
– Ах! что много, то много, – сказал старик, – возьми, я придам еще сто рублей, что сделает восемь тысяч сто рублей, и все чистою серебряною монетою. Прошу, милостивая государыня, подумать.
– Что тут еще много думать, – вскричал другой богач и, вынув свой кошелек, сказал: – вот вам восемьдесят тысяч рублей.
– Весьма изрядно, государь мой, – сказала ему муса, – я рада вам служить, однако я должна вам напомнить, что вы будете сожалеть о своих деньгах, если вы у моих трех больших сестер не купили разума, добродетели и здравия. Ибо без сих вещей лекарства мои или вовсе ничего не пособят, или будут только вам причинять беспрестанные мучения, от чего и жизнь ваша будет вам в тягость.
– Да где ж сии три сестры? – спросил богач.
– Поищите только их; они, чаятельно, еще в городе.
Богач приказал их по всем домам искать; вестники разосланы были, чтобы спрашивать их по деревням, однако нигде их сыскать не могли.
К пятой мусе, провозглашающей увеселения, бросились толпами молодые женщины и мужчины, жаждущие сих товаров, и с таким стремлением, что ее сшибли с ног и она, упав, разбила свой ящик. Тогда с превеликою жадностию хватали увеселения и оные дружка у дружки с толиким насилием из рук вырывали, что ничего целого не осталось. Имеющие же у себя маленькие оных отрывки досадовали, что им всего не досталось; а завистию истаевали, что прочие удержали у себя то, в чем первые еще недостаток имели. Муса негодовала на людей за их неистовое стремление, которое единственно причиною, что увеселения их испорчены: ибо она хотела им уступить оные добровольно и без малейшего повреждения.
Шестая из сих мус кричала: честь! Тогда народ с толикою наглостию бросился за сим товаром, что от чрезмерныя тесноты произошла драка, а от драки и самое убийство. Вскоре подоспевшая стража привела мусу в безопасность и избавила ее от сверкающих мечей, подъемлемых над ее главою. Во время сего неистового волнения жителей отперши она неприметно свой ящик вынула оттуду истинную честь и наполнила оный пустыми только титлами. Сие учинив, вскричала:
– О люди! я вас усильно прошу, будьте несколько скромны и ведайте, что истинная честь сама собою к вам придет.
Однако они, несмотря на ее просьбу, преодолели стражу, разломали ящик и сражались меж собою, не щадя и жизни, за пустые только титлы, находившиеся в оном. Что до меня касается, то я весьма дивился, увидев меж ими и тех людей, кои обыкновенно проповедывали о едином только смиренномудрии; а крайне изумился, узрев превеликую толпу благородных, притом не весьма достаточных и обер-офицерских дочерей, слезно просящих себе у мусы зажиточных и случайных супругов{116} и которые бы из высокородных или, по крайней мере, не меньше высокоблагородных были{117}. Муса, посмеваяся толь глупому их поступку, размышляла в себе: «Пускай глупые бегают с одними только титлами, а я хочу истинную честь опять вручить Аполлону, да увеличит он сам ею того из смертных, который всех их достойнее будет». В сих мыслях, посмотрев несколько на меня с приятным и веселым видом, оставила она город, как нечаянно нашла меньшую свою сестру, которая деньги носила, лежащую без чувств у градских ворот. Тогда возопила она:
– Увы, любезнейшая сестрица! что сделалось с тобою? Колико соболезную я, нашед тебя в толь горестном состоянии!
Наконец умирающая муса, пришед несколько в себя, с тяжким вздохом произнесла:
– Ах! сколь я счастлива, что вижусь еще с тобою; ты возвращаешь жизнь мою, которую я было почти потеряла. Никогда я себе вообразить не могла, чтобы человеки столь безумны были. Ступай, сестрица, удалимся от сих уродов: дай мне убежище, ибо я всеминутно в опасении, дабы они опять на меня не напали.
– Да что же они тебе сделали?
