Текст книги "Горький мед"
Автор книги: Николай Верещагин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
5
Приготовления к свадьбе стоили Марии стольких хлопот, что голова от них шла кругом. И вот не кончились еще те хлопоты, как обрушились на нее эти страшные другие. Нужно было ехать в город, договариваться о перевозке тела, купить гроб в магазине похоронных принадлежностей и заказать венки, нужно было оформлять какие-то справки, потом с этими справками получить место на кладбище, нанять кого-то для рытья могилы, о поминках позаботиться, а у нее совершенно не было сил, не было обо всех этих делах понятия. Перед этими неисчислимыми хлопотами само горе отступило на второй план. Один раз, перебирая в уме все дела, она даже мимоходом подумала, что хоть готовить-то на поминки ничего не надо, и от эамотанности сама не заметила кощунственной горечи этой мысли.
Она ни за что бы не справилась сама, но рядом были люди, и все готовы были помочь. И родные, приехавшие на свадьбу, и соседи, и товарищи Ивана по работе, которые пришли посочувствовать в горе, – все принимали участие в этих делах. В профкоме выделили машину, и тот же Витька Букреев еще с двумя рабочими поехал в морг за телом. Кто-то из Гуртовых отправился с ними, чтобы провернуть все дела в магазине похоронных принадлежностей, где у них нашлись какие-то связи. Кто-то уже договорился назавтра с фотографом, тем самым, что делал снимки в загсе и должен был вечером свадьбу снимать. Двое из соседей нашли в сарае лопаты, быстро наточили их и отправились на кладбище копать могилу. Возникал какой-то стихийный конвейер помощи, многие дела передавались из рук в руки, незаметно делались сами.
Марии было легче среди людей, но в то же время это множество лиц, голосов, устремленных на нее глаз утомляло ее так, что временами она видела все как в тумане, и ее пошатывало от усталости.
Но отдохнуть было некогда. В конце улицы уже показался свадебный кортеж с передними машинами, украшенными лентами. У них в поселке, как и везде, вошло в обычай гудеть клаксонами, сигналя всей округе о свадьбе – это была как бы замена колокольцев прежних свадебных троек. На этот раз подъехали тихо, без гудков, но свадьба есть свадьба, и в третьей машине кто-то из Жоркиных дружков не выдержал и коротко, да просигналил.
Люди собрались у распахнутых настежь ворот, многие толпились во дворе, у крыльца, в том числе и какие-то совершенно незнакомые. Мария видела всех, но почти не различала никого в отдельности. С самого утра она чувствовала себя так, словно играет какую-то роль, ни точного смысла которой, ни текста не знает, а все вокруг на нее смотрят. Если она что-то забудет, ей подскажут, помогут, ошибку простят. Но нельзя отказаться, нельзя не играть эту роль. Все это было, как в тяжелом затянувшемся сне, в котором все, что должно быть в действительности, происходит как-то не так, нелепо, наоборотно. И никак не сбросить эти чары наваждения, нужно дотерпеть, доиграть этот сон до конца, чтобы он побыстрее кончился, и тогда все повторится в действительности уже заново, взаправду, как должно, по-хорошему. И эта призрачная надежда поддерживала ее.
Кто-то подсказал, и она заранее надела свой нарядный японский костюм, купленный к свадьбе. Кто-то подал ей черный платок – она послушно повязала на голову, поняв, что так нужно по роли. Кто-то сунул а рушнике каравай и солонку, она взяла и так в нарядном костюме и траурном платке, держа хлеб-соль в протянутых руках, вышла на крыльцо. Люба и Жора поднялись по ступенькам. Она подала хлеб-соль жениху бездумно, как, наверное, подала бы любому из стоящих здесь, если бы требовалось по роли, поцеловала дочь, а потом и Жорку холодным бесчувственным поцелуем.
Жорка отдал каравай кому-то из стоящих рядом и повел Любу в дом, но на пороге их остановили.
– Стойте! – заполошно вскрикнула Галя. – Где хмель? Сейчас принесут, сейчас.
