355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Рерих » Легенда о счастье. Стихи и проза русских художников » Текст книги (страница 7)
Легенда о счастье. Стихи и проза русских художников
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:17

Текст книги "Легенда о счастье. Стихи и проза русских художников"


Автор книги: Николай Рерих


Соавторы: Константин Коровин,Ефим Честняков,Василий Перов,Константин Юон,Аполлинарий Васнецов,Павел Федотов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)

Таким показался мне старик при первом с ним знакомстве; таким же он казался и после. Имя старика было Христофор, фамилия же Барский; быть может, к ней нужно было бы прибавить еще и нарицательное – сын…

Когда я стал писать со старика, мы вступили в разговор. Говоря, он часто удушливо кашлял, придерживая грудь ладонью правой руки.

– Вы давно в нашем городе? – спросил я, между прочим.

– Скоро, сударь, два года будет, как я пришел сюда, – ответил он и закашлялся.

Когда кашель унялся, я снова спросил:

– И все время занимаетесь поденной работой?

– Точно так, сударь, почти что все время; только один месяц прожил как-то у одного отставного капитана. Был я у него, сударь, садовником; жить было хорошо, работа была по мне, не особенно трудная; кормил я вдоволь, и все было ладно, да уж очень ругался капитан, самыми что ни на есть неприличными словами обзывался, так что на старости моих лет ежеминутно слушать его ругань мне показалось и зазорно, да и грешно. Я и ушел от него…

– А чьих господ вы были до освобождения? – продолжал я расспрашивать.

– До освобождения… то есть до свободы-то… – проговорил старик медленно и как-то горько улыбнувшись. – До свободы, – шептал он задумчиво, – и потом вдруг, подняв голову и устремив на меня свои грустные глаза, заговорил: – Не так, сударь, изволите спрашивать: «Чьих был господ?» Вам бы следовало спросить, чьих я не был господ?… Многим, сударь, переслужил на своем веку… о-о-ох, как многим… – говорил старик, качая головой. – Начиная от князя Хмурова, у которого до двадцатилетнего возраста был я чтецом, музыкантом, а затем камердинером, и далее – у князя Блудова, у графа Максютова, у генерала Беклешева, а потом у Нащокина, у Попова, Щербатова, Полторацкого и кончая господином Пустоваловым, при котором и получил свободу. Господин Пустовалов продал землю, лес, дом с родительским благосостоянием, продал все, что мог продать, а сам уехал за границу, оставив нас без куска и угла, и, уезжая, только сказал на прощанье: «Ну, милые, ступайте теперь к тому, кто даровал вам свободу, – он милосерд, всех вас напоит, накормит, обует и оденет, а я вам, други мои, больше не кормилец». Крикнув затем ямщику: «пошел», он выехал со двора и только за воротами, обернувшись к нам, провожавшим его дворовым, сделал ручкой… Уехал, а мы, спустя день-другой, взяли по котомочке да и разбрелись мыкать горе в разные стороны.

– Мне говорила о вашем положении Вера Николаевна, и я завтра же поеду к Савве Прохоровичу Щукину и буду убедительно просить его, чтобы он поместил вас в свой приют.

Старик быстро встал и поклонился мне низко-низко. Тут только я заметил, что глаз, на котором было у него белое пятно, совсем не закрывается. С этим незакрытым глазом он заговорил сквозь слезы:

– Ах, милостивый господин, если бы это возможно было вам сделать!.. Если бы господь милосердный помог этому!.. Может, Савва Прохорович и услышит вашу просьбу и мои мольбы, может, и даст мне по доброте своей угол да кусок хлеба при конце дней моих… Еще поднимаются, сударь, мои старые руки и бродят пока ноги, а ведь страшно, сударь, – и старик при этих словах как бы действительно чего-то невидимого пугался, – страшно даже подумать, когда откажутся они и придется протянуть руку христа ради… Господи, господи милосердный, – обращаясь снова к этюду Христа, говорил старик, – прекрати лучше мои горькие дни!.. – И, закрыв лицо руками, старик затрясся всем своим старческим телом.

Он плакал… плакал тихо… тяжело.

