Текст книги "Том 10. Мертвое озеро"
Автор книги: Николай Некрасов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 55 страниц)
– Что? – повторила Настя, широко раскрывая свои сонные глаза.
– Что? – невольно вскрикнул в то же время бледный господин, изготовлявший в соседней квартире «партию свадебных билетов» по заказу одного счастливца, желавшего ознаменовать свое вступление в брак приличным пиршеством; вскочив со всех ног, он кинулся к двери, которая вела в соседнюю квартиру, но была теперь заколочена, и приложил ухо к щели.
– Я выиграл триста пятьдесят тысяч! – громко повторил Иван Софроныч.
– Господи! есть же такие счастливцы! – произнес бледный господин, неизвестно почему побледнев в одну секунду более обыкновенного и дрожа как в лихорадке.
После расспросов Насти и несвязных ответов Ивана Софроныча в квартире соседа всё замолкло, а молодого человека всё еще била лихорадка. Он думал о том, что вот человек в один вечер выиграл триста пятьдесят тысяч, а ты никогда их не будешь иметь, хоть семьдесят семь лет пиши свадебные приглашения и «изготовь» их столько, что хватило бы пережениться всему человечеству. Между тем время шло; он взглянул в окно: было уже утро, и он с новым жаром принялся приготовлять приглашения, которых обязался поставить ровно семьдесят экземпляров к девяти часам наступающего дня. Но дело шло уже не так, как прежде. Час тому назад он писал легко и скоро. Уже сорок девять раз начинал и благополучно оканчивал он своим четким и красивым почерком вожделенное известие о том, что «Стратилат Гурьевич Попершихин, вступая в брак с дочерью Панфила Вавиловича Василевского, Лукерьею Панфиловною, покорнейше просит сего февраля…» и проч.; уже более половины партии было готово, и рука так привыкла к своему делу, что голова могла думать что ей угодно, и что бы ни думала голова, рука пишет да пишет, и непременно напишет то, что следует, как будто и написать ничего больше нельзя человеческими буквами, кроме вожделенного известия о бракосочетании Стратилата Гурьевича с Лукерьей Панфиловной. Теперь не то. Молодой человек беспрестанно с досадой отбрасывает испорченные листки, рука его дрожит, а в голове такой разлад, такая кутерьма, какая могла бы разве произойти в двух почтенных семействах, готовых породниться, если б Стратилат Гурьевич вздумал вдруг отказаться от руки Лукерьи Панфиловны.
И всё наделало известие Ивана Софроныча!
Выбившись наконец из сил, молодой человек бросил свою работу, не дописав партии, и лег спать, с намерением, проснувшись, тотчас отправиться посмотреть хоть в щелку на счастливца, выигравшего вчера триста пятьдесят тысяч. Он спал беспокойно и видел во сне не Стратилата Гурьевича и Лукерью Панфиловну, принимающих поздравления своих знакомых (как обыкновенно случалось с ним после усердной подготовки свадебной партии), но самого себя, в брачном костюме, под венцом, с красавицей, папенька которой подает ему триста пятьдесят тысяч… Он ставит их на карту: карта убита; папенька превращается в чудовище с оскаленными зубами и адски хохочет; а вместо красавицы подле него стоит толстый купец, заказавший ему свадебные билеты, и требует назад свой двугривенный, данный ему в задаток, потому что билеты опоздали и теперь уж даром не нужны.
Посещение
Несколько дней Иван Софроныч провел весело. Он ходил с своей Настей в театр, водил ее в Кунсткамеру и на Биржу, несколько раз ездил с ней в окрестности Петербурга. Между тем он делал приготовления к обратному отъезду в Софоновку и желал только отпраздновать в Петербурге рождение своей дочери. Накануне этого дня Иван Софроныч разменял пятьсот рублей на пятачки и гривеннички, собираясь подарить их в рождение своей дочери: Настя очень любила пятачки и гривеннички и в Софоновке собирала и копила их. С этой ношей Иван Софроныч по дороге зашел к Тавровскому, чтоб проститься с ним и принять окончательные приказания по имению.
– Что это у вас? – спросил Тавровский, увидев в руках его туго набитый холстинный мешочек.