– Представь себе, – отвечала она, – тысячу волков, томимых чрез восемь дней гладом, и меж коих бы человек, несший на плечах агнца, попался; так имеешь ты живой образ того, что мне с моим денежным ящиком случилось. Ибо лишь чуть только я в градские ворота вошла и сказала: что я деньги несу и хочу оные давать имеющим в них надобность, то тьма людей меня покрыла. Находившиеся в жилищах из окошек стремглав валились; придворные с лентами и ключами, остановив вдали свои кареты, пешком бежали; тысящницы вдовы{118} и богатые девицы с прежалким воплем повергали к стопам моим просительные бумаги; стихотворцы и ученые бездыханны летели с Еликона{119} с одами и посвящениями высоких своих творений; словом, всех чинов и состояний градские жители стекались ко мне со всех четырех сторон и, повергнув меня с моим денежным ящиком на землю, оный разбили. Тогда они все хватали, рвали, а чего в руки захватить не могли, то хватали ртом и зубами. Наконец, не нашедши уже ничего более в ящике и на земле, сорвали с меня одежду, обыскивали в карманах и пороли платье. Тогда, бросив меня почти бездыханну и мертву, те, коим ничего не досталось, начали у других насильно отнимать, а чрез то вступили в толь жестокое междоусобие, что ни единый оттуду с целою головою не ушел, и чем более кто себе денег захватил, тем больше он израненным и изувеченным остался.
Боги, получив таковое от мус известие и узнав, коль алчно человеки ищут увеселений, чести и богатства, твердо положили жаловать впредь сими тремя вещами тех только, кои имеют разум и добродетель. Но исполнен ли потом сей приговор или и поныне еще в недействии остался, о том не могу я заподлинно уверить.
Любопытный зритель.
P. S. Сказуют, что сему любопытному зрителю одна муса подарила превеликие два штофа разума; а другая, продающая честь, пожаловала его достоинствами, то есть честностию и скромностию.
Франт и франтиха.
Офорт П. Н. Чуваева (?).
Конец XVIII в. – начало XIX в.
Государственный музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина.
Перевод
{120}
Г. живописец!
Я теперь Неудобо-разумо-и-духодеятелен! Прошу я вас, г. м., именем всея нашея дружбы, приказать хотя на мой кошт выпечатать сие слово большими, а если можно, и красными еще буквами: оно есть новое и высокое изобретение осьмаго-надесять столетия; а я, имея счастие быть оного первым творцом и знаменателем, хочу оное предать потомкам от рода в род и на множество веков. Впрочем, дабы избавить всех строителей новороссийского языка от излишних и суетных трудов, то я верною им в том порукою, что оного слова не находится ни в славенских книгах, ни в старинных летописях, ниже и в самых едкостию древности обетшалых рукописях; а собственно начертано оно неистребимыми знаками на скрыжалех моего сердца. Чрез сие предварительное уведомление желаю я освободиться навсегда от ученого прения и многообразных толков; сверх сего, предоставляя себе только одному право винословствовать об оном, могу неукоризненно и во всякое время в разговорах и сочинениях моих изображать свойство душевного и телесного моего состояния одним только выражением, то есть что я Неудобо-разумо-и-духодеятелен!
Да что ж оное значит, всекоиечно спросите вы меня? На сие ответствую, что я то ощущаю только во внутренности моей, изобразить же оного на словах никак не могу. Также я нимало не понимаю, относится ли оное больше к разуму или духу; принадлежит ли к числу болезней или к другим каким сокровенным действиям душевным; а знаю только то, чего оное не означает. Например, если бы кто назвал меня, но порознь, туманным, или прискорбным, или пасмурным, всегда в сообществе молчаливым, всем недовольным и на все негодующим, или всеминутно стенающим, погруженным в глубокую задумчивость и в черную тень дум; или бы захотел меня выхвалить самыми модными петербургскими словами, то есть назвать меня страждущим сердечною болезнию, или ипохондриею: то я бы всеми сими хотя блистательными, однако порознь мне приписываемыми титлами нимало не был доволен. Напротив того, единое слово Неудобо-разумо-и-духодеятелен всего мне на свете милее, и оно все вышереченные достоинства в превосходном степени и в одно время замыкает в себе. Притом гораздо похвальнее, ежели я представлю собою главу или испещренный вертоград всех петербургских ипохондриков, нежели когда только называться буду притворным или, что все равно, простым ипохондриком.