На другой день утром я отправился к Савве Прохоровичу… Считаю не лишним рассказать тут же кое-что и о Савве Прохоровиче. Это был почетный гражданин, первой гильдии купец, по своему богатству и благотворительности известный не только нашему городу, но и всей России. В былое и очень даже недавнее время он строил церкви, лил колокола, жертвуя их в разные обители; но, съездивши за границу и случайно познакомившись с художниками и учеными, бросил отливать колокола, обрил бороду, по-немецки остригся, по-немецки оделся и как-то вдруг стал слыть меценатом и даже археологом. Ради этой археологии он покупал всякую рухлядь, начиная с глиняных горшков, гобеленовских совсем полинялых ковров и кончая гетманской булавой, которая досталась ему за весьма большие деньги. Одновременно с такой любовью к древностям он почему-то возымел неудержимую страсть к музыке и до того ею увлекся, что даже и сам стал учиться играть на виолончели. Окружив себя музыкантами, художниками и учеными, он все-таки, надо отдать ему полную справедливость, не переставал иногда благодетельствовать и бедному народу. Довольный всегда собой, веселый до неуместной шутливости и подчас резонер до фразерства, Савва Прохорович являл из себя тип самооболыценного богача, но богача, который не удовольствовался еще имеющимися у него миллионами, и потому ежедневно бросал на несколько часов вышеупомянутые бредни и всецело, даже с каким-то азартом, предавался увеличению своих капиталов. Трудно понять, ради чего он их с такой жадностью увеличивал. Он был один-одинешенек, жена у него давно умерла, а детей не было.

Собой Савва Прохорович был некрасив, но далеко и не дурен. Среднего роста, чуть-чуть что не толстый, с серыми маленькими глазами, с двойным подбородком, небольшим носом и такими же губами. Вообще он был человек, о котором говорят – метёт,[32]32
  Метёт – так говорят о человеке, пригодном к чему-либо.


[Закрыть]
то есть мужчина солидный, приличный и больше ничего. Чтобы вполне, однако, закончить описание Саввы Прохоровича, я должен прибавить, что одевался он всегда франтом и не выпускал никогда изо рта благовонной гаванской сигары, предлагая гостям сигары похуже. Вот и все, что можно сказать о Савве Прохоровиче, если не касаться его нравственной стороны. В последнем случае мы ограничимся двумя словами. Он был, несомненно, человек доброй души и с хорошими стремлениями; но убийственное воспитание и окружающие люди, окуривавшие его вместо истины лестью и ложью, сделали из его восприимчивой натуры не то, чем бы она могла быть при других условиях.

Я приехал к нему утром. Меня пригласили в кабинет, до которого нужно было пройти целую анфиладу комнат, убранных роскошно, но с не большим вкусом. Прежде всего бросались в глаза красный штоф и золотая мебель. Повсюду были приспособлены разные полки и полочки, на которых в бесчисленном множестве, вместе с горшками и какими-то черепками, стояли этрусские, китайские, японские и другие вазы. Между ними помещались какие-то из дерева резные раскрашенные уродцы. Множество книг и древнего оружия украшали стены. К довершению же всего в одном из углов на высоком пьедестале стоял мраморный бюст самого Саввы Прохоровича. Я помню этот бюст, когда он как-то красовался на одной из столичных выставок. Вся публика особенно обращала внимание на лаконическую надпись под ним: «Бюст мужчины».

Вторая комната также была наполнена старыми вещами, но в ней я увидел и разные великолепные музыкальные инструменты; третья опять в том же характере, как первая и вторая, и т. д. вплоть до кабинета, где сидел, пощелкивая на счетах, Савва Прохорович. При моем приходе он как-то развязно, переваливаясь с ноги на ногу, мотая головой и закидывая ее кверху, устремился ко мне. Протянув мне обе руки, он любезно и улыбаясь заговорил часто и картавя:

– А! Господин художник! Милости просим! Очень рад! Что, батенька, прикажете? Ну, что хорошенького?… Садитесь, пожалуйста… Сигарочку…

Он достал из ящика и подал мне сигару, несмотря на то, что я чуть ли не в сотый раз отказывался от его сигар, так как никогда не имел и не имею привычки их курить.

