Текст книги "Балтийское небо"
Автор книги: Николай Чуковский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Так повторилось несколько раз: мотор то оживал, то замолкал. Наконец он замолк окончательно. Лунин изо всех сил тянул к северу, к морю. Побережье еще не захвачено немцами. Но, по правде сказать, он смутно представлял себе, где он находится, и мало надеялся дотянуть, потому что самолет с каждой секундой терял высоту.
Когда Лунин вышел наконец из тучи, он увидел море впереди, километрах в десяти – двенадцати. Но высоты оставалось метров восемьсот, дул слабый встречный ветер, и дотянуть до берега не было никакой надежды. Внизу под собой он видел лес и ползущий по нему дым, словно запутавшийся в щетине елок. Кто в этом лесу и что в нем происходит, определить он не мог.
Он внимательно вглядывался, стараясь найти какую-нибудь полянку для посадки, но полянок вблизи не было, – всё лес да лес. Он видел дорогу, вьющуюся по лесу, и деревушку, стоявшую вдоль этой дороги. Он потянул бы к деревушке, где можно сесть на выгон или на огород, если бы знал, что там нет немцев. Если там немцы, лучше садиться прямо на елки.
И вдруг он увидел ползущую по дороге машину, полную солдат. Красноармейцы! У него отлегло от души. Опускаясь, он уверенно тянул к деревушке.
Посадка оказалась исключительно трудной. То, что он принял вначале за выгон, было в действительности вырубкой со множеством пней. Проплывая над пнями, он чуть было не сел на капустное поле. Но поле было слишком узко, и, перемахнув через плетень, он выскочил на дорогу, сел в дорожную пыль и остановился в пяти метрах от ближайшей избы.
Запахи и звуки земли сразу охватили его. Приторно пахло гарью: лес, начинавшийся тут же, у дороги, был полон дыма, клубившегося в ветвях. Снаряды, незримые, с пронзительным воем неслись над деревней. Этот вой всякий раз возникал где-то на севере, у моря, потом стремительно приближался, взвизгнув над самой головой, и уходил на юг, чтобы потонуть в гулком взрыве, от которого вздрагивал воздух. Это дальнобойная артиллерия наших кораблей вела огонь по наступающим немцам.
Лунин выскочил из кабины и кинулся осматривать мотор. Он сразу нашел повреждение, – он еще в воздухе понял, что произошло. На аэродроме Лунин исправил бы такое повреждение в две минуты, но здесь у него ничего не было под руками.
Обернувшись, он увидел двух мальчиков, босых и белоголовых, которые стояли на краю канавы и жадно разглядывали самолет. Одному было лет одиннадцать, другому – лет пять.
– Есть у тебя копейка? – спросил Лунин мальчика постарше.
– У меня рубль есть, – ответил тот и, пошарив в кармане, протянул Лунину рублевую бумажку.
– Нет, мне нужна копейка, – сказал Лунин. Маленький на крошечной ладошке протянул Лунину несколько монет. Лунин взял копейку и опять стал копаться в моторе. Мальчики подошли совсем близко и стояли у него за спиной. Лунин слышал их напряженное дыхание.
– Нет ли у тебя шила? – спросил Лунин мальчика постарше.
– Нету.
– Может быть, у кого-нибудь здесь есть. Попроси в деревне.
– В деревне никого нет. Все уехали.
– Что же, вы одни остались?. – удивился Лунин.
– С бабушкой.
– Отчего же не уехали?
– Мы дошли до Стрельны, а там снаряды на дороге рвутся. Бабушка забоялась, и мы вернулись.
"Стрельна! Это на берегу моря, у самого Ленинграда, – подумал Лунин. Если они прорвутся в Стрельну, весь этот южный берег будет от Ленинграда отрезан!"
– Мне нужен гвоздь, – сказал он. – Длинный, тонкий. Поищите мне длинный гвоздь.
Они убежали в деревню искать гвоздь и долго не появлялись. Снаряды проносились воя. Кузнечики трещали в траве. Высоко над собой Лунин услышал жужжанье мотора. Он поднял голову и увидел в небе, уже совсем ясном, "Мессершмитт", который кружил и кружил на одном месте. Разведчик…
Мальчики вернулись. Старший принес десяток гвоздей разной длины, кривых и ржавых. Лунин выбрал самый длинный.
