Текст книги "Мадам Любовь"
Автор книги: Николай Садкович
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
Четвертого декабря – это же совсем скоро. Меньше чем через месяц… Сегодня седьмое… Еще каких-нибудь три недели, ну, немножко больше, и уже будет четвертое декабря… Что ж, мы отметим наш праздник несколько позже…
Шахтеры надеются, что получат разрешение. Неужели получат? Да. Франция не Россия. Здесь немцы ведут себя похитрей. Во всяком случае, в этом горняцком районе. Заигрывают с рабочими… Конечно, не с пленными, тем более советскими. Нас они за людей не считали. Даже в лагере, где все, казалось, равны, мы жили в худших условиях… Ну, а вдруг разрешат? Я так боялась отказа, что стала первая выбегать на поверку, первая начинать работу. Вытягивалась в струнку – руки к бедрам, если даже стороной проходила абверка.
Противно, унизительно, но мне нужно было заслужить поощрение, похвалу. Перемена в моем поведении не прошла незамеченной. Зашептались подруги. Начали коситься на меня алжирцы и югославы, работавшие в соседнем горизонте.
На воле и то тяжело, когда от тебя отворачиваются. Да разве можно сравнить? Мы только и держались, что дружбой. Одна за одну. Все у нас было общее. Все делили: и хлеба кусок, и мысли. Подруги мне доверяли, чуть что – за советом ко мне, а теперь чувствую, вроде чужая я им. Хоть бы кто поговорил по душам, может, я и открылась бы, но они по-своему обо мне думали, а я упрямая. Раз затеяла игру, пойду до конца… Мне даже на руку, что вокруг холодок. У тюремщиков такие всегда на лучшем счету…
Видно, без меня наши женщины сумели наладить связь с другими бараками. Предупредили алжирцев. Понять это мне довелось очень скоро. И опять же через мое пение.
Утром, как всегда, дождавшись смены мастера, запел Ахмед. Я вслед за ним. Но, только я запела, Ахмед сразу умолк. Я оглянулась – никого нет. Даже Франсуа еще не подходил.
– Пой, Ахмед, не бойся…
Ахмед сверкнул белками глаз и так сжал лопату, что я за вагонетку подалась… Ей-богу, чуть не ударил.
Потом история с мылом… После вечерней поверки нам разрешили умыться. Возле жестяного корыта на двенадцать сосков выстраивалась очередь по двенадцать в ряд.
Я в своей шеренге была, кажется, пятая или шестая, не помню. Подхожу к умывальнику. Замечаю, наши женщины передают что-то друг другу. Оказывается, кто-то из тех, кому разрешено посылки получать из дому или от Красного Креста, дал кусок туалетного мыла. Вот они и передают его из рук в руки. Одна намылится и сует мыло соседке. Сейчас подойдет моя очередь, я уже слышу запах настоящего туалетного мыла, жду… Слева Дуся-парикмахерша, справа Маша. Дуся намылила руки, щеки и, глядя широко открытыми глазами мимо меня, протягивает мыло Маше, шепчет:
– Скорей, Машенька, а то другие ждут…
Будто меня вовсе здесь нет…
Девочки, сестрицы мои дорогие, да что ж вы со мной делаете? Думаете, так я крикнула? Нет, это в душе я спросила… Кричать нам было нельзя: ни кричать, ни разговаривать. По двору всегда абверка со стеком прохаживалась…
В барак я вошла последней. Остановилась у двери, с трудом сдерживаюсь. Подружки укладываются, меж собой вполголоса переговариваются, а меня опять будто нет… Мое место свободно, но я иду не к нему. Иду к Дусе – дамскому мастеру. Сейчас при всех спрошу, почему она меня обошла. С каких это пор у нас делят не поровну? С каких это пор одни чистенькие, а другие… Мысли путаются, хочу сказать очень важное, а произношу два глупых слова:
– Мыло… было?..
Дуся нагнулась ко мне с верхних нар, глаза – щелочки.