Они остановились на крыльце, Жорка, с глуповатой ухмылкой озираясь на своих приятелей, Люба все с тем же неменяющимся бледным лицом. Галине подали наконец сухой хмель в полиэтиленовом пакете, приготовленный заранее, но куда-то запропастившийся в последний момент, молодых наскоро осыпали им, и они вошли в дом.
В зале уже приготовлены были под белыми скатертями накрытые столы. Мария удивилась, когда успели без нее закуски приготовить и бутылки расставить, но приняла и это как должное. Чужие люди хозяйничали в ее доме, стелили скатерти, накрывали столы, распоряжались в кладовой и на кухне, и это тоже было в логике того дурного, наоборотного сна, в тенетах которого она себя чувствовала. Его приходилось терпеть и покорно разыгрывать свою роль, дожидаясь, пока спадет наваждение.
Когда гости расселись за столами, и кто-то сноровисто разлил вино, и зазвенели бокалы, забрякали вилки, Мария тихо ушла на кухню, закрыла дверь, присела в уголке на табурет. Стоило ей прикрыть глаза, прислонить голову к стенке, как сознание померкло, и, отключившись, она задремала в темном беспамятстве…
Очнулась оттого, что кто-то тряс за плечо.
– Привезли… Ивана привезли, – шепотом сообщила Галина.
Еще не придя в себя, Мария посмотрела в окно. Там, позади кортежа свадебных машин, стоял крытый брезентом Витькин грузовик.
– Что делать-то? – шептала Галина. – Ох ты, господи, что же делать?..
Мария хотела подняться, но ноги подкосились, и она снова опустилась на табуретку. Она уже не различала, где сон, а где страшная явь.
– Я отгоню за угол, – сказал подошедший Витька. – А вы пока по-быстрому их отправляйте.
Галпна побежала в зал.
– Ну, гости дорогие, спасибо, что зашли, не побрезговали нашим угощением, – ласково улыбаясь, запела она. – Теперь милости просим в дом жениха. Там родители уж заждались молодых, сватьюшка уж небось со сватом все глаза проглядели…
Сытые, слегка осовевшие от выпивки, гости стали подниматься. На улице заурчал мотор грузовика и, коротко взревев, затих за углом. Расселись по машинам, уехали. Кто-то опять, не выдержав, длинно просигналил, и гудок затих, удаляясь в сторону Пролетарской.
И тут же во двор въехал на грузовике Витька, поджидавший за углом. Открыли задний борт машины и вчетвером осторожно сняли длинный, обитый кумачом гроб с гирляндой черных из атласной ленты цветов на крышке. Гроб внесли в прихожую и остановились.
– Куда его? – Мужики топтались с тяжелой и неудобной ношей.
– Ой! – всплеснула руками Галина. – Там же в зале не убрано! Давайте здесь пока, в прихожей…
Бросились впопыхах убирать в зале посуду, сдирать со столов скатерти, подметать. Под гроб подложили две табуретки, и он стоял, вытянувшись по диагонали через всю прихожую, так что приходилось протискиваться мимо него, бегая с посудой и объедками из зала в кухню. Наконец там прибрали, лишние столы и стулья вынесли в Любину спальню. Оставили посредине только один стол, накрытый свежей скатертью. На него и поставили гроб.
6
Вечером те, кто еще оставался с Марией, разошлись, кто домой, а кто к Гуртовым на свадьбу. Дом опустел. Остались лишь две старушки, по-монашески повязанные темными платками. Они неприметны были днем в людской суете, сидели где-то в сторонке в углу. Теперь же, бесшумно похаживая и перешептываясь, они распоряжались в доме: что-то делали у гроба, что-то устраивали в комнате. Мария почти не замечала их; тихие, они не мешали, с ними даже легче было – и есть в доме живые люди, и нет вроде никого. Она уже привыкла, что другие хозяйничают в доме, не спрашивая ее.