– Как тебя зовут? – спросил он маленького.
– Зёзя, – ответил тот.
– Зёзя? – удивился Лунин.
– Сергей его звать, – сказал старший.
Лунин продолжал работать. Шло время. Солнце поднималось всё выше. Мальчики не отходили от самолета ни на шаг. И вот – мотор в порядке. Теперь нужно взлететь. Но откуда взлететь?
Огород слишком мал, на вырубке пни. Только с дороги. Но дорога позади тянется лесом меж высоких елей, а впереди превращается в улицу, сжатую между двумя порядками изб. Лунин измерил шагами ширину улицы. Если рулить точно посередине, можно не задеть за дома. Однако беда заключалась в том, что улица скоро заворачивала, и как раз там, где ему нужно было оторваться от земли, стояла наискось изба.
Он пошел к этой избе, считая шаги и надеясь, что ошибся. Мальчики шли за ним, поглощенные всем, что он делал. Нет, он не ошибся. Оторваться от земли до поворота улицы нельзя. Он вернулся к самолету, не зная, как поступить. Мальчики шли за ним.
Они втроем стояли возле самолета, когда вдруг услышали громкий приближающийся гул. Подняв голову, Лунин увидел "Юнкерс", внезапно вынырнувший из-за леса совсем низко, и отрывающиеся от него бомбы.
– Ложись! – крикнул он мальчикам и скатился в канаву.
"Юнкерс" бомбил его самолет, который стоял на виду, ничем не прикрытый. Бомбы взрывались одна за другой. Серия. Мелкие, двадцатипятикилограммовые. Первая довольно далеко, вторая ближе. Третья совсем рядом. Лунина, лежавшего ничком в канаве, обсыпало землей. Четвертая – дальше, по ту сторону дороги. Пятая – еще дальше.
Лунин медленно поднялся, оглушенный, обтирая лицо руками. Самолет стоял на прежнем месте невредимый. Сухая земля, поднятая взрывом, сыпалась, шелестя, с веток деревьев.
И вдруг старший мальчик побежал прочь от него по деревенской улице, крича;
– Бабушка, Зёзю убило!
Лежавшего ничком Зёзю Лунин в первое мгновение принял за маленький тряпочный мешочек. Лунин склонился над ним и поднял его, сам не зная зачем. Он оказался удивительно легким – легкие, маленькие косточки. Не решаясь коснуться его белой головенки, Лунин изогнулся, чтобы сбоку увидеть его лицо. Лица не было.
Прижимая к груди мертвого ребенка, Лунин долго стоял возле самолета и смотрел вслед старшему мальчику, который бежал по пустынной улице, крича и как-то странно подпрыгивая, пока не скрылся за поворотом.
Тогда Лунин перепрыгнул через канаву и положил Зёзю на мох под елку. Потом вернулся к самолету, влез в кабину и запустил мотор. Он решился. В эту минуту ему казалось совсем не страшным разбиться о стену избы.
Лоб самолета заслонял от него всё, что было впереди. Лунин с места дал полный газ и понесся. Хвост поднялся, и он увидел улицу и стоящую наискось избу, стремительно приближающуюся. Концы плоскостей почти задевали за деревянные крылечки справа и слева. Лунин мчался по самой середке, по тележным колеям. На выбоине самолет подпрыгнул, пролетел немного и ударился о землю. Эта выбоина сыграла роль трамплина и спасла его. Ударившись о землю, самолет подпрыгнул снова, гораздо выше, и перемахнул через избу.
За избой он опять пошел вниз, на какой-то плетень, на кучу старых ящиков, почти коснулся их, но выпрямился и взмыл. Лунин убрал шасси, набрал высоту и сделал круг над деревней.
На севере блестело море, стояли корабли. День был уже в разгаре, солнце сияло на юге. Повернувшись к солнцу спиной, он помчался к кораблям, к морю.
Он летел над водой, глядя, как перед ним скользит по волнам тень его самолета. Вдруг невдалеке он заметил еще какие-то тени, еле приметные. Он огляделся. И прямо над собой, в сияющем небе, увидел два самолета. Он сразу узнал их: это были немецкие истребители "Мессершмитты-109".