Но уже приступаю к решению другого вопроса; то есть каким образом взошел я на сей степень престранных дум и чувствований. Общее и повсеместное есть правило, что каждый ищет себе подобного: ибо равные мысли, единообразный нрав и сходные чувствования притягают, так сказать, одного ко другому. Кто не знает, что сраженные жестоким наветом всегда обращаются и беседуют с подобными только себе; несчастного любовника сердце неприступно всем веселиям и утехам мира; но когда равною судьбою гонимый уверяет его, что нет во свете для любви ничего невозможного, что наконец и самые непреклоннейшие сердца смягчаются и любовным истаевают пламенем: тогда некий приятный луч новыя надежды и отрады вливается в душу его. Следовательно, и я, имев честь служить почти с полгода в чине простого ипохондрика, во всем подвластен был тому же закону. Ибо для ипохондрика нет во свете ничего увеселительнее, как видеться повседневно и быть вместе с ипохондриками. Вследствие сего закона глубокомысленное наше общество благоволило учредить каменный берег всегдашним нашим сборищем. Признаюсь, г. м., что я по вступлении в новый чин, то есть в ипохондрию, первые два или три месяца почти не сходил с берега; и когда я на целый свет уже равнодушным оком взирал, тогда один только берег утешал еще печальную мою душу. Представьте только себе двадцать или, по крайней мере, десять совершенных ипохондриков, собравшихся в единое место; вообразите себе их наружный пасмурный вид, странные, а часто ужас наводящие телодвижения и слова, прерываемые всеминутно то воздыханиями, то глубоким отчаянием; и скажите без всякого ласкательства, есть ли какое в свете сего прелестнее позорище? – Правда, чтоб видеть сие явственнее еще, потребно самому иметь и очи и чувства ипохондрические; но я, благодаря бога! будучи оными всещедро одарен, надеюсь представить вам самую живейшую картину тех лиц и особ, с коими я на берегу часто обращался. Один, например, произносит громко хулу и клевету на свое отечество; называет оное неблагодарным, что оно, забывая его достоинства, которые в его записной книжке им самим и весьма изящными красками изображены, и невзирая на все его чины, снисканные ему то ближними, то искренними, то усильными просьбами, считает его без разбора наряду со другими. Другой проклинает свое рождение, жизнь и судьбу; возносит жалобу к пустыням, морям и дремучим лесам; уверяет их лиющимися слезами, что дни его премененны в смертельный яд и что он твердо уже вознамерился иттить искать себе дружбы и любви со зверьми, а не с человеками: ибо обожаемая им повелительница – повелительница, которая по искусству своему… преобратила его своим непостоянством в дурака; иной, севши на безмолвный камень и потупив очи в землю, беседует с нею: о ты! свидетельница моих мучений – им не будет уже конца – не будет для меня в жизни сей никакой отрады. Итак, тщетно я тебя тягчу: уготови мне здесь прохладный одр, где прискорбный мой дух, гонявшийся за прелестною тению несклонныя любви, навсегда успокоится. А ты, прекрасная дщерь! поразившая некогда сердце мое твоею добродетелию, проходи иногда мимо сени моей, воззри хотя единожды кротким и жалостию растворенным оком на то злачное место, в котором храниться будет прах мой, посвященный твоим достоинствам в жертву и горящий к тебе вечною любовию![28]28
Здесь предложил я все роды модной ипохондрии, проистекающие из трех главных источников: то есть из тщеславия и самолюбия; или из несклонности, впрочем, весьма добродетельный красавицы; либо из непостоянства развратных мужчин и женщин. Прочие все ипохондрики и ипохондрицы не заслуживают ниже имени сего на себе носить и принадлежат большею частию к шайке недозрелых сумасбродов, нежели к нашему темноумствующему лику.
[Закрыть] – Вот, государь мой, какими я разительными видами почти вседневно, ходя по берегу, наслаждался. Я каждый раз, видя пред собою сих ничем не излечимых страстотерпцев и внимая толь печальному отзыву, производимому их жалобами и воздыханием, точно представлял себе, что природа, изъявляя свое сожаление о моем состоянии, сама издавала эхо сие: таковым сладким мечтанием довольно напитавши чувства и душу мою, возвращался в дом с превеликим удовольствием.