– Зачем тебе мыло? Ты и без мыла в капо пролезешь…
Вот теперь я крикнула по-настоящему:
– Дуры вы, бабы! Дуры! Для кого ж я стараюсь? Для кого гордость свою унижаю?.. Праздник скоро, у шахтеров… Они меня… Я у них песни петь буду, наши, советские… Все равно как на нашем празднике… В их день мы свой отметим… Это ж как красный флаг поднять…
– Постой, – Надя остановила мою истерику, – что ты мелешь? Где у тебя красный флаг? Не кричи… Порядка не знаешь?
По порядку вышло так, что без мыла меня намылили… Почему сразу не рассказала, не посоветовалась? Почему одна решила действовать? Дело нешуточное, запоешь, а тебе кляп в горло – и поминай как звали.
– Тут не сольное, – шептала Надя, – а хоровое пение надо. Ты начнешь, мы за тобой. Вот тогда получится «красный флаг».
В ту ночь спали мы плохо. Это был первый наш заговор, первая организация. Надя оказалась настоящим подпольщиком. Все учла, всем объяснила, где и как держаться, что говорить, как потихоньку разучить нашу песню.
Удастся ли французам уговорить коменданта? Я волновалась по-прежнему, но теперь не страдала от одиночества. Мы ждали этот праздник, готовились к нему и считали: даже если нас всех изобьют, всех в бункер загонят, свой «красный флаг» мы поднимем.
Снова в часы отлучки немца-мастера мы пели с Ахмедом песни – алжирские и наши, советские… И снова Франсуа приходил слушать.
Еще ни он, ни я не знали, что ждет нас обоих…
II
Франсуа:
Все началось еще до праздника. До дня святой Барбары. Сначала он был мне безразличен. В пустой и никчемной жизни, в конце концов, все дни одинаковы. До того, как я встретил мадам, завершился круг моих размышлений, и я пришел к определенному выводу. Ничто не имело значения…
Раньше я верил в разные глупости: в счастье, равенство, в великое призвание европейца, стоящего над темным миром азиатских стран. В том смысле, что без нас, французов, азиаты и африканцы не выкарабкаются из каменного века… Так меня воспитали, и казалось, тут ничего нельзя изменить… Простите, несколько слов о себе. Иначе нет смысла рассказывать…
Я покинул маленькую семью художника-идеалиста, моего отца, и ушел к шахтерам. Ушел, чтобы выравнять совесть. Не понимаете? Это легко объяснить. Мы жили среди трав и цветов, под ярким солнцем, пользуясь всеми благами цивилизации. А где-то под нами голодное племя кротов зарывалось на таинственную глубину, добывая нам тепло и энергию света. Мы ничего не знали о них, о черных призраках, лишь на закате поднимавшихся на землю. На них было стыдно смотреть. Стыдно, как воровство…
Я пытался судить других и себя по справедливости, по силе своего сознания и верил в романтику борьбы. Для своих лет я был слишком начитан, слишком наивен. Я был достаточно глуп.
Как видите, это предисловие дает мне право говорить о себе без всякого снисхождения. Будьте свидетелем моей откровенности.
На шахте в Мольфидано я стал квалифицированным мастером, как раз перед тем, как началась война. «Странная война». Все же она с самого начала одним стоила жизни, других привела к катастрофе. К внутренней катастрофе, после которой не очень хочется жить.
Так думал солдат Франсуа Дьедонье, вдруг понявший всеобщую бессмысленность. Не потому, что война не удалась. Ну, а если бы мы, французы, победили еще до того, как вмешались вы и американцы? Было бы лучше? Разве другой ценой стали бы оценивать жизнь? Смерть не знает инфляции… Это я прочитал в книжке, найденной в казарме. Я не мог оторваться от этой фразы, пока книжка не выпала из моих рук. А выпала она потому, что я поднял руки…
Ну да, меня взяли в плен. Я был плохой солдат. В плену, в Германии, я слишком часто прощался со знакомыми мужчинами и женщинами. Среди них были даже близкие. Прощался навсегда и ждал своей очереди. Вдруг неожиданно меня освободили. Точнее сказать, взяли на поруки. Вряд ли можно назвать это иначе. Просто им нужен был уголь, руда. Им и французам, ставшим их компаньонами.