Они шли тем же курсом, что и он, держась метров на семьсот выше. И, несомненно, готовились напасть на него.
"Ну вот, хорош я! – подумал Лунин. – У меня ни одного патрона. И горючего почти не осталось!"
Он так досадовал на себя, что даже нисколько не испугался. "Вот уж отличился! Вот уж себя показал! Чего ж они медлят?"
Тут он заметил над морем еще один самолет. Свой! Советский истребитель "И-16", такой же самый, как тот, на котором летел Лунин. У Лунина сердце застучало от радости. Через несколько секунд они шли уже рядом, и Лунин узнал летчика. Это был Серов, улыбавшийся из-под шлема.
Где "Мессершмитты?" Что они сделают теперь? Но "Мессершмиттов" не было. Они сразу исчезли, словно растворились в лучах солнца.
Когда Лунин на последнем горючем, а потом и совсем без горючего довел всё-таки свой самолет и посадил его на самый край аэродрома, у него от усталости кружилась голова. Он вышел из кабины. Всё плыло и качалось вокруг. Сияло солнце, жужжал шмель, травинки ласково цеплялись за унты, вдали, у дачки, где помещалась столовая, пылали георгины. К Лунину уже бежал техник его самолета и рядом с ним долговязый, сутуловатый Серов, севший возле посадочного "Т". Они оба улыбались на бегу.
– Спасибо вам, – сказал Лунин Серову. – Если бы не вы…
– Заметили, как они осторожны? – сказал Серов о немецких летчиках. – Нападают только, когда их больше. Чуть нас стало двое – сразу ушли… Я потерял вас в туче. Уж я искал, искал! На аэродром вернулся и опять вылетел!..
Он был откровенно счастлив, что видит Лунина. Лунин чувствовал к нему нежность и легонько коснулся его плеча.
– А что капитан Рассохин? – спросил Лунин.
– Тревожился.
– Сердит?
– Рассердился на меня…
– За что?
– За то, что я вас оставил.
– Вы меня не оставляли! Это я, я во всем виноват! – воскликнул Лунин с жаром. – Идем к нему!
Он направился было к командному пункту, чтобы немедленно предстать перед Рассохиным. Он помнил, как Рассохин подзывал его к себе в воздухе, а он, увлеченный, бессмысленно погнался за двумя "Юнкерсами". Сейчас он будет стоять перед Рассохиным, как стоял вчера Байсеитов, и Рассохин будет кричать на него, как кричал на Байсеитова. Но Серов сказал ему, что идти на командный пункт не стоит. Сейчас обед, и все в столовой. Рассохин тоже. И Лунин заторопился в столовую.
– Вы ранены! – воскликнул Серов, шагавший с ним рядом.
– Нет, – сказал Лунин.
– У вас комбинезон в крови!
У себя на груди возле застежки "молния" Лунин увидел бурое пятнышко.
– Я цел, – сказал он Серову.
Это была кровь мальчика Зёзи, которого он прижал к груди. Но о мальчике Зёзе ему никому не хотелось рассказывать.
Рассохин, Кабанков и Чепелкин поджидали Лунина на крыльце. Они еще издали улыбались ему. Хильда, увидев его через дверь, всплеснула руками и тоже выскочила на крыльцо улыбаясь. Лунин остановился, смущенный этими улыбками.
– Заходите, заходите, майор, – сказал Рассохин. – Пообедаем.
Он улыбался каждой морщинкой своего веснушчатого лица.
Но Лунин медлил.
– Я, кажется, не всё правильно делал, товарищ капитан, – сказал он.
– Всё, – сказал Рассохин.
– Что всё?
– Всё неправильно, – сказал Рассохин. – Заходите.
Неожиданно оказалось, что в столовой за столом сидит комиссар дивизии Уваров. Узнав его, Лунин смутился еще больше. Но Уваров тоже улыбался.
– С боевым крещением, майор, – сказал он. – Вы заставили нас сегодня поволноваться.
– Я, товарищ комиссар… – начал было Лунин.