Иван Софроныч развязал мешочек и, достав горсть новеньких блестящих монет, показал Тавровскому.
У Тавровского глаза заблистали.
Он взял мешочек, долго любовался монетами, пересыпая их, и наконец спросил:
– На что вам столько мелочи?
Иван Софроныч объяснил, что желает подарить их дочери.
– А! у вас есть дочь?
– Да, – с гордостью сказал Иван Софроныч.
– И большая?
– Да уж осьмнадцатый год пошел.
– Знаете, Иван Софроныч, сыграемте на них, – сказал Тавровский. – Мне ужасно хочется их выиграть у вас.
– Некогда, – сказал старик.
– Нет, пожалуйста!
Иван Софроныч отказывался; но Тавровский просил так убедительно, глаза его так прильнули к блестящим монетам, что у Ивана Софроныча недостало духу отказать.
– Если уж вам угодно, так, пожалуй, извольте выиграть.
Тавровский обрадовался как ребенок согласию старика и тотчас велел поставить стол и карты.
Началась игра. Сначала счастие благоприятствовало Тавровскому. Он поминутно выигрывал и загребал к себе пятачки и гривеннички с такою жадностию, как будто то были груды золота. Иван Софроныч никогда не видал в нем такого увлечения и дивился мысленно причудливости богатого шалуна. Через полчаса все деньги Ивана Софроныча перешли к Тавровскому. У Ивана Софроныча остался один гривенник. Он призадумался. Ему немного жаль стало денег, которые назначались в подарок дочери.
– Нет счастья! Ну-ка, Петруша, – сказал Иван Софроныч, обращаясь к камердинеру, стоявшему у стола, – стасуй да сними на счастье: авось выиграю!
Петр стасовал колоду, снял и подал Ивану Софронычу.
Иван Софроныч стал ставить по очереди, и счастье переменилось: Тавровский не мог убить у него ни одной карты, а Иван Софроныч увеличивал куши и поминутно пригребал к себе обратно свое серебро. Тавровский провожал жадными глазами каждую кучку, и по мере проигрыша желание овладеть серебряными монетами возрастало в нем. Когда наконец Иван Софроныч снова перевел их все в свой холстинный мешочек, Тавровский пришел в отчаяние: он проклинал свое счастие, рвал и бросал карты и так горячился, что Петр, привыкший в самой серьезной игре видеть своего барина молчаливым и спокойным, не знал, что и подумать.
– Ну, помечите вы, – сказал Тавровский и, начав понтировать, поставил карту ва-банк.
Карта была убита. Тавровский удвоил куш. Иван Софроныч опять убил.
Игра делалась довольно серьезною. Тавровский постоянно увеличивал куши, а Иван Софроныч постоянно их выигрывал. Скоро игра сделалась огромною. Иван Софроныч уже не рад был, что начал ее; видя горячность Тавровского и постоянно возрастающие куши, он несколько раз отказывался их бить. Но Тавровский просил, настаивал, и Иван Софроныч с неизменным своим счастьем поминутно приписывал новые суммы к своему выигрышу, которыми исписан был уже весь стол. Негде было писать больше. Иван Софроныч счел. Оказалось до трехсот тысяч.
– Ставьте ва-банк! – сказал Иван Софроныч, желая поскорее кончить игру, которая начинала принимать тягостный характер.
Тавровский поставил – и карта его была убита!
Игра продолжалась. Весь бледный, молча закусив губы, Тавровский дрожащими руками ставил карту за картой, и почти каждая подвергалась той же участи. Холодный пот выступил на лбу Тавровского, голос его сделался как-то беззвучен, глаза перебегали по столу, исписанному огромными кушами, которые он проиграл Ивану Софронычу.
– Ну, Иван Софроныч! – сказал Тавровский с улыбкой, которая при всем его уменье скрывать свои ощущения показалась управляющему болезненною. – Знаете ли, ведь если вы убьете у меня еще две-три карты, так не вам у меня, а мне у вас придется быть управляющим?
И вслед за тем Иван Софроныч убил не одну и не две, а десять карт у Тавровского.