Мосье Лавалю не трудно было договориться с бошами, кого из его соотечественников оставить в Дахау, а кого (тех, кто умел держать в руках отбойный молоток) вернуть в «первобытное состояние», как писалось в военных бумагах… Мое «первобытное состояние» началось в Мольфидано, на канале Ор Дэвер, но меня туда не пустили. Определили в город Тиль. Разница не велика.
Каждую неделю нужно было отмечаться в списках особой категории рабочих, бывших военнопленных. Но жили мы свободно, не в лагере. Да, значит – «свобода». Тут я сказал самому себе: «А ну-ка разберись, что это такое – свобода? Какие законы ее охраняют?»
Законы всегда были писаные и неписаные. Последние долговечней, потому что разумней. Они рождаются из простых человеческих отношений. Их не выдумывают юристы. Они основаны на том, что один человек помогает другому. Возьмем нас, шахтеров. У нас свои законы, без которых и дня не прожил бы в шахте… А что наверху? То, что было законом в начале войны, стало противозаконием, когда владельцы рудников, французы и немцы, поделили между собой дивиденды. Они издали новые законы и создали смешанную полицию, чтобы охранять нашу «свободу».
Хватит. Иллюзии кончились. Они не принесли ничего, кроме огорчений. Надо самому решать о себе…
Жить в общем не сложно. Проснешься, тяни до вечера, а там переселяйся в мир сновидений до следующего утра. В свободный час уходи подальше от людей, ляг на траву, закинь руки за голову и смотри в небо… Как в старой поговорке: «На бога уповать, на божий мир взирать, – чего еще желать?»
Равнодушие – вот что стало моей идеей. Свободен тот, кто равнодушен. Задень меня что-нибудь за «живое», и я теряю свободу. Значит, ничто не должно задевать… Разве что женщины. Все же я считал, что на женщин стоит смотреть. Я был молод, здоров, с этим ничего не поделаешь…
Я даже хотел сделать окончательный выбор, найти равную по равнодушию. Не заводить с ней разговоры о будущем, не ворошить и прошлое. Ограничиваться тем, что дала нам природа, и, пожалуйста, без попыток «осмыслить происходящее».
Я устал от этих попыток. Товарищи, работавшие вместе со мной, хотели втянуть меня в их игру. Приглашали на беседы, заставляли слушать радио и разбираться во всей этой путанице. Сначала я слушал…
В эфире было больше порядка, чем на земле и под землей. По крайней мере, центральная радиостанция «Париж» передавала без путаницы одно и то же. Вы могли ловить Брюссель или Люксембург, и там строгий порядок: барабанная дробь, пронзительные фанфары, затем особые сообщения ставки фюрера. Лаваль и маршал Филипп ждут победы Германии, все говорят о возрождении Франции, о новой Европе…
А под землей, в шахтах, немецкие мастера натравливают французов на поляков и на алжирцев. У одного крадут инструмент и подкладывают другому… Противно до тошноты. Старые шахтеры объясняли мне, зачем все это делалось. Но мне надоели агитаторы, способные все разгадать. Они говорили о чем-то далеком, а начни угадывать, что поближе, скажем – завтра, им стало бы также скучно, как мне…
Кажется, я заболтался. Но мы как раз подошли к тому, что меня задело «за живое». Я только хотел рассказать, каким я был, когда прибыли к нам русские женщины. Я уже был готов, я приближался к плохому концу и вдруг… Нет, не вдруг. Не сразу и не заметив собственных усилий, я стал понимать, что от одинокого, темного бытия человека-улитки радости немного. Время заставляет вылезти из панциря.
Мадам ускорила этот процесс. Не знаю, долго ли оставался бы я в своих створках, сквозь щель выглядывая подругу, если бы не она. Сейчас, вспоминая, я вижу свое спасение – душевное и самое обыкновенное, физическое. Она спасла меня дважды. И, пожалуй, день святой Барбары сыграл свою роль.
Люба:
Оба мы – Франсуа и я – даже не подозревали, что таила в себе невинная затея традиционного праздника.
Франсуа, как он говорит, еще находился в сумерках отчуждения, а я искала сближения с французскими подпольщиками и партизанами.