– А по правде говоря, я не сомневался, что вы выберетесь, – сказал Уваров. – Проголодались? Хильда, борщ товарищу майору!
Летчики были еще возбуждены боем, глаза их блестели. Они обсуждали события, рассказывали подробности, обращаясь к Уварову. Уваров молчал и внимательно слушал.
– Сколько их было сегодня? – спросил Чепелкин.
– Не так много – семьдесят три, – сказал Кабанков. – Вчера было больше – сто девятнадцать.
– А всё-таки мы три сбили, – сказал Чепелкин.
Это было новостью для Лунина: в суматохе боя он не заметил ни одного сбитого самолета. Оказалось, что два "Юнкерса" сбили Рассохин с Байсеитовым, а один – Кабанков с Чепелкиным. Они обсуждали весь ход битвы, и Лунин с удивлением убедился, что эта битва, в которой он сам участвовали которая представлялась ему сплошной сумятицей, им казалась чем-то стройным, подчиненным единому плану, расчлененным на отдельные звенья, имевшим начало и конец, и что они могли обстоятельно рассказать всё, что происходило.
Мало того, каждый из них ясно представлял себе, что делалось в это время на других аэродромах, лежащих вокруг Ленинграда. Они поминутно называли фамилии командиров полков и эскадрилий, они ощущали всю авиацию, оборонявшую Ленинград и флот, как нечто единое и отчетливо понимали те различные задачи, которые стояли перед каждой отдельной группой летчиков. Хотя во время боя они видели лишь самолеты друг друга, но ни одно мгновение не чувствовали себя одинокими, оторванными. Их очень волновало, как только что проведенный ими бой оценили в других эскадрильях, и в пехоте, и на кораблях.
– Я разговаривал со штабом флота, – проговорил вдруг Уваров. – Ни одна бомба не упала сегодня на корабли.
Все умолкли и повернулись к нему.
– Это – самое важное! – сказал Чепелкин с торжеством.
– Самое важное – что немцы окапываются, – продолжал Уваров.
– Окапываются? – удивился Чепелкин. – А что это значит?
– Это значит, что мы их остановили. – сказал Уваров. – Они рассчитывали захватить Ленинград и флот с хода, целенькими.
– И не вышло! – воскликнул Кабанков, подняв свой маленький крепкий кулак.
– Не вышло, – подтвердил Уваров.
– Что же они теперь будут делать? – спросил Чепелкин.
– Теперь они постараются взять город штурмом. Больше он не сказал ничего, потому что ушел вместе с Рассохиным в соседнюю комнату, где зазвонил телефон. Через минуту Рассохин вернулся.
– К самолетам! – сказал он.
Опять!
Гремя стульями, они хлынули из столовой, сталкиваясь в узких сенях. Мчась вслед за Серовым к своему самолету, который уже стоял на старте, Лунин на бегу видел за елками, на юго-востоке, над Ленинградом, разрывы зенитных снарядов.
Глава третья. Дом на Васильевском
1.
Когда незнакомая женщина, с пятнами глины на юбке, сказала Соне, что мама убита, Соня сразу решила: дедушка этого знать не должен. А раз не должен знать дедушка, не должен знать и брат Слава. Никто не должен знать. Она вошла в квартиру с окаменевшим лицом и, накрывая к обеду на стол (это была ее обязанность), даже улыбалась, когда дедушка, выходя из кухни, взглядывал на нее. Но, расставив тарелки и вилки, она убежала в мамину комнату, где столько лет спала вместе с мамой, села за свой столик, на котором стоял игрушечный театр, склеенный из раскрашенного картона, и заплакала. Плакать нужно было молча, и она старалась не дышать, потому что при каждом вздохе изо рта вырывался звук, похожий на стон.
– Соня, обедать! – крикнул дедушка из столовой своим, высоким, резким голосом. (Готовить обед было его обязанностью.)
Она смахнула слезы и вышла улыбаясь. Он уже сидел за столом, важно откинув маленькую головку, и вдруг так пронзительно посмотрел на нее сбоку, что ей на мгновенье показалось: он всё понял. Однако он не сказал ничего. Чтобы выиграть время и лучше овладеть своим лицом, она торопливо отошла к открытому окну и крикнула вниз с шестиэтажной высоты:
– Славка, обедать иди!