– Ну, батенька, Егор Иванович (меня же никогда еще и никто не звал Егором Ивановичем), ну-с, рассказывайте, что новенького? Рассказывайте, голубчик… – И вдруг ни с того ни с сего, закатившись громким смехом, Савва Прохорович вскричал: – Ах вы, художники, художники! Люблю я вас!.. веселый вы, право, народ!.. – Но, приняв опять серьезный вид, он добавил: – Так-тось, батенька!.. – и, ударив по моему колену своей жирной рукой с большим перстнем на указательном пальце, сказал не то деловым, не то шуточным тоном: – Ну-с, в чем у нас с вами, Федор Егорович, будет дело?… говорите…

– У меня до вас, Савва Прохорович, большая просьба, – начал я; и не успел еще высказаться, как заметил, что Савва Прохорович точно потянулся, лениво зевнул и поморщился. – Вы человек известный всем и каждому своей благотворительностью… – при этих словах Савва Прохорович еще более поморщился… – Много сделали полезного для науки и искусства… Наконец, вы выстроили дом призрения для бедных рабов, оставленных без куска хлеба своими бывшими господами… Многих из сих несчастных вы собрали под один кров и составили из них как бы одну семью… Это дело великое… Довершите его и еще одним благодеянием… Приютите одного несчастного восьмидесятичетырехлетнего старика…

Я рассказал ему подробно все, что знал о Христофоре Барском. Савва Прохорович был, по-видимому, тронут положением несчастного старика и дал мне слово поместить его непременно в свой приют.

– Впрочем, – добавил он, – вот беда! Не знаю, батенька, есть ли теперь там свободные места. Если нет, то ему придется подождать недельку-другую… Но, во всяком случае, будьте уверены, что мы его поместим… Благодарю, – сказал Савва Прохорович с особенным чувством, – вы дали мне случай утереть слезы еще одному несчастному. Пришлите его ко мне завтра. Мы с ним потолкуем.

На все это я, уходя, ответил низким поклоном.

– Прощайте, прощайте, голубчик! – и Савва Прохорович пожал мне руку и, засмеявшись, добавил: – Ах вы, художники, художники! Веселый народ! Ну, бог с вами, батенька, прощайте!..

Мы расстались.

Все мною рассказанное, надо заметить, происходило в конце лета.

На другой день я сообщил старику Барскому о результате разговора с Саввой Прохоровичем. Нечего и говорить о радости Барского. Он начал креститься на этюд и, кажется, имел намерение поклониться мне в ноги.

Написав к Савве Прохоровичу записку, я просил Барского на обратном пути от Щукина зайти ко мне.

Почти к вечеру зашел ко мне Барский, веселый, даже, как мне показалось, бодрее обыкновенного. Он рассказал мне, что видел Савву Прохоровича самого и от самого получил визитную карточку, на которой было написано: принять немедленно в число призреваемых. Только смотритель приюта, когда Барский к нему явился, сказал, что теперь в приюте места нет и что надо понаведаться недели через две.

– Слава тебе Господи, царь небесный!.. – заключил Барский, набожно перекрестившись. – Теперь и жить-то, сударь, как-то веселее стало… даже словно дышать-то легче, право, легче… Пошли вам… – начал он снова меня благодарить.

Я попросил его сходить к Вере Николаевне и сообщить обо всем ей.

– Как же-с! Как же-с! – заторопился старик, – прямо от вас побегу к ней… Ах, сударь, какая добрейшая барыня эта Вера Николаевна… Вот уж истинно можно сказать, это не женщина, а сама добродетель. Как она обрадуется за меня!.. Прощайте, сударь! Пойду, уведомлю ее…

И, постукивая своей палкой, весело улыбаясь, вполне довольный и счастливый, он удалился.

Прошло далеко более месяца. Дни стали уменьшаться, ночи растянулись чуть не в бесконечность, и скучная осень с неприветливыми до тоски дождями, с холодными, как рыдание смерти, ветрами и разными болезнями, всегдашними ее спутниками, уже приближалась к концу. Барский заходил ко мне в это время Раза два, но в приют, за неимением места, помещен еще не был. Наведывался же туда, в ожидании благ и заманчивого покоя, аккуратно через каждые две недели.