Для меня первой ласточкой стала угроза немецкой комендатуры.
Примерно через день или два после истории с мылом и сговора относительно выступления на празднике Маша-черная задержалась у клети возле только что вывешенного объявления. Подозвала меня:
– Ну-ка, Любочка, почитай.
На бледно-коричневом листе бумаги, разделенном широкой черной линией, подпиравшей герб со свастикой, по-немецки и по-французски было написано:
«Всякий, кто занимается коммунистической деятельностью, ведет или пытается вести коммунистическую пропаганду, короче, кто тем или иным способом поддерживает коммунистов, является врагом Германии и подлежит смертной казни.
Любой человек, имеющий антигерманскую листовку, обязан немедленно передать ее ближайшему представителю германских военных властей.
Нарушители подлежат каторжным работам сроком на 15 лет».
– Ты что так повеселела? – спросила Маша-черная, когда мы спустились на свой горизонт.
– Не понимаешь? – шепнула я. – Если они в шахте повесили такое объявление, значит…
– Либо смерть, либо каторга, – хмуро отозвалась Маша, – одно и то же. Ты чего смеешься, дурочка?
– А что нам каторга? Мы и так на ней… Что покойнику пожар? Схватил гроб – и в другую могилу…
– Ох, Люба… – только и сказала Маша, загадочно улыбнувшись. Она уже несколько дней вела себя как-то загадочно. Стала неразговорчивой, замкнутой. За целый день всего и скажет, что спросит: «Как по-французски то или другое слово?» Раза два шепталась о чем-то с маленьким, веселым механиком транспортера Леоном. Тогда я сказала свое «ох!».
– Ох, Машенька, гляжу я на тебя, красавицу…
– Гляди, да не прогляди, – оборвала меня Маша и сунула в руку листок тонкой бумаги.
Еще не зная, что это такое – любовное послание француза, чем решила похвалиться передо мной подруга, или листовка, за которую фашисты обещают пятнадцать лет каторги, я почувствовала, как от самых кончиков пальцев, сжавших тугой комок, пробежал жгучий, игольчатый ток, чуть не заставивший меня тут же развернуть бумагу.
Но развернуть было нельзя. Из глубины штрека, покачиваясь, приближался светлячок штейгера. Сунув комок за пазуху, я спросила шепотом:
– Что это?
– Много будешь знать – скоро состаришься, – усмехнулась Маша, – лучше спой что-нибудь… Вон твой мусью на подходе…
До конца смены комок жег мне грудь, не давал думать ни о чем другом. И вовсе лишил покоя, когда оказался небольшой, отпечатанной на стеклографе газетой на русском языке «Советский патриот».
Кому же непонятно, что означал для нас этот листок? В нем каждая строчка, каждое русское слово возвращало на родину. Хотя о том, что происходило на родине, в газете было сказано мало. На листке не хватало места обо всем рассказать. О многом приходилось догадываться по ссылкам на предыдущие номера. Вот, например… Жаль, мне удалось сохранить лишь этот номер, смотри:
«Как мы уже сообщали, после разгрома под Сталинградом шестой армии Паулюса значительно усилился подъем участников Сопротивления на юге и севере Франции.
На востоке и северо-востоке появились новые отряды франтиреров, в составе которых советские офицеры и солдаты…»
Разгром под Сталинградом… Новые отряды советских партизан… Где-то здесь, рядом. Ведь мы же на востоке Франции. Как их найти? В газете сказано о каком-то Центральном комитете военнопленных. Мы старались угадать, что происходило за нашей оградой, в других лагерях…
III
Не сразу. По миллиметру в день самодельной пилкой надрезали решетку…
Или:
простой алюминиевой ложкой вычерпывали землю под тюремной стеной…
Или:
день за днем, час за часом, высчитывая минуты и секунды, выслеживали смену часовых, чтобы прыгнуть к горлу задремавшего солдата и… бежать. Бежать долгие ночи, в обход больших селений и проезжих дорог… Потом, изголодавшись и обессилев, выйти в поле к незнакомой крестьянке, подростку или старику. Еле слышно произнести:
– Призонье рюс…
Тогда их вводили в дверь небогатого дома, на столе появлялся хлеб, сыр, вино. Из старых шкафов вытаскивались пропахшие нафталином куртки мужа и сына. На темный чердак поднимались пролежанные перины, а дня через три, а то и через неделю приходил человек, знающий, куда следует проводить «призонье рюс».