Должно заметить, что Ивана Софроныча более занимало страдательное положение Тавровского, которого несчастию он сам дивился, чем собственный выигрыш. Он даже хорошенько не знал, сколько в выигрыше, и записывал машинально, понуждаемый поминутно нетерпеливыми восклицаниями Тавровского:
– Ну, Иван Софроныч, скорее, скорее!
И под влиянием болезненного и нетерпеливого голоса Тавровского, Иван Софроныч быстро записывал, тасовал, еще быстрее бросал карты; а счастье делало свое дело, и сумма выигрыша постоянно возрастала!
Опять весь стол был исписан; негде было записывать. Иван Софроныч молча положил картах, взял мел и хотел сосчитать.
В лице Тавровского выразился страшный испуг.
– Бастуете? – спросил он. – Еще одну карту – последнюю карту!
Голос его был таков, что Иван Софроныч немедленно схватил колоду, стасовал и приготовился метать.
– Ва-банк! – сказал Тавровский.
Иван Софроныч принялся метать – и дал карту Тавровскому.
Тавровский провел рукою по глазам и испустил долгий, протяжный вздох, как будто дыханию его, долго теснимому, наконец дана была свобода. В то же время и почти такой же вздох вылетел из груди Ивана Софроныча, и лицо его выразило смесь недоумения, испуга и подавляющего впечатления еще неясной, но сильно встревожившей ум мысли. Он сидел неподвижно и широко раскрытыми глазами смотрел в лицо Тавровскому, который наконец сказал, взяв щеточку:
– Квиты!
И он хотел стереть со стола.
– Позвольте! – быстро сказал Иван Софроныч, снова тяжело переводя дыхание и потирая лоб. – Позвольте счесть, сколько я был в выигрыше!
Они оба начали считать – и насчитали около осьми миллионов!
Окончив счет, Иван Софроныч побледнел и долго не мог ничего сказать. Но еще более побледнел Тавровский.
С минуту оба они молча смотрели в лицо друг другу; наконец Иван Софроныч взял карты и слабым голосом, почти шепотом сказал:
– Не хотите ли еще сыграть?
– Нет, Иван Софроныч, – быстро сказал Тавровский. – В другой раз, пожалуй. А сегодня довольно сильных ощущений!
– И правда! Что я, старый дурак, никак с ума сошел! – сказал Иван Софроныч, в минуту овладев собой и победив мысль, забредшую ему мимоходом в голову. – Поиграли, и довольно!
Оба они ничего не имели друг против друга, но им как-то было неловко оставаться вместе, и Иван Софроныч поспешил уйти, а Тавровский не думал его удерживать. Каждому из них хотелось побыть несколько времени наедине с самим собой после слишком сильных ощущений, вынесенных в течение нескольких часов.
В прихожей остановил Ивана Софроныча камердинер.
– Вот, готово! – сказал он, подавая старику письмо. – Уж я же ее отделал! Не хотите ли прочесть? Сами скажете – хорошо!
И он раскрыл письмо и стал читать его Ивану Софронычу. Старик был озадачен крайнею грубостию и презрительным тоном письма, исполненного выходок лакейского негодования против деревенской простоты и необразованности. Ивану Софронычу стало жаль бедной старухи, и он убеждал Петра не посылать письма. Петр долго не соглашался, наконец уступил просьбам управляющего и, разорвав грозное послание, написал новое, в три строки. Оно состояло в следующем: «Любезная матушка! Я написал было вам достойный ответ на ваше письмо, но по просьбе Ивана Софроныча не послал его».
И как ни доказывал ему Иван Софроныч, что лучше ничего не писать, Петр требовал, чтоб второе послание непременно было отдано его матери…
Расставшись с Петром, Иван Софроныч тихо побрел домой и думал, что за странный человек Тавровский. «Кажется, и умен, и образован, и свет видел, и понимает всё так, что и нашему брату, старику, иной раз так не рассудить дела, и деньгам цену знает, а делает иногда такие вещи, что и малому ребенку непростительно! Ну что, хоть бы сегодня, увидал мелочь – глаза загорелись; очень нужны ему мои пятачки и гривеннички, когда самому тысячи нипочем! Пристал – играй да играй! Вот и доигрался было… ух! страшно вспомнить!» К чести Ивана Софроныча должно сказать, что сожаление о выигранных и тотчас же проигранных деньгах если и было в его сердце, то очень недолго, – и именно в ту минуту, когда мысль, что он полчаса был обладателем огромного богатства, достигла его сознания. Но и тут его более поразила странность факта, который совершился так быстро и мог иметь такое огромное влияние на целую жизнь двух человек, так противоположно поставленных в обществе!