Стало смеркаться, и старушки зажгли две тонкие свечки у Иванова изголовья. Одну свечку вставили в сложенные на груди руки его, и она тихо горела светоносным, едва колеблемым лепестком огня. В лунке у голубоватого основания пламени собирался чистый, как слеза, расплавленный воск и, переполнив лунку, скатывался по стебельку свечи прозрачными каплями, застывая, мутнея на холодных Ивановых пальцах… Он лежал в новом костюме, купленном к свадьбе, в белой рубашке с галстуком. Будто собрался на дочкину свадьбу, да в последнюю минуту прилег отдохнуть, смежил веки перед дорогой. Лицо у него было бледное и чистое, только на лбу меж бровей залегла чуть приметная недовольная складочка, которая всегда появлялась, если, вернувшись усталый домой, он находил какой-нибудь беспорядок.
Старушки спросили, есть ли икона. От матери у Марии оставалась икона, которой та благословила их с Иваном. Все эти годы икона пролежала в ящике комода. Старушки достали ее, в сильно потемневшем латунном окладе, установили на комоде и, за неимением лампадки, затеплили перед ней свечечку, еще одну. Пошептав тихонько молитву и перекрестившись, обе ушли на кухню пить чай.
Только теперь, оставшись одна, Мария отдалась горю своему до конца. До этого все время заботы тяготили и отвлекали ее. И вот ушли все земные заботы, словно их не было, и осталась она со своим горем одна.
Она сидела рядом с Иваном, смотрела на его острый профиль, крепко смеженные веки, неподвижные бледные губы и вела с ним безмолвный разговор, как бывало и раньше у постели спящего мужа. Вспыльчивому и временами резкому, не всегда она могла ему высказать что хотела. И привыкла вот так сидеть иной раз возле спящего и безмолвно изливать ему душу. А он, ровно дыша во сне, будто и слушал, да не мог при этом вскинуться, оборвать. Так и теперь сидела она рядом и безмолвно говорила с пим. Но не вздымалась его грудь, не овевало дыханье застывшие губы, не живила краска бледное лицо.
Вечность прошла со вчерашнего дня, все копилось в ней горе, и некому было высказать его. Много было людей вокруг, и все ей сочувствовали, но не с кем было горе разделить, даже, так получилось, что и с дочерью. И вот теперь она выплакивала свое горе ему, безмолвно причитая и горько жалуясь:
«Как же так, Ваня? Как же это случилось?.. Зачем же ты ушел от меня, за какую вину покинул?.. Ведь не нажились еще с тобой, не нагляделась даже на тебя, на родного!.. Ведь теперь только бы и жить, Ванечка. Ведь как старались с тобой, как ладно дом-то устроили – всю работу переделали, все заботы избыли… Чем же провинились мы, что судьба к нам жестока, немилостива? Да разве ж такого ждали мы в нонешний день?..»
Жгучие слезы бороздили лицо, тоска туманила сознание, давила на сердце так, что тяжко было дышать. А он лежал, не слыша, не внимая, недвижный, строгий и безучастный ко всему. Она жадно искала на его бледном лице хоть немного живого чувства, хоть что-нибудь и, заметив легкую складочку недовольства на лбу, начинала оправдываться:
«Может, я чем виновата, так ты скажи. Может, что не так сделала? Хоть поругай меня, да не молчи, Ванечка!.. Кто же научит теперь, кто подскажет? Сам ты лучше бы рассудил, сделал бы правильней… Как мне жить теперь без тебя? – наклонившись к нему, исступленно шептала она. – Как одной-то век вековать?.. Ведь и дочку в одночасье увезли от меня, увезли нашу деточку! Уж она-то по тебе убивалась, не хотела идти под венец. Не хотела и я, да что ж было делать? Ведь люди собрались, ведь все уже стронулось…»
Она замолкала и, забывшись, ждала ответа. Но не было ответа. Он лежал, сильно вытянувшись, холодный, недвижный; только свечечка горела и чуть слышно потрескивала в его руках, и чистые, как слеза, капли воска стекали по ней, застывая на пальцах.
«Не хотел ты этой свадьбы, не хотел. Может, потому и ушел? – пугалась догадкой она. – Так ведь ты же молчал, а я бы тебя послушалась… И опять молчишь, все молчишь!.. Как же я теперь без тебя, кто научит уму-разуму? Ведь я, дура, когда и перечила тебе, а все знала: умный у меня мужик, золотая голова. Все на тебя надеялась, все на тебя! Как за каменной стеной за тобой жила… Как мне быть теперь без тебя?.. На кого ж ты меня оставил?..»