Так было со многими. И не было никогда, – во всяком случае, никто из моих товарищей не рассказал о таком случае, когда бы эти, трудно выговариваемые русскими, два слова не выводили на дорогу спасения.
Выводили, если только беглец не совершал грубой ошибки, если не поддавался отчаянию, не шел напрямик, ничего не разведав, прикрывшись лишь тупой поговоркой: «Будь что будет».
В Лотарингии, среди заповедных дубрав, в чащах граба и бука Геслингенского леса пролегали тайные тропы. Они вели от самой франко-германской границы, от лагерей Саарбрюкена, Фарбах, на северо-восток, туда, где лежала в своем, давно молчаливом и бессмысленном величии, линия Мажино. У эльзасских гор такие же тропы пересекали холмы и овраги.
По ним пробирались худые, обросшие и оборванные люди. Словно линия Мажино, не успевшая оправдать надежды защитников Франции, каким-то скрытым магнитом притягивала новых бойцов.
Так же, как в лесах Белоруссии, возникали маленькие отряды, вернее – безоружные группы вернувшихся в строй солдат. Их находил кто-нибудь из местных охотников и, долго приглядываясь, ощупав неожиданными вопросами, решался провести «призонье рюс» в отряд маки.
Бывало и так – долго беглец бродил в одиночестве. Не находя товарищей, становился сам себе командир, боец и политработник. На севере Франции, в городе Лилле, в течение нескольких месяцев появлялись писанные от руки, с плохим знанием французской грамматики, полные страстных призывов листовки и даже злые карикатуры на манер «Окон РОСТА».
Их находили в почтовых ящиках, на фабричных дворах, в грузовых автомобилях. Все они были написаны одним почерком, одним человеком. Ни подпольщики Лилля, ни в Центральном комитете Французской компартии долго не знали, кто этот одинокий франтирер. А когда наконец разыскали, он оказался бежавшим из лагеря русским военнопленным. Политрук Советской Армии Марк Слабодинский из села Дашковичи Винницкой области…
Против законов, соблюдаемых романистами, я вдруг ввожу новые лица, не собираясь давать им характеристики.
Я назову их настоящие имена… Иначе поступить автор не может, как не может не сказать о других добрых товарищах, живших под условными кличками: «Ник», «Базиль», «Московин», «Барс», «Пчела» или «Чубчик».
О каждом из них можно рассказать не меньше, чем о Любе Семеновой. Они оказали решительное влияние на дальнейшую жизнь героини повествования, вот почему я называю эти имена, и пусть их помнят как можно дольше…
…В парижском пригороде Селль де Сан-Клу, в задней комнате бакалейной лавочки, среди банок зеленого горошка, маринованного тунца и широкогорлых бутылок томатного сока встретились пятеро.
Это были: «Базиль» – Василий Таскин, лейтенант советских пограничных войск, бежавший из лагеря возле города Бруви.
Иван Скрипай, капитан, не успевший еще сменить землистый цвет лица лагерного заключенного на легкий парижский загар.
И Марк Слабодинский. Этих трех привел мосье Жорж, как приветливо назвал лавочник представительного шатена лет сорока, говорящего по-французски с едва заметной южной певучестью.
Их ждал плотный, среднего роста француз. Судя по засаленной куртке и повязанному на шее платку, рабочий завода или портового склада. Он встретил вошедших улыбкой, но улыбались только губы. Глаза строго и чуть недоверчиво впивались в лицо каждого незнакомого человека. Но пришедшие были не совсем незнакомы. Мосье Жорж, а точнее Георгий Владимирович Шибанов, эмигрант, член Коммунистической партии Франции, по поручению Парижского союза русских патриотов собрал и передал Центральному комитету довольно подробные сведения о каждом. Теперь оставалось только свести их с уполномоченным ЦК по работе среди русских военнопленных.
– Товарищ Гастон, – представил Шибанов француза.