В свою очередь Тавровский не мог не удивляться Ивану Софронычу и мысленно не отдать справедливости бесконечному благородству и высокой, целомудренной простоте его сердца. Размышления его были прерваны приходом камердинера, которому он приказал узнать, где остановился Иван Софроныч.
Иван Софроныч первые дни по приезде в Петербург жил в нумерах где-то в Ямской. Но потом он приискал в Коломне небольшую квартирку с мебелью, которая обходилась ему дешевле и была удобнее. Она состояла из двух маленьких комнат в нижнем этаже огромного дома и выходила окнами на улицу.
В день рождения Насти старик с дочерью поднялся довольно рано. Настя оделась в национальный костюм, который она иногда надевала в воспоминание об Алексее Алексеиче, любившем видеть ее в сарафане.
Может быть, потому же Иван Софроныч находил, что никакие немецкие платья не идут так его дочери, как русский сарафан и кисейная рубашка. И в самом деле, Настя в этом костюме представляла тип русской красавицы, полной, румяной, с загорелым лицом, пышными плечами и роскошным станом. Недоставало только открытого, веселого и бойкого взгляда: Настя была постоянно грустна; старик отчасти знал, отчего грустит она, но показывал вид, будто не замечает ничего: он был добр, но упрям и горд и, раз сказав, что дочь его не будет в родстве с Натальей Кирилловной, считал бесчестным даже мысль о возможности изменить свое решение. Надев самый лучший свой вицмундир, украшенный несколькими медалями, Иван Софроныч под руку с дочерью отправился в ближайшую церковь; отец и дочь усердно молились и невольно привлекли общее внимание: отец – своей почтенной и выразительной наружностью, полной простоты и достоинства; дочь – своею красотою, резко выдававшеюся среди бледных, поблекших лиц других женщин, и своим оригинальным нарядом. Отслушав обедню, Иван Софроныч проводил дочь до квартиры, а сам отправился неподалеку навестить одного нужного человека, с которым не успел повидаться. Настя пришла домой, засучила рукава своей белой рубашки, открыв, таким образом, выше локтя свои полные смуглые руки, которыми можно было залюбоваться, взяла кофейник и отправилась в кухню, общую с хозяйкой, варить кофе. Поставив кофейник на плиту, она воротилась в комнату, накрыла чистой салфеткой небольшой столик, поставила чашки, сахарницу, сливки, большой крендель, принесенный хозяйской прислужницей, и задумчиво села перед столом в ожидании Ивана Софроныча.
Стук экипажа и резкий звук бича, раздавшиеся на улице, вывели ее из задумчивости. Она взглянула в окно и увидела экипаж, который так поразил ее своей красивой и странной формой, что любопытная Настя быстро открыла окно и до половины высунулась, чтоб лучше рассмотреть его. То был прекрасный фаэтон, запряженный двумя бойкими серыми лошадями, которыми правил красивый высокий господин, вооруженный длинным бичом; черный негр, с оскаленными зубами, в белом галстухе, красном жилете, синей куртке и сапогах с отворотами, помещался в заднем сиденье и чудовищно скалил зубы, как будто поддразнивая любопытных прохожих, жадно осматривавших его. Форма экипажа, красота и ловкость его владельца, а особенно уродливый жокей приковали всё внимание Насти, которая имела довольно времени полюбоваться интересным зрелищем, потому что экипаж ехал прямо к их дому и наконец остановился перед воротами его. Господин ловко выскочил из экипажа и передал бич и вожжи груму, которого назвал Жоржем. Затем он обратился к стоявшим у ворот мужикам, мастеровым и разным зевакам с вопросом:
– Здесь ли живет Понизовкин?