Прошла, наконец, скучная для всех и каждого, кроме борзятников, северная осень; наступала зима с вьюгами и метелями; время близилось уже к празднику Рождества Христова, а Барский все еще ходил наведываться в приют, и все еще свободного места там не находилось. Но я узнал стороной, что в приют принято за это время несколько городских мещан, даже один промотавшийся купец, которого за отчаянное буйство и беспросыпное пьянство скоро выгнали. Барский же, холодный, зачастую голодный, продолжал кашлять, хрипеть, колоть дрова, носить воду, сгребать снег, ночуя где в сенях, где в сарае и за особую милость – на кухне.

Наступил февраль месяц. Как-то раз в сильно морозный день вошел ко мне Барский. Лицо его было сине-зеленое, глаза совсем потускли. Он тяжело дышал и чаще обыкновенного кашлял. Я предложил ему стул; он как-то немощно на него опустился.

На мой вопрос о деле он ответил:

– Ничего нет, сударь! – и отчаянно махнул рукой. – Я и пришел к вам насчет этого, – говорил Барский. – Что мне делать, сударь, право, не знаю… Уж не бросить ли все?… Вот уже более полугода аккуратно я хожу в приют, и конца моему хождению никогда, как видно, не будет… Дал мне г. Щукин и еще письмо к смотрителю, но смотритель говорит все то ж: «Подожди да подожди, нет места». Силы мои, сударь, слабеют… работать почти не могу… Что мне делать? Научите, ради бога… О, господи, господи! – простонал Барский, безнадежно опустив на грудь голову и ухватясь руками за колено.

– Вот что надумал я, – едемте завтра вместе к Савве Прохоровичу и попросим его убедительно еще раз…

На следующий день мы отправились к Щукину. День был морозный. Барский, одетый в один только рваный кафтан, подпоясанный ремнем, прозяб, видимо, жестоко. На извозчике он поставил палку между ног, засунул глубоко руки в рукава и, съежившись, весь дрожал.

Более получаса тащились мы до дома Щукина, наконец, приехали. Я позвонил и, узнав, что Савва Прохорович принимает, вошел в дом. Барский же остался дожидаться на морозе. Доложив барину, лакей пригласил меня в кабинет, где сидел Савва Прохорович за счетами. Мы поздоровались. Он немедленно же предложил мне сигару.

– Не курю, благодарю вас! – сказал я, невольно улыбнувшись.

Г. Щукин положил сигару обратно в стол и опять произнес свое привычное:

– Ах вы, художники, художники!..

– А я к вам, Савва Прохорович, не один…

Он взглянул на меня вопросительно.

– Со мной старик Барский. Помните, о котором я просил вас?

– Ах, да! Как же, помню. Ну что, он покоен? Доволен?…

Я в свою очередь взглянул вопросительно и также спросил:

– Чем же это быть ему довольным?

– Как чем!.. Я устроил его в приют и думаю, что живет он там, – ну… ну, словом, как у Христа за пазухой.

– То-то и есть, Савва Прохорович, что он теперь не у Христа за пазухой, как вы говорите, а стоит на морозе, дожидаясь позволения войти к вам и еще раз самолично, слезно умолять вас сжалиться над ним и поместить его в приют.

– Как же это так?! – как бы сконфуженно проговорил Щукин. – Я был уверен, что он давно там… Это какое-нибудь недоразумение… – и он позвонил.

Вошел лакей.

– Там на дворе стоит старик, – обратился к нему Савва Прохорович, – введите его туда, ну, хоть в столовую. – Это черт знает, что такое!.. – начал он снова, закинув назад голову. – Это все каналья Недыхляев выделывает разные штуки. Я вполне был уверен, что старика давно уже поместили.

Проговорив все это сердито, он затем вскоре успокоился и начал мне рассказывать о новых пьесах Антона Рубинштейна, о разных концертах и проч., и проч.