– Ларош, – добавил тот, пожимая руку Таскина.
Что могла решить эта встреча трех бежавших из плена русских офицеров и двух французских коммунистов? Конечно, она могла бы не значить ничего, окончившись тихой беседой за бутылкой «Шато Марго»…
Нет, этим окончиться она не могла. К ней вели пути слишком многих людей – одиночек и уже сложившихся групп, горевших страстью борьбы и не знавших ни языка, ни особых условий страны, так не похожей на их родину. Ей предшествовала кропотливая, самоотверженная работа французских коммунистов-подпольщиков.
В тот день был создан Центральный комитет советских военнопленных на территории Франции. Вот чем закончилась эта встреча.
Объединять и направлять разрозненные группы советских партизан, выпускать газеты, листовки, воззвания, проникать в лагеря и там организовывать подпольные комитеты, устраивать побеги – работа трудная и опасная. Она была бы просто невозможна без помощи французских патриотов.
Помогали и русские эмигранты-патриоты.
Когда Центральный комитет направил Василия Таскина на восток, поближе к лагерям района Нанси, там его встретил Иван Троян. Молодой, неуловимый подпольщик, с успехом выдававший себя то за потомственного лотарингца, то за коренного жителя Макленбурга. В Нанси уже действовал объединенный штаб французских партизанских отрядов, помогший советскому лейтенанту Георгию Пономареву собрать первый русский партизанский отряд.
Скоро о нем узнала не только фельджандармерия Нанси и Тиля, но и заключенные в лагерях Тукени и Эрувиля.
Весть о нем в лагерь Эрувиль пленницам из Белоруссии принесли пробравшиеся на шахту Троян и заместитель Таскина Владимир Постников. Они же помогли организовать подпольный лагерный комитет.
Назовем еще несколько имен. Имена женщин, вошедших в комитет:
Вера Васильева, Розалия Фридзон, Надежда Лисовец и Анна Михайлова.
Одна из них и стала героиней нашего рассказа…
Люба:
Мы сообщили штабу о нашем желании выступить на шахтерском празднике и до поры до времени решили вести себя тихо. Ждали указаний от французских товарищей.
Тогда-то и состоялось мое близкое знакомство с Франсуа. Все из-за этого праздника.
Механик транспортера, тот, с которым подружилась Маша, сказал:
– Штейгера нам не обойти. От его доклада начальству зависит, кого на какую смену поставят в день праздника четвертого декабря… Боюсь, сговориться с ним будет трудно. Странный он человек… Похоже, в монахи готовится.
– Монах в штанах да Любка в юбке. Дело не безнадежное, – решила Маша. – Он с нашей Любочки глаз не спускает, ей и карты в руки.
На том и порешили, – мне заняться штейгером.
Я присматривалась к Франсуа и уже не считала его немецким прислужником. Напротив, теперь он казался мне добрым, но очень одиноким человеком. А я-то знала, чего стоит одиночество… Рано или поздно один человек должен прийти к другому. Я искала случая поговорить со штейгером, что называется, по душам.
Такой случай скоро представился.
Как-то в конце смены выбыла из строя грузовая клеть. Все начальство ушло к стволу, только штейгер еще крутился в штреке. Мы сидели у своих вагонеток без дела. Тут Маша и предложила:
– А ну запой, Любочка… Сей момент твой сюда завернет.
Так оно и получилось. Я запела. Подошел Франсуа.
Маша принялась обметать путь, уходя по рельсам все дальше и дальше от нас. Мы остались вдвоем, и я рискнула первой заговорить с начальством, хотя это строго запрещалось.
– Господин штейгер даст нам другую работу?.. Нам нечего делать, пока чинят клеть…
Он пристально и удивленно посмотрел на меня. Даже поднял лампочку, чтобы лучше рассмотреть.
– Скажите, мадемуазель, русские всегда поют, когда им тяжело?
– Нет, – говорю, – чаще когда им весело, господин штейгер.
– Вам весело в этом анфере?[10]10
Ад (франц.).
[Закрыть]
Я опустила руки по швам.
– С вашего разрешения, у меня нет жалоб, господин штейгер.
Он нахмурился.