Никто не дал ответа; все переминались, искоса оглядывая красивого господина, его экипаж и грума, стоявшего с бичом, в грозной позе. Красивый господин повторил свой вопрос.
– Здесь! – невольно сказала Настя и вдруг вся покраснела, перепугалась и быстро отскочила в глубину комнаты.
Красивый господин поднял голову, но никого не видал.
– Здесь? – вопросительно повторил он.
Настя не решилась отвечать.
– Кто же сказал: здесь? – спросил красивый господин в недоумении. – Да где же у вас дворник?
– Барышня сказала! – отозвался мальчик в полосатом халате. – Никак, они тут и живут, – прибавил он, указывая на раскрытое окно.
– Здесь, здесь! – утвердительно повторили в один голос стоявшие у ворот.
Настя, ни жива ни мертва, стояла, прислонившись к стене, когда у дверей послышался звонок. Она отперла двери дрожащей рукой и встретила гостя словами:
– Батюшки нет дома.
– А далеко он ушел? Долго не придет?
– Нет, он сейчас будет, – отвечала Настя.
– Мне очень нужно его видеть… Я могу подождать?
– Как вам угодно.
Следом за Настей гость вошел в комнату; только теперь увидав Настю, он с минуту казался пораженным и ничего не говорил. Настя еще более потерялась.
– Извините, – заговорил наконец гость. – В темной прихожей я совсем не мог разглядеть, с кем имею удовольствие говорить. Так вот какая дочь у Ивана Софроныча! – прибавил он, продолжая оглядывать Настю смелым и удивленным взором. – Ведь я не ошибаюсь, вы дочь Ивана Софроныча?
– Да.
– Сегодня ваше рождение?
– Так точно.
– Я приехал поздравить вас.
Настя поблагодарила наклонением головы.
– Я ужасно рад, что приехал. И знаете почему?
– Нет.
– Я обогатился одним открытием. Так вот по каким дням родятся красавицы! – продолжал гость, пожирая глазами девушку, которая покраснела как пион. – Извините, но я не могу не объявить вам прямо, что вы удивительная красавица. Признаюсь, я видел много женщин в своей жизни – и торжественно отдаю предпочтение русской красавице… и русскому национальному костюму, – прибавил он, – по крайней мере, когда наденет его такая красавица, как вы… – Настя не знала, что говорить, куда смотреть, куда девать свои руки. Гость продолжал с возрастающею любезностию и свободою:– И знаете ли? я нисколько не шучу! клянусь вам всеми женщинами, которых я знал в своей жизни, что не видал никого прекраснее вас! Как идет к вам сарафан! И как мило вы сделали, что открыли ваши прекрасные ручки! Они так хороши, что в самом деле совестно их скрывать. Знаете ли, они так хороши, так хороши, что мне приходит охота попросить у вас позволения поцеловать ваш локоток!
Настя с испугом отскочила и стала поспешно опускать рукав.
– Не хотите? но я вас прошу! – сказал гость умоляющим и настойчивым голосом, сделав движение к ней.
Настя отскочила к самому окошку и торопливо спускала другой рукав.
– Ну, я вижу, вы так строги, что мне придется обойтись без всякого позволения, – сказал гость.
И, быстро подскочив к Насте, он нагнулся…
Между тем, возвращаясь домой, Иван Софроныч издали узнал фаэтон Тавровского и черного грума, с которым имел удовольствие познакомиться у Петра Прохорыча. Он удвоил шаги и не без удивления приметил двух или трех зевак, глазевших в открытое окно, также подняв голову; и вдруг его лицо покрылось смертельной бледностию. Бегом вбежал он на небольшую лестницу, вошел в дверь, которую позабыла запереть Настя, и очутился, лицом к лицу перед Тавровским.
Настя, увидав отца, кинулась к нему с заплаканными глазами и припала лицом к его груди.
Грозное лицо Ивана Софроныча, который с гневом и недоумением оглядывал своего гостя, тяжело переводя дыхание, удивило Тавровского.