– А вы бы как-нибудь ко мне… на квартетное собрание. У меня по четвергам всегда музыка… Я и сам немножко балуюсь этим… А вот, кстати… Это мне посвятил… видите, и моя фамилия напечатана… А. И. Дюбюк.[33]33
  Дюбюк А. И. (1812–1897) – русский композитор, профессор Московской консерватории, автор популярных романсов в жанре «русских песен»: «Не брани меня, родная» на стихи А. Е. Разоренова, «Тройка мчится, тройка скачет» П. А. Вяземского, «Соловьем залетным юность пролетела» А. В. Кольцова и многих других.


[Закрыть]
– Он показал мне тетрадку, в которой помещались две-три русские песни.

Закурив свежую сигару, Савва Прохорович продолжал:

– Я вот тоже очень люблю Листа…

Но в этот момент вошел лакей, доложив, что старик пришел и дожидается. Савва Прохорович встал, запахнул свой бархатный малиновый халат и, опоясавшись шнуром с большими кистями, обратился ко мне:

– Ну-с, пойдемте к нему.

Он взял меня под руку, и мы направились в столовую, поддерживая друг друга как бы два закадычные приятеля.

Столовая – комната громадных размеров, роскошно отделанная дубом, с люстрой и канделябрами оксидированного серебра. Громадный буфет украшен множеством старинного серебра. По стенам столовой в рельефные рамы помещены вместо гербов барельефы, изображающие всякую дичь от толстого кабана до гаршнепа – маленькой птички, состоящей из длинного носа и больших крыльев.

Это одна из лучших комнат в доме Щукина. Она напоминает столовые знатных баронов, герцогов и даже королей в средние века. Когда мы вошли в нее, вот какая картина представилась нашим глазам. Старик Барский стоял у самой двери, а в стороне налево у буфета вытянулся лакей в белом галстуке и во фраке. Последний, видимо, караулил серебро, считая вполне естественным, что такой оборванец не упустит случая и стянуть что-либо. Мне показалось, что Барский понимал это и потому стоял точно сконфуженный.

– А! Здравствуй, старик! – подходя вперевалку к Барскому, заговорил Савва Прохорович, опустив мою руку и закинув кверху голову. – Как же это ты, любезный, до сего времени не в приюте? Я уже собирался к тебе туда с визитом ехать… а ты, на-тко, кутишь еще на свободе, точно наемный охотник, которого собираются сдавать в солдаты, – говорил Савва Прохорович, смеясь. Барский низко поклонился и закашлялся. Спустя же минуту, тяжело дыша, медленно и хрипло ответил:

– Все еще места, говорят, нет, ваше степенство, Савва Прохорович! До сего времени еще не освободилось ни одного места, вот, какое горе мое. А силы мои все слабеют… не только работать, но и бродить становится тяжело. Чувствую, что жить мне осталось немного. Не допустите, батюшка, благодетель наш, умереть мне, горькому, на улице… как псу, у ворот опустелого дома. – И он, неожиданно, буквально упал к ногам Саввы Прохоровича, так что тот отпрыгнул от него на несколько шагов.

– Встань, встань, старик! – зачастил Щукин, видимо, озадаченный неожиданным падением Барского. – Встань! Я тебе говорю встань. Не люблю я, чтобы мне поклонялись. Богу надо поклоняться, а не человеку.

Барский с трудом, кряхтя и кашляя, приподнялся с паркетного пола, но оставался на коленях. И, как священник перед престолом, во время совершения св. таинств, распростер он к Щукину свои старческие руки, заговорив снова прерывисто:

– Разве любовь к ближнему, батюшка, ваше степенство, и милосердие к страждущим не есть заповедь сына единородного? Ты милосерд, ты исполняешь заповедь Христову, а потому я тебе и поклоняюсь и взываю: не допусти меня, благодетель милостивый, возроптать на всевышнего, сотворившего меня, и на мать мою, породившую меня на свет божий. Дай мне возможность с верою окончить жизнь мою скорбную, исполнить долг христианский перед кончиною, чтобы мог я с миром и любовью предстать на страшном суде перед лицом всемогущего.

Он снова повалился на пол к ногам Щукина; когда же опять хотел приподняться, то уже не мог. Я и лакей подняли его на ноги.