– Перестаньте! Я не надзиратель… Пожалуйста, когда нет никого, не обращайтесь так официально… Мое имя Франсуа, Франсуа Дьедонье… Скажите и вы свое имя, мадемуазель…
– Меня зовут Люба, Любовь, и, простите мосье, я замужем…
– Вот как? – Он еще раз поднял фонарь. – А как ваше имя по-французски? Многие имена переводятся на другой язык и остаются похожими. Например: Мэри – Мари или мужские: Иоганн – Жанн…
Вижу, дело идет на лад. Знакомимся по всем правилам.
– Ах, мосье Франсуа, не знаю, есть ли похожее имя у вас, но если перевести буквально, кажется, будет «лямур»…
– О-ля-ля! – оживился Франсуа, – совсем не плохо: мадам лямур! Кто мог ожидать?!
– Нет, мосье… Любовь – это же собственное имя.
– Конечно, – согласился он, – его не надо переводить, надо только помнить, что оно значит. Льюпоф – ля мур… Раз есть такая женщина, нельзя не поверить, что на свете еще есть и любовь.
– У русских это твердо… Я хочу сказать, твердо выговаривается: Любовь.
– О да… Лью-поф… Почему вы смеетесь?
Я засмеялась не потому, что он так смешно произнес мое имя, а просто обрадовалась. Мне всегда радостно, легко на душе, когда человек оказывается лучше, чем я о нем думала… Не поручусь, точно ли так мы говорили. Возможно, позже, вспоминая наше знакомство, я что-то и присочинила. Но помню, обрадовалась и еще подумала: «Ну и дура же ты, мадам Лыопофь… Могла бы раньше заметить…»
Франсуа:
Обрадовался и я. Вы не представляете, как много значил для меня тот разговор… Я пребывал в каком-то странном отшельническом убежище. Вокруг меня не было никого, и некого в этом винить. Я единоборствовал сам с собой, как Иаков с приснившимся ангелом. Сначала находил наслаждение в своем разочаровании, потом, когда понял, что навсегда ухожу от людей, ощутил первые признаки страха… Я уже был в дверях и не мог остановиться. Она задержала меня. Не думайте, что я прибегаю к изысканным, туманным сравнениям ради красоты слога. В тот день это было реально, я собирался покинуть шахту. Удрать от товарищей, не ставших друзьями, от ненавистных бошей с их проклятой комендатурой и регистрацией.
Приди я к этому решению раньше, на сутки или даже часа на два-три, и мы бы не встретились сегодня.
Я изживал последние минуты колебания, когда услыхал ее песню. Не часто приходилось слышать в шахте женское пение. Я встречал несчастных женщин и раньше, и в шахте и на земле, но никогда не слышал, чтобы они так пели.
Ну вот теперь представьте себе, что вы уходите. Вы уже взялись за ручку двери и вдруг… Не то чтобы вас окликнули, нет – просто вы услыхали такое, чего не ожидали. Волей-неволей вам приходится оглянуться, выяснить, в чем тут дело.
Пела та, которая первой вышла из страшного вагона. Я узнал ее и подумал: «Слабая женщина не смогла бы петь после всего того, что ей пришлось перенести?» Но она пела, это так… Тогда я насторожился. Интересно, чем кончится. Скоро ли она сорвется? Долго здесь не пропоешь… Я ждал этого с некоторой долей злорадства, как бы ища оправдания для себя. Ждал, когда у нее иссякнут последние надежды и наступит тупое равнодушие, быть может более тяжкое, чем у меня. Она-то никуда не может уйти… Вот тогда я протяну ей руку… Но день шел за днем, она не сдавалась. Она крепла, осваивалась с окружающим. Ее поведение стало укором для меня, стыдило и не давало уйти.
Она не обращала на меня никакого внимания, хотя я нарочно попадался ей на пути. Я слабел перед ней. Право, я готов был сам запеть из «Самсона» Сен-Санса: «Mon coeur s'onvie a ta voix!»[11]11
«Мое сердце открывается твоему голосу!» (франц.)