Тоска захлестнула ее, накрыла тяжелой волной. И, упав грудью на стол, вцепившись в острый край гроба, она разрыдалась, в беспамятстве стуча об него головой.
– Вставай! – уже в голос звала она. – Пойдем на свадьбу к доченьке! Пожалей ты меня, вставай! Нас люди там ждут – вставай! Вставай, миленький, не мучай меня!..
Он не услышал, не пожалел, не откликнулся. И уже не помня, не сознавая себя, она рыдала и билась о гроб, в безумной надежде разбудить его, бессвязно бормоча и выкрикивая какие-то горестно-умильные не свои, а вечные вдовьи слова из какого-то древнего причета:
– Уж за что же ты, миленький, рассердился на нас? Крепко спишь ты теперь, не пробудишься! Да за что же такая скорая смертушка? Да где она, злодейка, нашла тебя?.. На кого ж, горемычных, покинул нас? Не жена я теперь – вдова горькая, сиротою стала доченька!.. Как же стану я одна-то жить? Не по силам мне работушка, не по уму-то мне заботушка… Ой, вставай, Ваня, не томи ты меня! Иль возьми меня с собой, возьми, Ванечка!..
– Ты поплачь, поплачь!.. – говорили ей старушки, подступивши к ней. Они давно уже смотрели на закаменевшую в горе, безмолвную Марию с беспокойством и теперь с облегчением подбадривали ее: – Поплачь, миленькая, поплачь – оно легче станет…
Слабые огоньки свечей трепетали от ее надсадных рыданий. Тени, словно живые, беспокойно скользили по углам. И только Иван лежал каменно-строгий и безучастный ко всему, такой близкий – рукой подать – и уже такой бесконечно далекий, уже там, откуда возврата нет…
7
Гости съезжались в дом Гуртовых с раннего утра и до вечера. Последние прибывали уже к самой гулянке. Веселых, нарядных, нагруженных цветами и подарками, их встречали у ворот и шепотом сообщали об Иване. Веселость слетала с гостей, они охали, мрачнели. Потом с построжавшими лицами проходили в дом, скомканно говорили молодым положенные слова поздравлений и с облегчением смешивались с толпой уже прибывших раньше гостей. Бабы тесно сидели на веранде, судачили и горестно качали головами. Мужики толпились во дворе, курили, с уважением осматривали богатый дом Гуртовых с кирпичным гаражом, с множеством добротных хозяйственных пристроек, с остекленными теплицами на заднем дворе и тоже толковали о происшествии. Кто еще не знал всех подробностей, расспрашивал других.
– Как же так получилось? – спрашивали одни.
– Да вот так, – отвечали другие. – У нас тут новую дорогу асфальтировали, а каток еще не убрали. Теленок дорогу перебегал, выскочил из-за катка, а Иван отвернуть хотел, да скорости не расчитал – врезался в каток.
– Надо же, – качали головами. – Телка пожалел, а сам угробился!.. И в какой день!..
– Вот так и живем, – философски вздыхал кто-то. – Сегодня здесь, а завтра…
Никто толком не знал, как вести себя в этой ситуации, как быть: печалиться или не показывать виду. Неуверенно озирались, смотрели друг на друга, стараясь у другого найти правильный тон, нужный настрой. А пока неторопливо курили и сдержанно беседовали, ожидая, куда повернется. Пока ничего не было ясно с этой гулянкой, все словно чего-то ждали, какого-то решения, приговора. Но постепенно в этой толпе нарядно одетых, собравшихся для праздника людей грусть как-то понемногу рассеивалась. Большинство здесь все-таки не знали Ивана, а оживление большого сборища, прекрасная погода, встречи со старыми знакомыми и новые знакомства – все это создавало другой настрой. То там, то здесь голоса звучали громче, оживленнее; разговор перешел на погоду, на рыбалку, кто-то уже заговорил о футболе. Ничего еще не было ясно – однако на кухне деятельно готовили, оттуда распространялся густой аппетитный запах жареного мяса и чеснока.