– Полно, полно, старик, так убиваться! – видимо, тронутый всем происшедшим, заговорил с ним ласково Савва Прохорович. – Умирать тебе, любезный, рано. Еще мы с тобой поживем на славу. Помещу я тебя в приют, а когда ты там поотдохнешь и соберешься с силами, тогда мы выберем тебе старушку помоложе, сосватаем вас, да и женим; и будете вы жить в удовольствии, не выпуская друг друга из объятий. Да, чего доброго, еще, пожалуй, дети пойдут. Не правда ли? – весело смеясь, обратился ко мне Савва Прохорович.

Я молчал. Лакей во фраке улыбался. Барский же, обратясь к Щукину, заговорил снова и еще более хрипло.

– Нет, благодетель, ваше степенство, Савва Прохорович! Не о женитьбе и мирской суете мне думать, не те уж мои лета; мне уж восемьдесят пятый год, а в эти годы непригоже не только говорить, даже и помышлять об этом. Вся забота моя о душе, чтобы не погубить ее в муке вечной, да к тому же, милостивый отец мой, ох, как болит мое старое тело, а кости мои так и мозжат и ноют, что, кроме отдыха и покоя, ничего я и не прошу от вас, милостивец, и от господа бога.

– Ну, полно, любезный!.. все так говорят, когда чего-нибудь выпрашивают, – смеясь, продолжал Савва Прохорович. – Там, как обогреешься да раздобреешь, не только забудешь о своих болестях, а еще, пожалуй, развратишь всех моих целомудрых старух и будешь, как турецкий султан, выбирать, которая из них покрасивее, покрепче, помоложе, да поядренее. Ведь правда? – обратился он снова ко мне, довольный, видимо, своей шуткой и хохоча на всю столовую.

Я молчал, лакей фыркал, прикрыв рот ладонью и отвернувшись к буфету; Барский же стоял, смотрел вниз и только шевелил как-то нервно губами.

– Ну-с, старый молодчик, так ты подожди! – заговорил опять Савва Прохорович. – Я сейчас напишу письмо, и будь уверен, что завтра же ты будешь в приюте. А что это будет исполнено, даю тебе честное слово Саввы Щукина. Только смотри, любезный, уговор лучше денег, – старух моих не развращать, а уж если очень будут обуревать тебя страсти, то выбери одну по сердцу и сочетайся с ней законным браком. Я буду посаженым отцом, а вот они, – указал на меня Савва Прохорович, – дружкой, – и он, хохоча, хлопнул меня при этом по плечу и ни с того ни с сего опять проговорил: – Ах вы, художники, художники! Уж именно артисты!

Повернувшись затем спиной, развалистой походкой Савва Прохорович пошел в кабинет.

Лакей уж без церемонии хохотал, а Барский стоял, смотрел в пол и продолжал шевелить губами, как будто шептал молитву, в которой благодарил господа бога, что, наконец, искус его кончился и настал день отдыха и покоя. Я подошел к нему и тронул за плечо.

– Так вы смотрите же, дождитесь письма и прямо от Саввы Прохоровича отправляйтесь в приют, – сказал я ему.

Но старик не пошевельнулся; он, видимо, моих слов не слыхал. Я тронул его сильнее. Тогда, как бы проснувшись, старик взглянул на меня мутным взором и прошептал:

– А?… Что?… Чего изволите?…

Я повторил свои слова.

– Подождать письма… от Саввы Прохоровича, – шептал он, как во сне. – Слушаю-с! Хорошо-с! Подожду.

Савва Прохорович писал между тем наистрожайшее письмо о немедленном принятии старика в приют и закончил письмо следующими словами: «Даже если нет места, то все-таки принять сверх комплекта».

Закончив письмо, он позвонил и велел лакею сказать старику, чтобы тот немедленно шел в приют.

Поблагодарив еще раз Савву Прохоровича за старика, я отправился домой, вполне довольный результатом нашей поездки. Я даже похвалил себя за то, что мне пришла счастливая мысль ехать самому вместе со стариком к Савве Прохоровичу.

Но, однако, на следующий же день случилось то, чего я никак и ни в каком случае не мог предвидеть. Около полудня неожиданно ко мне явился Барский. Он был утомлен, печален и казался совсем убитым.