[Закрыть]
Но дело было не в ее голосе. Не обижайтесь, мадам, я слыхал певиц и получше. Главное было в пустоте моего сердца, начавшегося заполняться странной тоской.
Происходила незримая перемена. Мы менялись местами. Она становилась свободной и сильной, я – оставался за решеткой своего отчуждения.
И в тот раз, когда она впервые запела, и позже, когда заговорила со мной, ее удивительная доверчивость и доброта к тем, от кого я уходил, одержали верх над моим одиночеством. Я не преувеличиваю, я говорю о том, чего уже не найдешь среди наших высокомерных европейцев и что так проявилось в этой пленнице из России… Мадам вспомнила тот день, когда мы познакомились и говорили о шахтерском празднике, дне Барбары.
– Господин штейгер, – сказала она и тут же поправилась, – мосье Дьедонье, у французских шахтеров так мало радостей, неужели вы не хотите помочь им хорошо провести праздник?
Я ответил:
– Кто может сейчас веселиться, пусть празднует. Я их знать не хочу.
Она сказала, что нельзя отрекаться от людей, что ценить их надо не за то, чем они сейчас кажутся или вынуждены казаться. Неужели боши победили душу французов?
Вы подумайте, что говорила лагерная заключенная?.. Наконец она сделала совсем неожиданное предложение:
– Хотите, я спою для вас на этом празднике?
О-ля-ля! Ну просто здорово… Цветы на пожарище! Певица в костюме каторжанки! Зачем это ей?
Тут она взяла с меня слово не говорить никому и призналась – ее второе имя Барбара. Как она сказала, Варвара – это ее день. Забавно, но как тут поступить? От меня ничего не зависит. Я сам хожу отмечаться к коменданту.
– Вот именно, – настаивала она, – пойдите к коменданту и скажите, что за это мы выработаем две нормы… Вам доверяют, вы можете…
Нечего было и думать отвязаться от нее. Пришлось обещать сделать попытку. Я действительно пользовался у хозяев доверием несколько большим, чем другие вольнонаемные. Скорей всего, из-за моего одиночества. Стоящий в стороне не отвечает за прегрешения толпы. Пожалуй, потому меня и назначили временно заменять немецкого штейгера, болезненного старика. Выходило так: меня отделили от всех, обласкали доверием, и этим я воспользовался только для себя самого. Значит, вроде бы я на другой стороне, на стороне бошей?.. Нет, так не пойдет. Лучше поверить, что за моим неудавшимся бегством кроется спасение.
Вот к чему она подвела меня, и я, как блудный сын, склонился, покоряясь и благодаря…
Люба:
Ох, Франсуа, до чего же все у вас сложно. По-моему, было так просто… Вам самому надоело стоять в стороне. А я, я выполняла задание. Конечно, всего сразу открыть не могла. Но и, как говорится, разводить философию тоже было мне ни к чему. Мы рассчитывали постепенно втянуть штейгера в наш заговор, хотя все еще побаивались его.
Назавтра после нашего разговора я, Маша и трое шахтеров, из тех, кто организовывал праздник, собрались в старом забое обсудить кое-что.
Нам сообщили приказ из Нанси от штаба: ни в коем случае не нарушать лагерных правил, не вызывать никаких подозрений. Если мне разрешат выступить, то петь что угодно, кроме советских или революционных песен…
– Ваша демонстрация только обозлит гестапо, – разъяснил дядюшка Жак. – Чего вы добьетесь? Нескольких арестов, а может быть, и смертей? Нам и так, возможно, не обойтись без жертв в этот день…
– Ладно, – поспешно перебил его другой шахтер, – надо сказать им…
И тут мы узнали такое, от чего голова закружилась: штаб готовил нападение на лагерь. Вот это праздник так праздник… Расчет на внезапность. Чем веселей будет гулянье, тем меньше бдительность охраны. Подробно, что кому делать, лагерный комитет узнает от уполномоченного штаба. Он привезет инструкцию… Сейчас же важно было уладить дело с комендатурой.
В это время подошел Франсуа. Все замолчали. Вероятно, он почувствовал, что от него что-то скрывают, и потому, кивнув мне, обратился к шахтерам сухо-официально:
– Я говорил с комендантом относительно праздника…