Со стороны Гуртовых было больше гостей, и самые уважаемые гости: директор маслозавода Замуруев, тучный мужчина с волевым, начальственным взглядом, заведующий Домом быта Алтынов и всемогущая Пчелякова, депутат поссовета, в своем строгом синем костюме и, вопреки всем веяниям моды, с пышным начесом из обесцвеченных перекисью волос. Калинкинская родня стояла отдельной кучкой. Их и так было немного, да кое-кто еще не пришел на свадьбу, и они терялись среди многочисленной родни и гостей Гуртовых. Только Галя, одна из них, деятельно помогала на кухне, остальные стояли в сторонке грустные, подавленные. Кто-то предложил уйти со свадьбы, но вроде и неудобно было разрушить компанию, оставить здесь Любу одну. Они так и не знали, на что решиться, и словно ждали подсказки со стороны.
Кирилл, крестный Любы, чувствовал на себе какую-то ответственность перед людьми и потому мучился виной, что так нехорошо все получается. Он тоже не знал, что делать, как быть, и нервничал, суетился: то выходил к гостям, вмешивался в разговор, то, не выдержав их вопросительных и, как ему казалось, укоряющих взглядов, спасался на кухне, где бестолково начинал помогать женщинам, только мешая своей суетой.
Дора Павловна появлялась среди гостей со скорбным лицом, с платочком, который не выпускала из рук. На нее смотрели с сочувствием, почтительно смолкали при ее приближении. Ей старались понапрасну не досаждать, но без нее тоже ничего не решалось, и тогда робко спрашивали указаний, а она направляла, но сама ни к чему не притрагивалась, с таким видом, словно ей тягостна вся эта суета, но ради других все вытерпеть готова. Ей сочувствовали едва ли не больше Марии: подумать только, единственный сын женится, столько хлопот, такие расходы, и оттого, что сват так нелепо прямо накануне свадьбы попал в аварию, все пошло прахом. И как она переживает за Ивана – будто родной…
В половине восьмого, когда уже заметно смеркалось на улице и гости стали уставать от ожидания, к Доре Павловне пришли Копысов с Кириллом. Она сидела в дальней комнате, скорбно подперевшись рукой с платочком, зажатым в ней.
– Ну, что будем делать-то? – озабоченно спросил Копысов, потирая свой щетинистый подбородок. Он брился с утра, но темная, густая щетина к вечеру снова проступила у него на щеках. – Люди-то собрались. Что-то надо решать…
Дора Павловна, поджав губы, молчала. Ее припухшие серые глазки смотрели мимо них горестно и чуть обиженно.
– Как-то неудобно перед людьми, – вздохнул Кирилл, и непонятно было, что неудобно: отменять гулянку или заставлять гостей ждать. Да он и сам этого не знал.
– Люди-то здесь при чем? – сказала Дора Павловна таким тоном, что, мол, и сами могли бы догадаться. – Люди голодные небось…
– Так подавать?..
Дора Павловна только махнула рукой: делайте, мол, как хотите.
– Счас организуем, – с готовностью встрепенулся Копысов, – я бабам накажу, чтоб подавали, а ты, кум, зови за стол, – сказал он Кириллу.
И хотя тому очень не хотелось идти звать гостей, и вроде не ему полагалось это делать, он не посмел возразить: и так уж они, Калинкины, свадьбу испортили. И, вздохнув, сделав по возможности приветливое лицо, он пошел приглашать гостей за стол.
Столы были накрыты в двух больших смежных комнатах с настежь распахнутыми створками дверей, превращенных как бы в один банкетный зал, да еще в третьей, возле кухни, был накрыт отдельный стол для женщин, которые должны были помогать повару и официанту подавать новые блюда. Официант, стройный, похожий на Муслима Магомаева молодой человек с безупречным пробором, стоя у входа, любезно кланялся гостям, жестами белых холеных рук указывая места за столом, иногда притрагиваясь почтительно к спинкам стульев именитых гостей, помогая им усаживаться.