Однако есть ли что на свете постоянное? и может ли человек вожделенною вещию долгое время наслаждаться? – Никак: полгода был я ипохондриком, а четвертый уже месяц тому назад, как я принужден сделаться Неудобо-разумо-и-духодеятельным. Вы, может быть, г. м., от кого-нибудь слыхали, в котором угле города я живу; или положим, что я, может статься, живу недалече от Сергиевской улицы: так не должно ли мне переходить мосток, чтобы добраться до каменного берега? Но сего мостка уже нет на свете. Четвертый месяц тому, как и развалин его не вижу; но четвертый месяц и тому, как мне пресечен путь к месту моего увеселения и купно господствовавшей во мне ипохондрии. – Первые три недели жил я весьма спокойно и тихо; то есть, приказав людям одиножды навсегда, чтобы всем приходящим навестить меня сказывали, что меня дома нет, и запершись один в моей комнате, находился от радости вне себя, что я избавился от ненавистного мне людского сообщества. Притом, углубясь в сии забавные для меня мысли и не говоря ни с кем с утра до вечера ни слова, бегал в глубокой задумчивости по комнате с обнаженною шпагою. Но и сея утехи вскоре я лишился! Ибо, будучи однажды престрашными сновидениями угрожаем, пробудился я ото сна и, схватясь, вдруг бросился за шпагою, но, не нашед ее на своем месте, начал из всея силы кричать:
– Шпага! малый! люди! ах! шпага моя – повеса – где шпага моя?
Тогда слуга, как молния прилетев ко мне, сказал с притворным видом:
– Пожалуйте, сударь, успокойтесь, шпага отнесена ввечеру для починки.
– Для какой починки? бездельник! вы, конечно, все согласились на жизнь мою. Но нет, плут, не удастся вам совершить умышленное вами бесчинство. Само небо отдает вас теперь в мои руки. Подавай платье – я сию ж минуту бегу исполнить над вами праведное мое мщение.
– Виноват, сударь, – упадши к ногам, говорил он мне, – вчерась ввечеру приходил сюда хозяин с какими-то людьми, весьма похожими на бородобреев, однако я их к вам не впустил; и они, объявив мне о вашем весьма опасном состоянии, приказали, чтобы я неотменно прибрал у вас шпагу.
Государь мой! не понимаете ль вы, куда дело клонится? Притом я ссылаюсь на ваше праводушие, не всяк ли имеет право быть веселым по своей воле; кто же может отнять у человека право и печалиться, сколько ему угодно? Сие-то право, врожденное всем и каждому, произвело во мне чрезмерный гнев, и я почти без памяти на малого кричал:
– Злодей, изменник! ты, конечно, подкуплен: как ты осмелился, негодный, лишить меня той вещи, которая всякий час охраняет жизнь мою? Пойдем только, друг мой, в полицию, кошки тамошние, поговоря несколько часов с твоею спиною, откроют всю правду.
– Помилуй, батюшка, кормилец, – возопил слуга, – я, право, для того сие учинил, что мне показалось, да и хозяин мне то же самое твердил, будто вы, сударь, немножко помешались.
– Как! я помешался? и в чем?
– Нет, сударь, я хотел инако сказать, что вы помутились мыслями.
– Молчи, бездельник, я ни одной кости в тебе живой не оставлю. Кто приставил тебя лазутчиком или гадателем сокровенного моего беспокойствия? Нет, плут, заговор ваш скоро выйдет наружу; сейчас мне платье.
Как я несколько в кабинете замедлил и выдумывал, как бы хитро поговорить с полицейскими, то малый не преминул уведомить о том хозяина, а сей также успел созвать на свой двор несколько соседей, и лишь чуть только появился я на крыльце, как все вдруг попались мне, будто не нарочно, встречу.
– Все ли в добром здоровье? – поклонясь, хозяин спросил меня.
– Слава богу! – выговорил я с потупленными глазами. – Да вам какая нужда слышать о здоровье или о смерти моей?
Хозяин, притворясь, якобы не слыхал моего ответа, опять спросил учтиво:
– Куда вы так рано изволите иттить?