– Что? Опять не поместили? – встретил я его вопросом. Барский, прижимая ладонь к груди, закашлялся. Но прошел припадок кашля, и он, грустно-тоскливо взглянув на меня, медленно проговорил:

– Нет, сударь, нет! Они и не могли меня поместить… Я ведь не ходил в приют ни вчера, ни нынче.

– Почему же вы не ходили? – спросил я, немало удивленный его поступком.

– Почему не ходил? – повторил он мои слова, задумавшись на минуту. – Почему не ходил?… – прошептал он снова, как бы в раздумье, видимо, не желая меня обидеть. – А вот почему, – начал он, быстро закинув кверху голову и смотря на меня в упор. – Мне, сударь, как вам уже известно, восемьдесят пятый год. Лет семьдесят я гнул спину и перетерпевал всякого рода несправедливости и оскорбления… Лет семьдесят честно служил многим господам… и остался на старости лет нищ и убог, как вы сами изволите видеть.

Высказав это, он опустил голову на грудь и развел широко руками как невинно осужденный на смерть. Помолчав затем с минуту, он продолжал:

– Встретила меня, сударь, добрая барыня Вера Николаевна. Сжалилась она, милосердная, над моим бедственным положением и указала мне путь, через вас, государь мой, обратиться к известному всем благодетелю господину Щукину (при слове господин он как-то искривил губы). Были мы, сударь, с вами у него, и я и вы изволили видеть, что это за благодетель и что за человек. Я его молил о помощи, а он надо мной стал издеваться. Шел я к нему с любовью и надеждой, а вышел с тоской и отчаянием. С тоской о том, сударь, что не кончилось еще рабство и, должно быть, никогда не будет ему конца. Семьдесят лет, сударь, надо мной издевались разные господа мои… семьдесят лет в глазах их я был не человеком с разумом и чувством, а какою-то неодушевленною вещью… Многие, многие годы ждали мы себе свободы и, наконец, дождались ее… Что же я узрел вчера?… Снова нужно вступать в это рабство, нужно гнуть спину и снова видеть и слышать, как издеваются над полумертвым, немощным человеком, которому хотят оказать какую-либо помощь… И прежде чем дадут ее, унизят, оскорбят, истерзают, а затем бросят кусок хлеба… Да еще бросят ли? Но что наверное будет, сударь мой, так это то, что прокричат они на весь город: мы, дескать, отцы и благодетели!.. благодетели!.. – Нет, сударь!..

Он полез при этом за пазуху, вытащил оттуда письмо Саввы Прохоровича и, подавая его мне, сказал:

– Возьмите, сударь, это письмо, передайте его господину Щукину (он снова сделал какое-то особое ударение на слове господин); скажите ему, что стар я… конец мой близок и в новое рабство, еще более постыдное, чем то, в котором я находился весь свой век, больше не пойду!.. В том я с детства привык считать себя рабом, рожденным от рабов отца и матери… А здесь нужно добровольно надевать это ярмо и смиренно нести его. Нет! Этому не бывать!.. Уже если были у меня господа, мои повелители, богом и царем данные за наши великие прегрешения, то все-таки они были господа законные и господа по крови и плоти, по образованию и воспитанию, и по заслугам царю и отечеству… Как худы они ни были, все же не чета господину Щукину. Меня, умирающего старика, которому не только говорить, даже дышать-то подчас трудно, господин Щукин нашел удобным утешать шутками, да и какими шутками… Вы сами, сударь, изволили слышать. Ну, да что и говорить… довольно… – и старик махнул рукой. – Так передайте ему, сударь, вместе с письмом мою благодарность и прибавьте, что Христофор Барский был раб и стал свободным человеком; был добр – и через него, благодетеля, озлобился; был кроток душой, а ныне возгордел и не примет от него никаких богатых и щедрых милостей… Он идет умирать, как та, никуда не годная, хромая и ослепшая рабочая лошадь, у которой умер старый хозяин, – идет умирать в поле, на большую дорогу…

Барский положил при этом письмо Саввы Прохоровича на близстоявший стул, а затем, перекрестившись несколько раз на этюд Христа, сказал:

– Прощайте, сударь! Прощайте!.. Господь над вами… благослови он вас за добрую помощь…

Барский ушел, а я все еще стоял на одном и том же месте; я остолбенел… Мне стало стыдно за самого себя… мне все еще слышались правдивые, умные слова Барского…

Прошло некоторое время. Я ничего не слыхал о Барском. Как-то, встретив Веру Николаевну, спросил ее: не знает ли она чего о нем? Но она также ничего не могла сообщить, кроме того, что Барский заходил к ней проститься и что он ушел куда-то совсем из города.