Входя в ярко освещенные комнаты и усаживаясь за столами, гости не могли сдержать удивленных восклицаний: столы буквально ломились от всевозможных вин и закусок. Здесь были овальные блюда с балыками и розоватой лососиной, вазочки с черной и красной икрой, маринованные грибки, маслянисто лоснящиеся среди кружочков лука, салаты в хрустальных вазах, по-ресторанному затейливо украшенные розанами из моркови, листьями петрушки и сельдерея, огурчики малосольные в укропных лапках на влажных пупырчатых бочках, аппетитно нарезанный розоватый окорок, всевозможные колбасы и паштеты – да всего сразу и не разглядеть. Закуски располагались так густо, что казалось, блюда возвышаются в два этажа. Но нашлось место и множеству разномастных бутылок с броскими импортными и запотевших с отечественными этикетками, а также златоглавым бутылкам шампанского и прочему всему. В глазах пестрело от расставленных там и сям ваз с цветами: алыми и белыми розами, махровыми гвоздиками, роскошными гладиолусами.
Рассаживаясь с невольной робостью вокруг этого изобилия, гости прищелкивали языками от восхищения, негромко переговаривались:
– Стол-то прямо княжеский.
– Да уж известно, Дора в грязь лицом не ударит.
– Из-под земли достанет, а угостит!..
Люба не хотела идти к гостям; ей было тошно, она плохо себя чувствовала, но ее опять обступили, уговаривая лишь немного посидеть, только сфотографироваться за столом (ведь на всю жизнь память), и она покорилась: осушила глаза платком, дала припудрить себе лицо и надеть фату, дала увести себя к гостям.
Молодых усадили во главе стола. Справа, со стороны жениха, сели Дора Павловна с мужем и почетные гости: Замуруев, Алтынов, Пчелякова. С левой стороны, рядом с невестой, крестный ее Кирилл с Галей. Остальная немногочисленная калинкинская родня оказалась в дальнем конце стола, а частью в соседней комнате вместе с молодежью.
Дора Павловна сидела все так же, поджав губы, с грустным и словно бы даже отсутствующим лицом. У нее был такой вид, будто ко всему этому сомнительному предприятию она не имеет никакого отношения, но уступила, чтобы не портить настроения другим. Чего в ней было больше – печали по усопшему свату или материнской грусти на свадьбе сына, – трудно сказать, но, глядя на нее, и гости присмирели; за столом установилась выжидательная тишина. Официант бесшумно и ловко сновал за спинами, наполняя бокалы.
Копысов поднялся и, как крестный жениха, произнес тост.
– Дорогие Люба и Георгий! – сказал он с бокалом в руке. – Мы все сегодня пришли сюда, чтобы поздравить вас в этот торжественный для вас день. Ваши родители, достойные и всеми уважаемые люди, и Дора Павловна, и Гаврила Матвеич, и Мария Николаевна и покойный Иван Васильевич, которого, к прискорбию, нет с нами, много сил отдали, чтобы вас вырастить, много сделали для вашего счастья…
Он так ловко ввернул про покойного, что все как-то сразу почувствовали облегчение. Получилось так просто я естественно, будто и в самом деле отец невесты умер когда-то давно, и было весьма кстати, и благородно, и уместно вспомнить и его добрым словом за праздничным столом. Только Люба при этих словах вздрогнула и закусила губу.
– Вы, их дети, – продолжал Копысов. – стоили им немалых забот. Они воспитали вас настоящими людьми, создали все условия для счастливой жизни. И вот сейчас, молодые и красивые, вы готовитесь создать новую советскую семью. Хочу от имени всех ваших родных и друзей пожелать вам счастья и согласия в будущей семейной жизни! Пусть она медом течет! Совет вам да любовь!..
Копысов потянулся к ним со своим бокалом, все гости поднялись, стали чокаться. Зазвенели бокалы, загремели стулья, зазвучали вразнобой поздравления; фотограф откуда-то сбоку резанул яркой вспышкой. Гостя выпили стоя, потом сели и, изголодавшиеся в долгом ожидании, дружно набросились на закуски.