– В полицию, – отвечал сурово, – в полицию, чтобы или мосток сделан был, или чтобы шпагу мою назад мне возвратили.
Тогда все они, бросившись ко мне, всячески меня молили, чтобы я по причине мостка не ходил туда, представляя мне, что полиция давно уже о том знает; но для того мостка не делает, что какая-то. . ., будучи также обязана содержать сей мосток, не соглашается еще по сие время к постройке оного, а на ее где ты будешь искать? И для того опасно докучать полиции, чтобы она, осердясь, не наложила сего бремени на нас самих.
– Что же касается до вашей шпаги, то она, – сказал хозяин, – у меня, и я вам оную в целости сам принесу.
Я, будучи с природы миролюбив и незлобив, согласился тотчас на все; однако спустя несколько времени узнал, ко крайнему моему ущербу, что я уступил им очень много. Ибо, пришедши однажды, малый сказал:
– Не прикажете ли покупать дрова, теперь последний уже им привоз.
– Хорошо, – отвечал я, – поди и сторгуй сажен с тридцать.
Но слуга вскоре обрадовал меня ответом, что дров сажень с перевозом продается по рублю, а поелику за неимением мостка надобно их кругом обвозить, то извозчики от сажени еще хотят в прибавку иметь по сороку копеек. На сем-то месте, г. м., сделался я в первый раз Неудобо-разумо-и-духодеятельным. И здесь вся ипохондрия вмиг исчезла: но великое несчастие бывает часто причиною великих дел; и крайняя нужда делает человека наилучшим изобретателем. Я, вдруг став как будто некиим новым светом озарен, велел малому выпросить у хозяина и тех соседей, коим я по их просьбе сделал немалое одолжение, две длинные и толстые доски; потом, достав оные, приказал моим людям приделать у каждой доски по обеим сторонам на пять пальцев вышиною края. Совершив благополучно таковые редкие и неслыханные махины, велел я оные на том месте, где прежде мосток был, так положить, чтобы колеса у роспусок по сим желобам катиться могли. И как лошадей по моему искусству незачем было переправлять, то вместо оных перетягивал я роспуск и взад и вперед посредством двух канатов. Таким образом, сторговав дрова по рублю, провозили оные прямо к моим вышеописанным желобам, а здесь, отложив лошадей, прицепляли к роспускам канат, перетягивали их чрез желобы, потом тащили на двор и, сбросив там дрова, опять переправляли роспуски на другую сторону посредством другого каната. Работа сия гю моему учреждению так хорошо и безостановочно происходила, что в один день все дрова на двор перевезены были.
Вот вам, г. м., толкование на слово Неудобо-разумо-и-духодеятелен. Правда, я, может быть, чрез оное и другие какие еще важные вещи разумею, однако полного его содержания не намерен я открывать свету. Славным изобретателям и великим людям в искусстве свойственно сохранять некоторые тайности по жизнь свою для одних только себя. Впрочем, не могу не упомянуть о том, что при переправке дров случилось напоследок со мною. Люди, живущие около меня, услыша о толь необычайном и странном деле, мало-помалу стекалися к сему месту и, увидев меня там, что я все учреждаю и повелеваю всеми, начали меж собою перешептывать:
– Это, конечно, француз: видишь, как они умны.
Другие, напротив того, спорили:
– Нет, это не француз, это немец, которого недавно выписали.
А в отдаленной от меня толпе дошло было и до драки, потому что одни твердили:
– Это не француз, не немец, а, конечно, наш какой удалой: теперь и русские, слава богу! научились.
Другие ж или от злости, либо по упрямству грубо отвечали:
– Нам и не дожить до того, чтобы русский когда такую хитрость выдумал.
Я, осердясь на сих последних бездельников, вскричал:
– Ступайте домой, невежды, я вас палкою; зачем вам драться, я точно русский. Притом уверяю вас, что иной русский разум гораздо превосходнее бывает заморского: но поелику оный не имеет еще столько уважения и ободрения, как иностранный разум, то он часто от того тупеет.
Я для того прошу вас, г. м., напечатать мое письмо для уверения всех, что и русские умы, так, как и иностранные, могут производить в свет важные и славные дела. Остаюсь.