С тех пор как мама уехала на оборонные работы, кухня перешла в ведение дедушки. Он готовил на троих и Соню к своим кастрюлькам не подпускал, как прежде не подпускал ее к своим книгам, картам и рукописям.
– Я путешественник, а все путешественники – кулинары, – говорил он, стоя перед плитой в своей профессорской ермолке, в голубом халате, в мягких красных туфлях. – Во всех экспедициях кулинария всегда лежала на мне.
И блюда, которыми он кормил Соню и Славу, были особенные, собственного его изобретения, до такой степени научно обработанные, что картошку порой нельзя было отличить от мяса, а мясо – от макарон.
Сонин дедушка, Илья Яковлевич Медников, был профессор очень сложной науки, которая называлась гидрологией. Он всю жизнь изучал реки и озёра. Он объездил и облазил всю страну, побывал в самых глухих местах. Когда-то он каждую весну отправлялся в экспедицию и возвращался только осенью. Но с возрастом экспедиции стали ему не по силам, выезжать он стал реже и всё свое время отдавал работе за письменным столом: систематизации накопленных материалов, решению важнейших теоретических проблем. Вот уже пять лет работал он над монографией о Ладожском озере, которая должна была стать главным трудом его жизни.
Катерина Ильинична была единственная дедушкина дочь. Давным-давно овдовевший, он не любил с ней расставаться и когда-то даже в экспедиции возил ее с собой. Семнадцать лет назад Катерина Ильинична, выйдя замуж, не решилась покинуть отца и поселила мужа в отцовской квартире. Муж Катерины Ильиничны, Всеволод Андреевич Быстров, тоже занимался наукой, но специальность у него была совсем другая, не та, что у дедушки, языкознание. С первых дней войны он был на фронте, но не здесь, под Ленинградом, а где-то очень далеко, на Украине. От него приходили письма, и из этих писем Соня знала, что в армии он на какой-то особой работе, где очень важно знание языков. Соня довольно часто писала ему. Она сразу решила, что непременно напишет о том, что случилось с мамой. Не сейчас, немного погодя, но напишет. Она почему-то чувствовала, что скрыть от него не имеет права. А дедушка не должен знать ничего.
Сонину маму дедушка любил болезненно и ревниво. До войны, если он приходил из своего института, а ее не было дома, он ждал ее напряженно, с тревогой и волнением, и при малейшем шорохе на лестнице летел, шаркая туфлями, открывать дверь. Он всегда ревновал ее к мужу, и между ним и Всеволодом Андреевичем отношения были холодноватые. Но когда в начале августа Катерина Ильинична внезапно уехала на десять дней на оборонные работы, он перенес это стойко и никак не проявлял своего беспокойства. Десять дней прошли, прошли и вторые десять дней, прошли и третьи. Илья Яковлевич молчал и ждал. За это время эвакуировался институт, в котором он работал, со всем оборудованием, со всеми сотрудниками и их семьями. Эвакуировалась школа, в которой работала Катерина Ильинична. Илья Яковлевич молчал и ждал. Только маленькая петушиная головка его всё горделивее задиралась кверху да голос становился резче. И Соня знала, что это значит.
Он и прежде вот так закидывал голову и покрикивал таким резким голосом, когда говорил о своих научных противниках. В науке у него постоянно были противники – и на родине и за рубежом. За рубежом – в Германии, в Америке – специалисты оспаривали каждую его новую работу. И, насмешливо, едко, надменно говоря за столом о своих противниках, он всегда вот так же вскидывал гордую голову с голубыми усами и блестел темными глазами, которые Соня унаследовала от него, и голос его становился таким же пронзительным, резким. Эта закинутая голова означала вызов судьбе, означала, что он никому не поклонится.
Когда Соня была маленькая и ее спрашивали: "Ты чья?" – она отвечала: "Я дедушкина". Так ее долго и называли "дедушкина девочка". К дедушке властному, суровому, важному – она была привязана больше, чем к отцу. Она долго-долго верила, что дедушка всё на свете видел, всё знает и всё может.
Теперь, когда Соне минуло шестнадцать лет, ростом она была выше дедушки. Она словно впервые увидела, какой он маленький, худенький и старый. С тех пор как Катерина Ильинична уехала на оборонные работы, он еще похудел. Лицо его заострилось, горбатый нос стал больше, глаза увеличились и запали, шея его стала тощей и жилистой. На другой день после того, как она узнала, что мама убита, она встретила его на лестнице. Он возвращался из библиотеки, куда по прежнему ходил ежедневно на несколько часов, и нес подмышкой тяжелые книги. Утомленный, утонувший в своем порыжелом от времени пальто, стучащий зонтиком по ступенькам и шаркающий разъезжающимися ногами, он казался таким маленьким, хилым и легким, что ей захотелось взять его на руки и донести. Заметив ее, он бодро вскинул голову и заторопился, стараясь ступать как можно тверже. Но обмануть ее уже было невозможно. Она знала, что теперь она старшая, что судьба дедушки и Славы зависит от нее и что она обязана заботиться о них…
Это всё так неожиданно получилось. Только что она была маленькая, у нее были папа, и мама, и дедушка, большие, сильные, всё знающие, жившие в том настоящем мире, в котором живут все взрослые, заслонявшие ее от этого мира и предоставлявшие ей играть, мечтать, учиться. Она никогда не интересовалась войной и презирала Славу за его любовь к танкам и самолетам. Она никогда не думала, что может быть война, и не знала, что это такое.
И вдруг всё изменилось сразу. Мама, мама!.. Соня проснулась среди ночи, внезапно разбуженная каким-то звуком. Она приподняла голову над подушкой, стараясь отгадать, что ее разбудило. Бомбят? Нет. Ночь была тиха; в густой осенней темноте, окружавшей ее, она не слышала ничего.
Однако она ясно помнила, что ее разбудил какой-то звук. Что это было?
Она лежала на своем диванчике рядом с маминой кроватью. На маминой кровати мягко и смутно белели подушки. Так белели они всегда, когда Соня просыпалась по ночам. Раньше Соня могла протянуть руку и дотронуться до мамы. Но теперь мамы там нет. И никогда не будет. Соня одна в огромной ночи, полной холода и страха.
Враги, убившие маму, окружили город, они совсем близко, там, за скатами этих крыш, еле видных в ночном окне. Что делать Соне? Соне нужно пойти на фронт. Она уже много раз думала об этом. Ей шестнадцать, она большая, ростом она выше дедушки. Ей вовсе не будет страшно, не страшнее, чем здесь, – там она тоже будет с людьми. Она прочитала в "Ленинградской правде" очерк о девушке, которая стала снайпером. Пойти бы на фронт и стать снайпером! Или не снайпером, а всё равно кем, лишь бы пойти на фронт и делать то, что нужно. Вот мама рыла землю лопатой, и ее убили… Соня не могла заснуть, глаза ее были широко раскрыты в темноте. Ночь окружала ее плотной тишиной.
И внезапно в этой тишине снова услышала она тот звук, который ее разбудил. Она сразу узнала его. Он донесся из темноты комнат, из глубины квартиры, и замолк. Соня села, вслушиваясь. Она старалась отгадать, что это было. Человеческий голос? Неужели человеческий голос может быть таким? И вдруг звук повторился.
Соня босиком побежала к двери. Белая длинная рубашка ее. на мгновение отразилась в темном стекле зеркала. Она вышла в столовую и остановилась.
В столовой спал Слава. Так было заведено давно, – по вечерам для него расставляли раскладушку возле буфета. Смутный свет ночного неба падал через окно на его лицо. Он спал на спине и тихо посапывал. Его безмятежное круглое лицо с раскрытыми пухлыми губами казалось во сне совсем младенческим. Соня подумала, что завтра уложит его у себя, в маминой комнате, пусть спит рядом. Она стояла возле стола, прислушиваясь. Она уже стала зябнуть и хотела вернуться в постель. И вдруг снова услышала тот же звук.
Это был плач, громкий, прерывистый, высокий, такой отчаянный, что от него останавливалось сердце, и доносился он из комнаты дедушки. На самой громкой ноте он вдруг захлебнулся, словно плачущий уткнул лицо в подушку. Всё стихло, но Соня уже бежала по коридору. Она никогда не слышала, как плачут взрослые мужчины. Неужели он узнал о маме? Или догадался?
– Дедушка!
Из дедушкиной комнаты ни звука. Она остановилась перед дверью. Потом раздался его голос, такой же, как всегда, только чуть-чуть хриплый:
– Это я кашляю. Иди! Иди!
– Дедушка, мама вернется! Честное слово! Я знаю…
– Иди, иди! – повторил он свирепо.
– Спи, дедушка…
Она побрела к себе. В столовой она опять остановилась возле Славы. Как ей уйти на фронт? На кого ж их оставить?
2.
К тому времени, когда немцы начали штурм Ленинграда, город, опоясанный противотанковыми рвами, был уже крепостью. И каждый дом в городе был крепостью.
Стал крепостью и тот дом, где жила Соня.
В эти дни с Соней случилось важное событие – она влюбилась. Влюбилась в женщину лет тридцати восьми, среднего роста, просто одетую, с самым обыкновенным лицом, казавшимся, однако, Соне необычайно привлекательным. Звали ее Антонина Трофимовна, и именно она больше всех способствовала тому, что дом их превратился в крепость.
Соня и раньше встречала ее во дворе, еще перед войной. Антонина Трофимовна курила тоненькие папироски, старенькая жакетка сидела на ней как-то по-особенному ловко, нарядно, походка у нее была легкая, свободная, а голос – звучный и мягкий.
Соня впервые услышала этот голос в начале августа во дворе, когда один мальчишка, приятель Славы, бросил в Антонину Трофимовну картофелиной. Картофелина слегка коснулась ее юбки и разбилась о булыжник двора. Мальчишка сразу убежал, и Антонина Трофимовна, обернувшись, увидела только Славу. Она внимательно посмотрела на него смеющимися глазами, строго сдвинула светлые брови и спросила:
– Ты что ж это, голубчик, а?
Слава промолчал и довольно глупо ухмыльнулся. Когда Антонина Трофимовна скрылась за воротами, Соня зашипела на него:
– Хулиган!
– Не я же бросил, – сказал Слава.
Старуха, видевшая и слышавшая всё это из раскрытого окна первого этажа, спросила через окно об Антонине Трофимовне у проходившей по двору дворничихи:
– Кто такая?
– Из шестнадцатого номера.
– Замужем?
– Муж на фронте.
– А дети?
– Детей отправила: теперь одна живет.
– Работает?
– Работала. На ниточной фабрике.
– Так ниточницы все эвакуировались, – сказала старуха.
– А эта осталась.
– Чего ради?
– Кто ее знает, – ответила дворничиха пренебрежительно.
А через месяц и эта старуха, и эта дворничиха, и остальные женщины, населявшие дом, почтительно слушали голос Антонины Трофимовны. Никто ее не назначал и не выбирал, а просто она вдруг начала распоряжаться, и все стали охотно выполнять ее распоряжения, потому что всем нужно было, чтобы кто-нибудь распоряжался.
Начала она с бомбоубежища. Бомбоубежище в доме было и раньше, но маленькое, сырое, темное, в которое в первую бомбежку набилось столько народу, что можно было только стоять. Она объявила, что бомбоубежище это нужно расширить, потому что дом их был единственный большой дом в квартале и под ним можно создать укрытие на две тысячи человек. Соня участвовала в первом походе по подвалам, которым предводительствовала Антонина Трофимовна. Никогда Соня не подозревала, что под домом существует такое огромное, глубокое, темное и таинственное царство – бесконечный лабиринт сводчатых коридоров, пересеченных склизкими трубами, бесчисленные стоячие озёра вонючей воды, никогда не видавшие света и казавшиеся бездонными, Антонина Трофимовна шла своей легкой походкой над их черной глубью по скользким досточкам, со стеариновым огарком в поднятой руке, а за ней робко двигались женщины, человек двадцать, притихшие, подавленные мрачностью и огромностью подвала. Единственный мужчина среди них, дворник Абрам, высокий старый татарин со скорбным и торжественным лицом, хорошо знал этот подвал, но Антонина Трофимовна не нуждалась в провожатых: она сама вела всех, хотя была здесь впервые. Оступившись и попав ногой в воду, она спокойно сняла туфлю, вылила из нее жижу, снова надела и пошла вперед, продолжая говорить, какое здесь будет убежище.