Люба отпила глоток из своего бокала, но вино показалось ей горьким и неприятным. Она машинально поискала глазами на столе, чем бы заесть, сморщилась от отвращения при виде всех этих острых закусок, отломила кусочек свежего хлеба, но и хлеб только поднесла ко рту, тут же отложила в сторону. Ее мутило. Неотступная тягучая тошнота, зарождаясь где-то пониже груди, волнами поднималась к горлу, холодной противной слабостью растекалась по плечам и рукам, тупо кружила голову. Она старалась терпеть, сидеть прямо и держать голову высоко, но было невыносимо противно видеть эти жующие рты, слышать жужжащий рой гостей, хотелось закрыть глаза и заткнуть уши, чтобы никого не видеть и не слышать.
Когда налили по второй, кто-то в соседней комнате неуверенно выкрикнул «горько» в расчете на поддержку соседей. Но его не поддержали, и он замолк. Зато уж с третьей рюмкой требовательно, хоть и вразнобой, закричали, и ей пришлось поцеловаться с Жоркой. И опять резануло по глазам вспышкой.
Потом поднялся полный, представительный Замуруев, и гости выжидательно замолкли. Привыкший выступать и заседать в президиумах, Замуруев стоял небрежно, раскованно, держа бокал между двумя пальцами и, пока не установилась полная тишина, слегка что-то дожевывая.
– В этом гостеприимном доме, – произнес он звучным баритоном, – за этим скромно сервированным столом… – он сделал паузу, пережидая смешки оцепивших юмор гостей, – я хочу поднять тост за хозяев этого прекрасного дома, за несравненную Дору Павловну и милейшего Гаврилу Матвеича! За то, чтобы тепло и радостно жилось молодым в этом доме, чтобы для Любочки он стал родным!..
Гости одобрительно зашумели и потянулись чокаться, но Замуруев показал жестом, что рано, он еще хочет говорить.
– Нам, старшему поколению, – проникновенно сказал он, – жилось трудно. Хлеба черного не досыта ели. А вам, дорогие наши детки, обеспечен белый хлеб, да еще и с маслом. – И, переждав одобрительные поддакивания, он продолжал, повернувшись к молодым: – Стройте счастливую жизнь, не зная забот. Об этом уже позаботились ваши уважаемые родители. Да и все мы, здесь собравшиеся… – сделал он значительную паузу, – об этом позаботимся… Вот уважаемая Раиса Михайловна позаботится, чтобы больше было товаров, хороших и разных (гости засмеялись). Многоуважаемый товарищ Алтынов избавит вас от докучных бытовых забот. Дора Павловна своими лекарствами вылечит вас от любых болезней. Обо всем позаботились ваши родители. Так выпьем же за них, обеспечивших вам счастливую жизнь!..
Захмелевшие гости с жаром поддержали этот тост. Многих потянуло высказаться, и они выступали перед рядом сидящими, не дожидаясь общей тишины и внимания.
– Родители наши были никто, – разглагольствовал один из гостей. – Мы уже – кое-что (многозначительно поднял он палец), – А дети и внуки у нас будут – все! Стремитесь, добивайтесь блага жизни, а мы поможем – ничего не жалко для вас…
– Не тяните, давайте поскорее сына, а Доре Павловне внука! – кричал кто-то с другого конца стола. – Купим ему рояль, пускай учится музыке. Будет знаменитый композитор, второй Чайковский или Тухманов…
– Да мы все, если надо, поможем!.. А ну, тащи поднос, на рояль наследнику собирать будем!..
С тем же шаферским полотенцем через плечо, в невесть откуда взявшемся черном цилиндре появился Копысов и с расписным подносом в руках начал обходить гостей. Каждый лез в карман и клал на поднос десятки или четвертные, а Замуруев даже швырнул небрежным жестом пятьдесят рублей, вызвав одобрительные восклицания гостей.