В мае месяце этого же года я с товарищем своим поселились на одной даче близ небогатой и небольшой обители. В этом монастыре был замечательный сад, большой и тенистый, с проточными прудами, наполненными всякой рыбой. Настоятель монастыря этот сад любил, холил и держал в чистоте изумительной. Мы с товарищем ходили в этот сад каждый день гулять. Проходить в него нужно было через монастырский двор, вымощенный камнем, мимо келий, собора и церквей. У одной из церквей красовалось несколько мраморных памятников и крестов. Здесь были похоронены богатые жертвователи и умершие настоятели монастыря. Между этими могилами была одна, вся усаженная цветами, посреди которой возвышался большой мраморный белый крест, а под ним покоился монах, уже лет двадцать умерший, отец Серафим. В монашестве он считался святым, память о нем и уважение к его имени не ослабевали с годами, а, напротив, росли изо дня в день. К нему на могилу ходили не только богомольцы, но на его могиле монахи служили панихиды три раза в год целым собором. Служба эта совершалась в день его ангела, в день кончины и в день праздника всех святых. Раз вечером, возвращаясь с товарищем с прогулки, мы встретили знакомого нам монаха. Поговорив о том о сем, он, между прочим, сказал нам:

– Вы бы, господа, пожаловали к нам завтра.

– А что у вас завтра? – полюбопытствовали мы.

– У нас завтра большая панихида; служить ее будут всем собором на могиле отца Серафима. Приедет настоятель Н-ского монастыря, и он также отслужит вместе с нашим. Пожалуйте! Посмотреть любопытно… После поздней обедни начнется панихида часов в 12. Услышите, как заблаговестят в большой колокол… Пожалуйте!..

Мы обещали и пошли домой.

На другой день к нам приехал еще товарищ; вследствие чего на панихиду в монастырь мы не попали и пошли гулять в монастырский сад только вечером. В монастыре мы встретили целую толпу монахов около могилы о. Серафима. Между ними находились оба настоятеля, они о чем-то разговаривали. Мы спросили у встретившегося монаха, что там случилось?…

– А ничего особенного-с! Скончался какой-то неизвестный богомолец.

Подойдя к монахам, мы увидали прислонившегося спиной к кресту сидящего человека. Поздоровавшись с настоятелями, я взглянул в лицо сидящего человека и всплеснул руками. Под белым крестом на могиле о. Серафима сидел Христофор Барский, уснувший сном вечным, угасший и давно уже охолодевший.

– Знаете ли вы, святые отцы, кто сей человек?… – обратился я к стоящим монахам. – Это сподвижник и мученик, которого возлюбил Христос и привел его скончаться у подножья того символа любви, терпения и страдания, на котором он сам испустил свой божественный дух. Поклонитесь ему, братия!.. – как-то уж чересчур торжественно сказал я, так что самому стало неловко. Затем, оправившись, я рассказал им все, что знал о мученике Христофоре Барском. Оба настоятеля и все монахи слушали мой рассказ с большим вниманием. Даже Христофор Барский, сидевший от меня в двух шагах, склонил свою голову и, вытянув вдоль ног свои усталые руки, тоже как будто прислушивался к тому, что я говорил. Мутный глаз его с белым пятном не закрылся и был устремлен как-то вперед, точно перед ним раскрылась вечность и он видит доселе им невиданное. Я кончил. За мной тихо и медленно заговорил настоятель.

– Сей раб божий, Христофор, волею божею скончался в день памяти нашего славного сподвижника о. Серафима; и сам он в жизни, как мы только что слышали, много потрудился. Сие как бы указывает нам, братья, почтить его память, а потому и погребем его соборне.

Все монахи поклонились.

– Возьмите его, – продолжал настоятель, – оденьте его в чистую и новую одежду, снесите в братский покой и приготовьте все к погребению.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю