Текст книги "Штормовая пора"
Автор книги: Николай Михайловский
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)
ПИСАТЕЛЬ И ТРИБУН
Я оставался в Кронштадте.
Закончив редакционные дела, пошел к Вишневскому. В маленькой комнатушке общежития Дома Военно-Морского Флота с одним окном, выходящим во двор, мы встретились с Всеволодом Витальевичем. Он сидел за письменным столом без кителя, в синей телогрейке. Глаза у него были усталые. Оказывается, с вечера он не ложился.
– Я даже не заметил, как ночь прошла. Зато моя история Кронштадта близится к концу, – говорит он и показывает десятки страниц, исписанных бисерным почерком.
Не каждому в такое тревожное время, когда решалась судьба Ленинграда, могла прийти в голову мысль ежедневно рыться в архивных документах, терпеливо собирать материал для книги. Всеволод Витальевич делал это с большой охотой. Он знал, как нужна политработникам книга о прошлом города-крепости, о традициях балтийских моряков. И продолжая заниматься текущей оперативной работой, Вишневский одновременно изучал материалы и писал такую книгу.
За день Всеволод Витальевич успевал сделать все свои дела и к тому же посмотреть и отредактировать наши материалы. Он продолжал быть нашим военным и литературным начальником.
Сразу же после Таллинского похода и гибели многих литераторов Вишневский предложил пополнить наши ряды свежими силами и создать писательскую группу. Он получил «добро» от Политуправления флота, и вскоре нам всем, находившимся в частях далеко друг от друга, вручили короткую телефонограмму: явиться на набережную Красного Флота, 38, в Военно-морское издательство.
В назначенный день и час мы собрались.
Вишневский был рад этой встрече не меньше нас. Вопреки своей обычной серьезной сосредоточенности он улыбался, неторопливо говорил насчет будущей работы группы: через печать, радио освещать боевые действия балтийских моряков, помогать флотским газетам, писать брошюры, листовки и все время накапливать «капитал» для будущего, чтобы после войны писать романы, повести, книги очерков и воспоминаний.
Планы у Вишневского были широкие, увлекающие. Мы с интересом слушали его. Сидя на диване, курил заметно поседевший в дни войны писатель Александр Зонин – автор романа о Нахимове, зажав в руках томик стихов, щурил близорукие глаза поэт Всеволод Азаров, куда-то в пространство был устремлен взгляд Анатолия Тарасенкова. Строгими, настороженными были лица Александра Крона, Ильи Амурского, Григория Мирошниченко.
– Сегодня наше оружие – перо и живое слово, – говорил Вишневский, призывая нас не только писать, но побольше общаться с людьми, не упускать возможности выступать, читать им свои произведения.
Он изложил свою программу и затем объявил, что оргсекретарем группы назначается Анатолий Тарасенков, у которого есть опыт творческой и организационной работы в редакции журнала «Знамя».
Тарасенков, избалованный писательской демократией, встал и хотел было дать себе отвод, но тут Вишневский не на шутку рассердился и резко оборвал своего друга:
– Здесь не профсоюзное собрание. Приказ не обсуждается, а выполняется. – И таким же строгим голосом добавил: – Запишите, что требуется для группы.
Тарасенков немного опешил, но делать было нечего, и он потянулся к блокноту и карандашу.
Вишневский диктовал задание: каждому члену группы обеспечить личное оружие, противогаз, гранаты, сапоги, теплый жилет. Подготовить комнату для работы машинистки, помещение для связного, определить для писателей места по боевой тревоге, поговорить с начальником отдела боевой подготовки штаба флота, чтобы всех членов группы включили в систему военного обучения.
– Теперь давайте выясним, на каких соединениях вы будете работать. У кого есть пожелания? – спросил Вишневский.
Каждый из нас сказал свое слово, и мы тут же были расписаны по соединениям.
На этом наша первая встреча закончилась.
Затем начались трудовые будни нашей оперативной группы писателей.
Обычно мы отправлялись в части и соединения на неопределенный срок. Собирали материал и часто там же писали статьи, очерки, отсылали их в газеты, на радио и, выполнив свой план, на очень короткое время возвращались в наш боевой «штаб», отчитывались перед Вишневским, встречались со своими товарищами и снова отправлялись туда, где люди жили напряженной боевой жизнью.
Всеволод Азаров и Григорий Мирошниченко подружились с балтийскими морскими летчиками и большую часть времени проводили на аэродромах. Мы узнавали о том, что они живы, лишь по их корреспонденциям о героях авиации, публиковавшимся в газетах за двумя подписями. В эту пору Мирошниченко собирал материал и начинал писать документальную повесть «Гвардии полковник Преображенский» – о замечательном летчике, который в 1941 году наносил первые бомбовые удары по Берлину.
Неутомимый Владимир Рудный находился на Ханко, познакомился там с бригадным комиссаром Раскиным, капитаном Граниным, летчиками Антоненко и Бринько, излазил с десантниками самые далекие и малоизвестные островки, не раз лежал под пулями и снарядами. У него накопился материал, который невозможно было вместить ни в очерки, ни в рассказы. Впоследствии и родилась книга «Гангутцы», получившая признание читателей.
На линкоре «Октябрьская революция» поселился Александр Зонин и писал документальную повесть «Железные дни».
На базе подплава одной жизнью с подводниками жил Александр Крон, он редактировал многотиражку, ему не нужно было придумывать конфликты, они происходили на глазах у Крона. Вот почему так правдивы и выразительны его рассказы о подводниках, пьеса «Офицер флота», поставленная во многих крупных театрах нашей страны, и его роман «Дом и корабль».
Боеспособность писательского пера проверялась в самых неожиданных жанрах.
Однажды Вишневский вернулся от начальника Пубалта, собрал нас и объявил, что получено задание написать популярную брошюру на тему «Береги оружие!» Срок – одна неделя. Кто берется?
– Откуда мы знаем, как нужно хранить оружие?! – с удивлением воскликнул кто-то из писателей.
Вишневский недовольно нахмурил брови:
– У писателя-фронтовика не может быть слова «не знаем». Боец, придя на фронт, тоже не знает врага, а пройдет недельки две, и он уже бьет немца. Если вы не знаете материал – поезжайте на фронт, посмотрите, как люди обращаются с оружием. Изучите эту тему всесторонне, воспользуйтесь консультацией специалистов, и я уверен – напишете так, что матросы и солдаты будут читать вашу брошюру, как художественный очерк.
Веские и убедительные слова Вишневского победили скептицизм наших товарищей. Через неделю брошюра в двадцать пять страниц лежала на стола начальника Политуправления, а еще через несколько дней она была отпечатана и рассылалась по частям.
…Сейчас Вишневский подвел меня к карте, висевшей на стене, и стал объяснять обстановку:
– Балтийский флот после Таллина снова активизируется… Наши подлодки угрохали ряд транспортов. На наших минах у Ганге подорвалась на днях немецкая лодка. Скоро будем прощупывать оборону немцев вот на этом участке. – Вишневский показал на район Стрельна – Петергоф.
Мы поговорили о делах, и пошли в наш любимый Петровский парк.
Над бухтой – серой, молчаливой – заходит солнце. Тени древних, деревьев ложатся на аллеи. Мы останавливаемся у бронзовой фигуры Петра. На граните высечена надпись: «Оборону флота и сего места держать до последней силы и живота, яко наиглавнейшее дело». Символические слова. Сегодня они для нас звучат приказом…
Смотрим на противоположный – южный берег Финского залива. Там темно-синий массив Петергофского парка, охваченный пожарами. Зарево полыхает над парком, отблески огня на миг выхватывают из полумрака Петергофский дворец и купол собора.
– Пойдемте домой, – говорит Всеволод Витальевич. – Мне нужно еще раз прочитать мое радиовыступление. Завтра я непременно должен быть в Ленинграде.
Всеволод Витальевич собирался на следующий день вылететь в Ленинград на самолете У-2, но погода испортилась, небо заволокло тучами, и самолеты в воздух не выпускали. Тогда мы вместе решили отправиться на катере.
Сложили вещи в рюкзаки, повесили их за плечи и вышли во двор. Прошли несколько шагов, и тут издалека донесся грохот взрыва. «Везет же, – подумал я. – Весь день было спокойно, и вот, как на грех, началось».
Обстреливались соседние улицы. Комендантские патрули поддерживали порядок и прохожих направляли в подворотни. Глядя уважительно на широкую золотую нашивку бригадного комиссара на рукаве Всеволода Вишневского, патрулирующие нас не останавливали.
Мы ускорили шаг и вышли к будке дежурного по катерам. Дежурный мичман удивился нашему появлению.
– Обстреливают, товарищ бригадный комиссар. Начальник штаба флота по боевому делу собирался и то отставил, а вам подавно незачем рисковать.
– У нас тоже боевое дело, – оборвал Вишневский. – Есть разрешение оперативного дежурного по штабу флота.
У пристани стоял маленький штабной катерок. Старшина бросился в моторный отсек. У него что-то долго не ладилось. Наконец зарокотал мотор, и катер, отвалив от стенки, проскочил сквозь узкие ворота и запрыгал на высокой волне.
Пока катер проходил вдоль стенки, противник перенес огонь на военную гавань. Должен признаться, мне было страшновато в эти самые минуты. Казалось, что немцы нас видят, вот-вот пошлют нам свой фугасный «гостинец», и от катера останутся одни щепки.
Я зашел в каюту, а Вишневский остался на палубе, с невозмутимым видом поглядывая в сторону гавани и делая очередную запись в своем дневнике.
Катер огибал Кронштадт, чтобы выйти к Лисьему Носу, откуда поездом мы могли попасть в Ленинград.
Несколько снарядов попало в нефтяные цистерны, возвышавшиеся на берегу. К небу взметнулись столбы огня, и над водой поплыл густой дым. Наблюдатели противника не могли не заметить этого, и теперь весь огонь был обрушен в район пожара. Мы проходили на расстоянии не более двухсот метров от цистерн, охваченных пламенем. Снаряды свистели над головой и падали то в воду, то в самое пожарище. Огонь взметнулся с новой силой.
Катер уже обогнул Кронштадт, и мы ушли сравнительно далеко, но еще долго было видно пламя горящих цистерн. В сумерках катер пришвартовался к причалу Лисьего Носа, мы вышли на берег и по лесной дороге направились к вокзалу.
У срубленной сосны сделали привал. Сели на большой круглый пенек, и в эту минуту удар. В нескольких шагах от нас из земли поднялись дула орудий. Нас ослепили огненные вспышки. Зенитные орудия били учащенно: высоко в небе со стороны Финляндии плыли фашистские самолеты.
– Идут на Ленинград, – гневно сказал Вишневский. – Схватить бы их за горло и задушить к чертовой матери!
С воинским эшелоном мы добрались до города, вышли на затемненный перрон Финляндского вокзала. И тут били зенитки, а в воздухе метались прожекторы.
– Куда теперь? – спросил я Вишневского.
– Разумеется, в Радиокомитет!
– Но ведь тревога, трамваи не ходят!
– А ноги на что даны? – резко ответил он, подтянув портупею.
Мы вышли к Литейному мосту.
Вскоре из радиорупоров послышались звуки отбоя. Двинулись трамваи, и мы благополучно добрались до Радиокомитета.
Сообщили, что студия свободна. Едва мы поднялись на третий этаж, снова раздался сигнал воздушной тревоги. Худенькая девушка – сотрудница отдела политвещания – провела нас в студию. Заметив ее волнение, Вишневский дружески погладил девушку по плечу:
– Ничего, милая, мужайтесь. Сейчас мы им ответим по-нашему, по-балтийски.
Девушка улыбнулась, надела наушники, нажала кнопку, и у нас перед глазами вспыхнуло красное табло:
«Внимание, микрофон включен!»
Вишневский, как солдат по команде «смирно», выпрямился, опустил руки по швам и с обычной страстностью начал говорить. Его выступление кончалось словами:
– И если будет нужно, мы погибнем в борьбе, но город наш не умрет и никогда не покорится врагу.
В ту пору с особой силой проявилась еще одна грань таланта Вишневского – оратора. Я слышал его выступление перед моряками, отправлявшимися в петергофский десант, в госпиталях перед ранеными, на кораблях и в частях. На трибуне с ним происходила какая-то совершенно необъяснимая метаморфоза.
Выступал он, разумеется, без всяких шпаргалок, импровизируя. В такие минуты он мог поднять людей и повести их в атаку. И сегодня, слушая его речи, записанные на пленку, невозможно оставаться равнодушным. А тогда при одном имени Вишневского люди останавливались возле уличных рупоров и замирали – слушали затаясь, внимая каждому его слову.
Особенно отложилось у меня в памяти его выступление 14 сентября 1941 года перед комсомольским активом Ленинграда.
Представьте себе обстановку тех дней. Бои идут у городских застав. Снаряды рвутся на улицах. Каждый день в 18 часов с немецкой пунктуальностью на город летят стаи фашистских бомбардировщиков. Отдельные самолеты прорываются, в небе не затихают воздушные бои. Взрывы бомб. Вспыхивают пожары. Под развалинами домов гибнут люди…
Город начинает испытывать горькую участь осажденной крепости. Трамвай «девятка», еще месяц назад весело бежавший за Нарвскую заставу – теперь осторожно доходит чуть ли не до самой линии фронта.
Среди молодежи, заполнившей исторический зал Таврического дворца, многие юноши в военной форме; они пойдут с бутылками горючей смеси навстречу вражеским танкам, будут драться в рукопашных схватках.
Сейчас они полны внимания.
– Слово предоставляется представителю Краснознаменного Балтийского флота писателю Всеволоду Вишневскому.
Зал рукоплещет. На трибуну поднимается невысокий, кряжистый моряк: ордена на груди, широкие нашивки бригадного комиссара на рукавах кителя, через плечо деревянная кобура с пистолетом.
– Здравствуйте, юноши и девушки Ленинграда, молодежь великого краснознаменного города. Я обращаюсь к вам по поручению Краснознаменного Балтийского флота как военный моряк, писатель и уроженец этого города.
Уже само обращение необычно, все насторожились. И дальше все с большим накалом, точно штормовая волна, крепнет его голос:
– Друзья! Вникнем всем сердцем, всей мыслью в происходящие события. Ваши деды в 1905 году, ваши отцы в 1917—1920 годах воистину не щадили себя (вот так дрался выступивший здесь рабочий, тридцать три года отдавший производству), чтобы добыть для народа, для вас, для молодого поколения, все права и все возможности свободного и культурного развития. Вы росли, не зная окриков и гнета со стороны хозяев-эксплуататоров. Вас не били, никто не смел прикоснуться – вы не знали мук голода и безработицы. Все двери для вас в стране были открыты: все школы, все вузы, заводы, кино, театры, музеи; все дороги, шоссе, парки – все было для вас, все было ваше. Вот это и есть Советская власть, это и есть завоевания, добытые кровью, трудами дедов и отцов, участников революции и гражданской войны. Никто не смел в нашей стране остановить юношу и девушку и сказать им: «Halt! Zurück!» («Стой! Назад!») Тебе сюда нельзя, ты не этой расы, ты годен только на черную работу, работу раба. Никто не смел так сказать ни одному юноше, ни одной девушке в нашей стране, потому что мы все одной породы, гордой советской породы…
Нет, это не было повторением прописных истин потому, что говорил об этом человек, у которого за плечами большая жизнь, говорил к месту и ко времени. В словах Вишневского был сплав идеи, мысли, в них была сама правда. Именно об этом в первую очередь было разумно напомнить в дни смертельной опасности.
– Фашизм хочет плюнуть тебе в лицо и в твою душу… лишить права на любовь, вас хотят загнать в шахты и на химические заводы Германии – туда, где уже страдают поляки и бельгийцы. Вы разве пойдете туда? – спрашивал он, обратив взгляд к юношам, сидевшим перед ним. И тут же отвечал: – Лучше умереть на месте за Родину, чем склонить хоть на минуту, хоть на миг свою голову перед этой гитлеровской сволочью.
Он говорил о фашистах с ненавистью и презрением, хорошо зная, что вечером его речь будет передаваться в эфир, и те, кто рассматривают наш город в бинокли, готовясь отпраздновать свою победу в гостинице «Астория», услышат его гневные слова…
– Товарищи, речь сейчас идет не только о Ленинграде, речь идет о самом существовании нашей страны. Речь идет о самом основном. Быть или не быть – вот в чем дело.
Его жесткий взгляд был устремлен в зал, словно он обращался к кому-то из сидящих там.
– И оставь, товарищ, если у тебя есть хоть на минуту, оставь личные мелкие соображения: «Как бы мне увильнуть, куда бы мне спрятаться, как бы мне уцелеть, как бы мне остаться в стороне». Не об этом идет речь, и нельзя думать сейчас о личном, и не убережешься ты, если у тебя есть шкурные и трусливые мысли. Народ тебя найдет и не простит тебе. Спросит: «Где ты был, прятался? Отвечай!» И враг тебе не даст пощады, он тоже постарается тебя найти. Путь единственный, прямой – идти всем, идти, не щадя себя, зная, что дело идет о самом великом – о существовании нашего народа.
На эти слова зал ответил аплодисментами.
Помню самые трагические дни. В Ленинграде уже не было света, не работали телефоны, прекратилась доставка газет и даже умолкло радио. Люди поневоле чувствовали себя отрезанными от мира, и каждая встреча с человеком, который побывал на фронте и мог что-то рассказать, каждое живое слово было неоценимо.
Всеволод Витальевич вернулся с фронта у Невских порогов, где сражались моряки. И случилось так, что в тот же вечер ему пришлось выступить в военно-морском госпитале на улице Льва Толстого.
Длинный темный коридор заполнили раненые, люди ежились, кутались в байковые халаты. Все способные двигаться потянулись к маленькому светильнику на столе; при таком свете не видно было всей массы людей, их можно было лишь чувствовать по шороху и приглушенным разговорам.
В коридоре адский холод и решили долго раненых не задерживать. Вишневский сказал, что его выступление займет не больше десяти минут. Он поднялся на стул, вид у него был усталый и болезненный, но стоило ему начать говорить, как речь захватила его самого и всех слушателей. Он рассказывал о фронтовых наблюдениях, приводил множество деталей, которые мог запечатлеть в своей памяти только истинный художник. Говорил он горячо, темпераментно, эмоционально, и все стояли, не шелохнувшись.
Я смотрел на бледных, исхудалых людей; их лица были взволнованными и одухотворенными. Конечно, это выступление длилось не десять, добрых сорок минут, потом Вишневский еще отвечал на вопросы.
После его выступления на другой и третий день к начальнику и комиссару госпиталя началось форменное паломничество раненых. Они просили, а некоторые категорически требовали немедленно отпустить их, послать на фронт – именно к Невским порогам, где идет жестокая битва.
Комиссар госпиталя Василий Иванович Гостев не без основания говорил, что, если Вишневский еще раз выступит, в госпитале не останется ни одного раненого.
ДОМ НА ФОНТАНКЕ
…Два месяца мы не были в Ленинграде. Совсем неузнаваемым стал наш родной город.
Мы привыкли к его улицам, площадям, к каждому дому на Невском, к коням на Аничковом мосту, к Екатерининскому садику с массивным памятником посредине.
Все это представлялось нам неизменным. И потому глазам не веришь, видя Аничков мост без коней Клодта, а на месте памятника Екатерины – неуклюжую громаду из мешков с песком, обшитую досками. Рядом с клумбами, на которых краснели георгины, появились укрытия – «щели», куда прячутся люди, услышав протяжное завывание сирены. В сумерках, похожие на каких-то чудовищ плывут ввысь отливающие серебристой чешуей аэростаты заграждения. Всю ночь они маячат в вышине – часовые ленинградского неба.
Разве можно было подумать о том, что у Пяти углов в стене булочной когда-нибудь появятся амбразуры огневых пулеметных точек, а на окраинах города посреди улиц протянутся гранитные надолбы и баррикады, построенные из толстых бревен в несколько рядов?!
Только в ночном кошмаре могло привидеться, что фашистские армии подойдут к самому городу и мы будем в трамвае ездить на фронт.
Гитлер бросил на Ленинград почти полумиллионную армию. Наступление поддерживал немецкий воздушный флот, насчитывавший более тысячи самолетов.
Стало правилом, что каждый вечер, без пяти восемь, воют сирены. За несколько минут до этого пустеют улицы, все спешат домой, чтобы во время воздушных налетов быть со своими близкими.
Подвал нашего дома на Фонтанке, 64 превращен в бомбоубежище. Несколько сот людей теснятся под низкими сводами. Многие, особенно пожилые, приходят сюда с постелями и проводят здесь всю ночь.
Прислушиваюсь к разговорам соседей. Девушка в белом берете с портфелем в руках рассказывает:
– Сегодня днем они прилетели без тревоги. Наши «ястребки» были тут как тут, вступили в бой и один фашистский самолет сбили. Я сама видела. Он здорово дымил. А вообще-то осточертели эти тревоги. У нас в университете одна лекция пять часов продолжалась. Три раза вместе с профессором бегали в убежище.
Заметив меня, девушка подходит и спрашивает:
– Мне сказали, что вы были в Таллине. – На глазах у нее слезы. – Там воевал мой дядя и не вернулся. Говорят, утонул. Он совсем не умел плавать.
И она расспрашивает меня о переходе кораблей, глаза ее сделались большими, лицо кажется испуганным…
Вокруг нас собираются люди и принимают горячее участие в разговоре. Слышатся короткие реплики:
– Да, тяжело нашим пришлось. Молодцы, что так долго держались и помогли Ленинграду.
– Проклятые фашисты! Их бы всех связать и в море вниз головой!
Я смотрю на возбужденные лица людей, готовых без конца слушать рассказы о борьбе балтийских моряков, и понимаю, что Таллин близок не только нашему сердцу. Даже для людей, ни разу там не побывавших, он стал символом мужества.
Мы выходим к воротам. Бьют зенитки. В небо летят красные ракеты.
– Ох, бандюги-предатели! – со злостью говорит девушка.
Действительно, неподалеку от нас, в районе Апраксина двора, поминутно взлетают в воздух красные ракеты. Не иначе как фашистский лазутчик забрался на чердак и сигнализирует самолетам.
– Товарищи, пойдем туда, изловим его.
– Пойдем, пойдем.
Несколько человек уходят, но вскоре возвращаются обратно:
– Там сплошная темнота. Ничего не разберешь. Лафа для подлецов.
Стоим у ворот. Небо расцвечено трассирующими пулями, вспышками зениток, острыми лучами прожекторов.
Темная ночь озарена серебристым светом осветительных ракет, которые немцы сбрасывают на парашютах. Эти «фонари» долго и неподвижно висят в воздухе, помогая ориентироваться вражеским летчикам.
Вот повисла ракета и над нашим районом. Стало светло как днем. Ясно видны силуэты домов, блестит узкая полоса Фонтанки.
Тысячи зажигалок падают на крыши, во двор, в соседний садик Холодильного института.
Мужчины, женщины и дети – бойцы команды ПВО бросаются с песком, ведрами воды и быстро справляются с огненной опасностью. Только одна зажигалка застряла в неудобном месте – на железном подоконнике дома и рассыпает искры; ребятишки заметили ее из окна и сбросили на тротуар.
Но это лишь пролог. Вскоре слышим воющие звуки фугасных бомб. Земля дрожит от близких разрывов. Одна за другой три бомбы падают вдоль набережной Фонтанки, перед фасадом нашего дома, четвертая – у Чернышева моста.
По небу шарят прожекторы. В перекрестке двух сильных лучей появляется маленькая точка, похожая на букашку. Все находившиеся в этот момент на улице чуть ли не в один голос кричат:
– Фашист, фашист! Попался наконец, сукин сын!
В небе – ливень зенитного огня. Не считаясь с опасностью пострадать от бомб и осколков зенитных снарядов, тысячи людей, прорвав все кордоны, выбегают на улицу и смотрят, как немецкий самолет мечется в небе, точно зверь, попавший в капкан. Он виражит, пытаясь вырваться из лучей, но они неотступно его сопровождают.
На него устремлен огонь зениток. И вдруг все смолкло. Люди с досадой возмущаются:
– Какого черта его не бьют? Неужели зенитчики не видят?
Никто не догадывается, что зенитчики отлично все видят, но не стреляют потому, что в небо поднялись наши ночные истребители. Их никто не замечает до тех пор, пока один «ястребок» не подлетел вплотную к фашистскому бомбардировщику. Мгновение – и за вражеским самолетом потянулся дымок. Самолет быстро снижается и исчезает за громадой домов.
Над Таврическим садом полыхает зарево пожара. Туда спешат пожарные автомобили. Пруд, на котором каждую зиму устраивался большой каток, сейчас охвачен огнем. Из глубины пруда вырываются гигантские столбы пламени, торчат обломки немецкого самолета «юнкерс-88». Он рухнул в центр пруда.
…Весь Ленинград говорил в ту ночь о замечательном подвиге летчика Александра Севостьянова, который винтом своей машины срезал хвост фашистскому бомбардировщику, а сам выбросился на парашюте и приземлился на крыше здания завода.
…Этот дом ленинградцы по старинке называют елисеевским. Он стоит на Фонтанке лицом к Чернышеву мосту – высоченный, немного мрачноватый, украшенный искусной лепкой, внутри чем-то напоминающий замок древних рыцарей. Тяжелые дубовые двери, мраморные лестницы, скульптуры в нишах, разноцветные стекла. В наши дни все это принято называть излишеством… Купец Елисеев строился в лучшие свои времена и не скупился на затраты. Снять у него квартиру из семи-десяти комнат мог разве что фабрикант. А после революции эти огромные квартиры населял трудовой люд.
Вот и у нас в квартире, на третьем этаже обитало семь семей – двадцать пять человек. У каждой семьи – просторная комната, и в каждой комнате вершилась своя жизнь… Сухощавый на вид, но весьма подвижный и деятельный мастер с военного завода Петр Дмитриевич Иванов и мрачный неразговорчивый инженер Михаил Павлович Максимов, солистка Малого оперного театра народная артистка республики Ольга Николаевна Головина и директор Дома занимательной науки старый большевик Александр Ефимович Широкогоров, архитектор Николай Петрович Зезин и работница хлебозавода Татьяна Ефимовна Иванова – все прекрасно уживались под одной крышей и порой даже казалось, что это одна семья. В кухне постоянно раздавался смех, шутки, хозяйки допоздна не расходились. По праздникам пекли пироги, и на «пробу» разносили по всей квартире…
И вот война! Я сразу уехал в Таллин, а вернувшись осенью, застал в квартире странную, совсем непривычную тишину. Большая прихожая, где постоянно играли дети, теперь казалась удручающе пустынной и заброшенной. «Мертвый дом», – подумалось мне, когда я шел по длинному коридору, стучал в двери и никто не откликался. Комнаты были на замке. Большинство жильцов успели эвакуироваться, но кое-кто остался. Среди них и Петр Дмитриевич Иванов. По утрам он заводил мотоцикл, и весь дом оглашался ревом мотора. Оседлав своего «зверя», он летел на завод. В мирное время без него там не могли обойтись, а уж теперь подавно… Петр Дмитриевич считался редким специалистом по вооружению танков. Конструкторы танкового вооружения постоянно обращались к нему. Можно сказать, он был в ореоле славы, премия за премией и новейший американский мотоцикл «харлей» – редкость по тем временам – был пожалован ему самим наркомом оборонной промышленности…
Не уехал и Широкогоров – высокий, плотный человек, с густой гривой серебристых волос, напоминающий Мартина Андерсена Нексе: не решился бросить свое детище – Дом занимательной науки и остался, как он говорил, в качестве «ангела-хранителя». А с ним застряли жена – Лидия Дмитриевна и дочь Инночка лет шести. Та самая Инночка, что прибегала на кухню и, сделав умильную рожицу, с любопытством спрашивала хозяек: «А что у вас на обед?» – «Рябчики», – отвечали ей, показывая тарелку с румяным картофелем, который отнюдь не был для Инночки любимым блюдом. Она подозрительно осматривала наполненное блюдо и замечала: «Ваши ляпчики похожи на нашу калтошку».
Татьяна Ефимовна – очень набожная женщина, у которой целый угол комнаты занимали иконы и перед ними всегда теплилась лампада, оказалась незаменимым работником хлебозавода и никуда не уехала. А уж о Николае Дмитриевиче Зезине и говорить не приходится. Он, кажется, никогда не чувствовал себя таким нужным, как в эту пору. Работал Зезин в Управлении по охране памятников старины. И теперь у него было забот больше, чем когда-либо. Ведь все памятники, начиная с «Медного всадника», надежно упаковывались и укрывались. Если «Медный всадник» находился в относительной безопасности, обложенный мешками с песком, обшитый досками, к тому же рядом с ним стояла зенитная батарея, то знаменитые бронзовые кони Клодта были сняты с Аничкового моста, перевезены в сад Дворца пионеров и закопаны там.
И он, светлый благородный человек, душой болевший за свое дело, стал жертвой немецких обстрелов.
Как-то осенним утром, мы вместе вышли из подъезда, попрощались, и он быстрой походкой направился к Чернышеву мосту, а я к Невскому проспекту.
Пройдя несколько домов, я услышал свист снарядов и грохот взрыва. Оглянулся и увидел обрушившийся в воду парапет моста.
Кончился обстрел, и я вернулся. Там, на мосту, уже собралась толпа, на мостовой валялись куски гранита, обрубки железных перил и на проезжей части отпечатались пятна крови. Я спросил, кто пострадал.
– Мужчина. Вон из того, елисеевского дома, – объяснили мне.
«Неужели Николай Дмитриевич?» – с ужасом подумал я.
– А где он?
– В медпункте типографии Володарского.
Я поспешил туда. На кушетке лежал Зезин, прикрытый белой простыней: бледное лицо, синие губы, раны на лбу, глаза закрыты. Осколками снаряда были перебиты обе ноги. Суетилась медсестра и чей-то голос в коридоре вызывал «скорую помощь». На табурете – знакомое черное пальто с бархатной окантовкой на воротнике.
Через несколько минут пришла машина. Врач взял руку Николая Дмитриевича и произнес:
– Пульса нет. Умер…
Все, что окружало наш дом на Фонтанке, было с детства знакомо и дорого. Всякий раз сердце щемило, когда я проходил мимо своей школы.
Больно было видеть фанеру, торчавшую из окон, где некогда сверкали зеркальные стекла, на стены, изуродованные осколками бомб и снарядов. И в этом была безумная жестокость фашистов, превративших самое гуманное и благородное учреждение в объект варварских обстрелов и бомбардировок…
23-я советская школа – бывшее Петровское училище, выпустившая из своих стен много достойных людей, среди них трижды Герой Социалистического Труда академик Я. Б. Зельдович, народный артист СССР А. И. Райкин, писатели Е. М. Мин и А. М. Минчковский.
Я вспоминал наших ребят, и хотелось снова вернуться в те чудесные годы, увидеть нашего математика – маленького, лысоватого, с лукавыми глазками и козлиной бородкой Александра Александровича Борисова или преподавателя черчения – художника Владислава Матвеевича Измаиловича, в бархатной куртке с большим белым бантом на груди; узенькие бриджи, зашнурованные ботинки. Если добавить к этому пышные вьющиеся волосы и острую бородку, то это был законченный персонаж из испанских романов. Однако заболтавшейся девчонке он кричал не по-испански, а на чисто русском языке: «Чудо природы! Выйди вон!..»