От нового сильного приступа тошноты Люба страдальчески сморщилась и закрыла глаза. Никогда в жизни ее так не тошнило. Это была какая-то особенная, тягучая и неотвязная тошнота, какая-то неслучайная… И вдруг она поняла. Внезапной и острой догадкой поняла, что это за тошнота, откуда она взялась… И сразу все стало ясно, все объяснимо: и странные, небывалые ощущения, которые возникали в последнее время, и частые боли в низу живота, и прихоти вкуса, когда неудержимо хотелось то одного, то другого, то третьего…
Оглушенная этой догадкой, она с закрытыми глазами сидела за столом, уйдя в себя, прислушиваясь к этой волнами наплывающей тошноте, неодолимой, беспощадной, властно подчиняющей все ее существо, словно отныне она уже не принадлежала себе, а жила лишь для того, кто день за днем теперь будет расти в ней, питаться соками ее тела, чтобы потом в должный срок появиться на свет, – для ее будущего ребенка… Это так поразило ее, что она забыла, где сидит и что вокруг, совершенно отключилась от происходящего.
Громкий шум и возгласы гостей вывели ее из оцепенения.
– Прошу музыку! – крикнул Копысов я поднял на вытянутых руках поднос с целым ворохом денег, разномастных десяток, пятерок и четвертных. – Вот что может коллектив, если каждый да по денежке! Держите наследнику на рояль!..
И под громкий туш, исполняемый на баяне, он прошел к молодым и торжественно протянул им поднос с деньгами, поднеся близко к самым их лицам. От этой груды мятых захватанных бумажек на Любу пахнуло вдруг чем-то таким противным и затхлым, что новый ужасный приступ тошноты сдавил горло. Резкая бледность покрыла ее лицо, и, обмирая от слабости и отвращения, зажав рот рукой, она встала и вышла из зала.
Странное бегство невесты смутило гостей, веселье притихло. Но тут по знаку Доры Павловны подали к столу гвоздь программы – жаренного целиком поросенка на громадном блюде, украшенном зеленью, и это вызвало новое оживление, поток похвал повару и хозяйке. Дора Павловна слегка поклонилась гостям, сохраняя все тоже величавое и чуть отстраненное спокойствие. Ее Гаврила Матвеич изрядно набрался и уже клевал носом, сонно помаргивая. А она лишь омочила губы, когда провозглашали тосты, и сидела трезвая, зорко следя однако, чтобы гости пили, чтобы не стояли бокалы сухими.
Уже чего-то не хватало без музыки, уже многие гости порывались спеть и размяться в танце. Молодежь в соседней комнате достала гитару и, сгрудившись в уголке, чего-то там бренчала потихоньку, подергиваясь и перебирая ногами. Жорка сбежал со своего жениховского места и присоединился к ним. Нужна была музыка, но никто не решался включить проигрыватель. Наконец Дора Павловна чуть склонилась к Кириллу.
– Музыку включили бы, что ли, – укоряюще, что даже о таком пустяке не позаботятся сами, сказала она. – Чо люди томятся-то? – И сурово добавила: – Что-нибудь медленное.
Кирилл, уже порядочно выпивший, заплетающимися ногами устремился к проигрывателю. Через два усилителя музыка грянула сразу и в доме, и во дворе. «Утомленное со-о-олнце тихо с морем проща-а-алось!..» – затянул томным баритоном Иосиф Кобзон. Гости помоложе с готовностью встали из-за стола. Замуруев лихо по-гусарски подхватил Пчелякову, и они поплыли в танце, а за ними еще две-три пары гостей. Молодежь живо вымелась из-за своего стола и устремилась во двор, на свежий воздух, готовясь сразу после танго врубить шейк.
Пока Кобзон пел про утомленное солнце, почти все гости вышли на свежий воздух. Женщины томно обмахивались платками, мужчины ослабили галстуки, а некоторые вовсе сняли свои, засунув в карман за ненадобностью. Сытые и довольные они радовались хорошей погоде, сухой и теплой, почти летней, которая как по заказу выдалась к свадьбе, чтобы не испортить настроение гостям. Круглая желтая луна висела низко над крышей дома, словно тоже явилась на свадьбу, на людей посмотреть и себя показать.
Кончилась пластинка, и кто-то из молодых сразу включил магнитофон. И грянула музыка, заводная, электронная, неистовая. Молодежь, сбившись в кучу, задергалась в танце. А там уж и многие постарше полезли в круг, в толпу, содрогаясь в том же ударном, пульсирующем ритме. Оглушительная музыка властно задавала тон этой коллективной механической тряске веселья, веселья до пота, до изнеможения, до помрачения ума.