– Мы построим здесь нары, – говорила она, – и набьем тюфяки, чтобы люди могли выспаться и утром свежими пошли на работу, У нас тут в квартале народ всё больше рабочий, а вы не хуже меня знаете, что сейчас рабочие делают… Проведем электричество, настелем пол, воду выкачаем насосами, поставим печурки и высушим стены, поставим громкоговоритель, чтобы все слышали отбой…
Трудно было поверить, что план ее можно выполнить – слишком уж огромен, мрачен и сыр был подвал, – но никто не возражал, все молчали. И когда она говорила: "Абрам, ведь у нас есть насос? Поставьте его на дворе…" или: "Тюфяки мы соберем у себя по квартирам. Ведь у вас, милые, наверно, у каждой есть лишний тюфяк", – никто с ней не спорил и не отказывался.
И в тот же день начали работать сразу два насоса, и желающих качать воду оказалось так много, что оба они скрипели без отдыха двое суток, вычерпав океан воды. Соня тоже качала, но покачать вдоволь ей не удалось, потому что ее оттаскивали от насоса, чтобы дать поработать другим. Особенно неистовствовали мальчишки которые часами стояли на дворе, чтобы иметь право покачать пять минут. Тот мальчик, который бросил в Антонину Трофимовну картофелиной, теперь заискивающе заглядывал ей в глаза, чтобы выпросить у нее разрешение покачать, потому что очередью заведовала тоже она.
Электричество и радио провели пятнадцатилетние подростки, оказавшиеся искуснейшими монтерами. И доски были настланы, и нары построены, и печурки поставлены, – всё сделалось так, как предсказала Антонина Трофимовна.
– Партийная, – многозначительно говорила теперь дворничиха, когда Антонина Трофимовна проходила по двору.
Под руководством Антонины Трофимовны расставили столы с домино, шашками, шахматами, прибили щит, на который каждый день наклеивали "Ленинградскую правду". И в первый же вечер, в тревогу, сюда действительно собралось население всего квартала. У стен было зябко, но жестяные печурки дышали жаром. Мамаши с детьми устроились на нарах, молодежь не отходила от столов. Рев зениток слышался здесь приглушенно, и уже в одном этом было утешение. Каждый чувствовал над собой, над низким сводчатым потолком, шестиэтажную громаду и надеялся на ее защиту. При разрывах бомб воздух в подвале даже не вздрагивал. Тревога длилась всю ночь, отбой прозвучал только в пятом часу утра, но и после отбоя многие, пригревшиеся и заснувшие, остались в бомбоубежище.
С этих пор бомбоубежище стало самым людным местом в квартале. Народ там толпился всегда, даже в спокойные часы. Особенно много народу было в том углу, где Антонина Трофимовна поставила письменный стол и устроила штаб. Там сидела она под стосвечовой электрической лампочкой перед телефоном, окруженная плакатами, распределяла дежурства, раздавала поручения. Дел и обязанностей у нее было великое множество; одни дежурства требовали бесконечных согласований, увязок и переговоров, потому что дежурили почти круглосуточно – и на крыше, и у ворот, и у парадных. Затемнение в таком большом и населенном доме требовало тоже немало забот.
– Сходи, милая, на четвертую лестницу, на третий этаж, там окно светится.
– Что ж вы, милая, выдаете наш дом немцам? У вас там, в третьем окне, всё расклеилось.
– Абрам, бегите сейчас же в одиннадцатый номер, взломайте дверь. Уж темнеет, а они все ушли, свет не выключили и окон не занавесили.
А сколько хлопот было с переселением жильцов из разбомбленных домов в пустые квартиры эвакуировавшихся летом граждан! Дело это было сложное и хлопотливое до крайности, потому что нужно было и переселенных разместить, и во что бы то ни стало сберечь площадь военнослужащих, и не подвергнуть опасности оставленное имущество эвакуированных. Об эвакуированных и об их имуществе Антонина Трофимовна очень заботилась, но, кажется, ей милее были те, кто остался.