– Зачем вы пожаловали сюда? – проговорил Иван Софроныч тихо, но таким строгим голосом, что Тавровский смутился. – Дочь моя и так уж довольно потерпела по милости вашего семейства. Ваша тетушка преследовала ее в своем доме, ваш родственник вздумал удостоить ее своим вниманием, и нас обвинили в интригах. Бог видит, как справедливы были подозрения! Моя Настя сама никогда не согласится вступить в такой брак, если б ваша тетушка пришла упрашивать ее!
Тавровскому показалось, что Настя вздрогнула при последних словах старика.
– И теперь вы, – продолжал Понизовкин, возвышая голос, – вы хотите довершить несчастие бедной девушки, посягая…
– Потише! – возразил Тавровский, более удивленный, чем рассерженный гневной выходкой своего управляющего: привыкнув действовать по влечению минутной прихоти и вообще не слишком разборчиво обходиться с простыми людьми, он видел в своем поступке не более как шутку и совсем не ожидал, чтоб дело могло принять такой оборот. – Потише, – сказал он, – выслушайте прежде, в чем дело. Ваша дочь напрасно встревожилась, и вы тоже. Я слишком хорошо знаю приличия, чтоб оскорбить их. Я позволил себе не более того, что позволительно во всяком кругу…
– Мне дела нет до того, что позволяете вы себе в вашем кругу! – запальчиво возразил Иван Софроныч. – Вы пришли в мой дом и оскорбили мою дочь…
– Чем? – перебил Тавровский. – Я ничего не сделал, да и то, что хотел сделать, не более как самая невинная шутка…
– Шутка! хороша шутка! – перебил управляющий. – Вы приходите в первый раз в дом честного человека и оскорбляете его дочь и делаете целую улицу свидетелем своего поступка, – прибавил Иван Софроныч, указывая на окно, в которое продолжали глазеть любопытные.
– Полноте, полноте, почтенный Иван Софроныч, – заметил Тавровский. – Ваша горячность ослепляет вас. Что несколько дураков глазели в окно, так уж вы вообразили бог знает что.
– Дураков? Нет, это не дураки: это народ; они будут говорить, будут судить. Все знают, кто вы, знают, что я ваш управляющий; и вы так обходитесь с моей дочерью? Что же подумают обо мне? Что подумают о ней? – прибавил старик со слезами. – Это низко, это бесчестно! – заключил он громким, полным негодования голосом.
– Батюшка! батюшка! что вы говорите! – воскликнула Настя, прижимаясь к отцу.
– Замолчи, сумасшедший! – в то же время воскликнул Тавровский, в лице которого появились признаки сильного гнева. – Как смеешь ты говорить мне такие дерзости? Говорю тебе, что я никого не хотел оскорбить и никого не оскорбил. Я пришел сюда совсем с другим намерением, – продолжал он, поднося руку к карману.
– Не хотели ли вы выкупить свой поступок деньгами? – грозно спросил Иван Софроныч, кидаясь к Тавровскому, который невольно отскочил: губы его судорожно стиснулись, глаза засверкали.
– Глупый старик! – сказал он презрительно. – С тобой невозможно говорить теперь. Я вовсе не хочу доставлять глупого зрелища глупым зрителям, которых ты делаешь свидетелями своего сумасбродства, – и ухожу. Буду говорить с тобой, когда ты образумишься. Прощайте, – прибавил он другим голосом, кланяясь Насте. – Если вы иначе поняли мою невинную шутку, то я тысячу раз прошу у вас извинения, но, клянусь, я не хотел сделать ничего дурного и обидного кому-нибудь!
Он ушел, и скоро послышался стук его фаэтона по мостовой и звук бича, резко свиставшего в воздухе.
Иван Софроныч поцеловал в лоб дочь свою и, посадив ее, сказал:
– Успокойся, Настенька, не плачь. Будь умна. Теперь, больше чем когда-нибудь, нам нужны твердость и благоразумие. Приготовься опять мыкать горе. Мы опять не имеем ни жалованья, ни приюта, ни покровителя. Я не могу более остаться у него управляющим. Нам осталась одна надежда – на бога. Да будет же его святая воля!
Старик перекрестился и прижал к груди плачущую дочь свою.
Тихо и печально прошел день рождения Насти.