Текст книги "Звезды над Занзибаром"
Автор книги: Николь Фосселер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Сад роз и пряной гвоздики
21
Салима неуверенно стояла перед Меджидом, братом, который некогда был так близок ей и которого с тех пор она не видела. Он, как это и приличествует султану, пришел к ней в сопровождении большой свиты евнухов и рабынь. Его лицо, с детства отмеченное оспинками, сейчас было мертвенно-желтым с серым оттенком, кожа туго обтягивала его впалые щеки. Вокруг тусклых глаз лежали глубокие тени, а на висках и в бороде поблескивали серебряные нити. Тонкая ткань его джелабиии темная ткань абайи, украшенной по краям изысканной вышивкой, лишь подчеркивали его болезненное состояние. И тяжелые кольца болтались на его пальцах, из-за худобы кажущихся чересчур худыми и длинными.
– Ас-саламу алейкуму, – смущенно пробормотала Салима; она вдруг почувствовала себя маленькой девочкой.
– Ва аллейки ас-саламу, – отвечал Меджид на ее приветствие. – Хотя я и старше тебя, все же решил первым приветствовать тебя в городе.
Несмотря на то, что слова эти были сказаны очень приветливо и, разумеется, Меджид так и думал, Салима восприняла их как пощечину, и щеки ее заполыхали.
В действительности, Салиме – как младшей по возрасту и по положению – следовало бы первой нанести визит Меджиду. И то, что он снизошел до нее и пришел первым, свидетельствовало о его великодушии, но одновременно и о том, что он, как и прежде, считал ее виновной.
– Я благодарю тебя, – продолжал он, – что ты была так добра, что передала владение Бубубу – тем самым позволив мне сохранить лицо перед английским консулом.
Боль от потери дома, тоска по Бубубу, по заросшему саду и по собственному кусочку моря – все смешалось с гневом против Меджида за то, что он отнял у нее частицу счастья. И вместе с тем она чувствовала облегчение – ей показалось, что до примирения остался один только шаг, – и она проглотила слова, готовые слететь у нее с языка. Она несколько раз хотела заговорить и, наконец собравшись с силами, тихо и несколько уклончиво ответила:
– Не стоит благодарности.
Меджид похвалил поданный ему кофе, поинтересовался ее хозяйством, спросил, как идут дела на плантациях и взял с нее обещание, что в ближайшие дни она нанесет ответный визит в Бейт-Иль-Сахель ему, Хадуджи и их общей тетушке Айше.
Через час он поднялся, чтобы попрощаться, и долго смотрел на сестру.
То, что было вчера, должно быть погребено и забыто. Считается только Сегодня и Завтра. Так будем держаться друг друга, правда, Салима?
Ей следовало бы почувствовать облегчение, но нет, облегчения не было. И она была права, как выяснилось спустя несколько дней. Поскольку роскошно обставленный визит султана в ее дом и их разговоры не остались незамеченными, слухи об этом слишком быстро распространились по городу и сразу же достигли ушей Баргаша и Холе, которая приправила ядом и желчью свое мнение по этому поводу и позаботилась, чтобы Салима о нем узнала.
«Этому не будет конца, – размышляла Салима. – Это меня никогда не отпустит. Трещина, которая расколола нашу семью, никогда не сомкнется, и мне придется балансировать на краю».
Внешне Меджид и Салима примирились; но прежних близких отношений между братом и сестрой было не вернуть. Они стали чужими – и все более чужой в своей стране ощущала себя Салима. Она встречалась с Меджидом и Хадуджи и с их тетей в Бейт-Иль-Сахеле. Прежние подруги тоже стали навещать ее, а когда две ее двоюродные сестры выходили замуж за двух братьев, то большая часть отпрысков султана Саида собралась на шумный праздник. Однако Салима чувствовала, что с нее не спускают глаз и ей следует быть постоянно настороже: что и как ей сказать и как себя вести, чтобы вновь не пробудить к себе недоверия. И даже в отношения с «тремя светилами» – Джемшидом, Хамданом и Абдом иль-Вахабом – тоже словно просочился яд сверхбдительности и осторожности, подтачивая их непринужденное общение. Как будто бы эти отношения стали увядать здесь, в Каменном городе, – вдали от Бубубу и песчаного берега, омываемого морем.
Нет, одинокой назвать жизнь Салимы в эти недели было нельзя, и все-таки она больше не находила себе места в многослойном сплетении родственных отношений между сводными братьями и сестрами, двоюродными братьями и сестрами – она не могла связать это растущее отчуждение с чем-то или кем-то конкретным. Просто вдруг почувствовала себя одиноким обломком, оставшимся после кораблекрушения, швыряемым туда и сюда в открытом море и одновременно – твердой скалой, вросшей в дно моря, вокруг которой плещут волны, то накатывая, то убегая, не в силах сдвинуть ее с места.
Дни и вечера, когда поступали приглашения, новые и ответные, казались ей безлюдными и скучными.
В стенах дома, где тоже ощущалось всепроникающее жаркое дыхание города, плотное и удушливое, а во время дождя – еще и влажно-теплое, Салиме стало казаться, что она задыхается. Тоска по Бубубу, по чудесному морскому воздуху причиняла ей физические муки. Единственным местом, которое ей оставалось, была открытая крыша. Полночи она проводила наверху, под звездами, сидя на подушках со скрещенными ногами и размышляя о вещах, которые тут же от нее ускользали. И общество ей составляла лишь белоснежная кошка, которую двоюродный брат привез ей и из-за которой Холе ей страшно завидовала, – как ей передали. Временами она просто стояла у перил и смотрела на город или беспокойно бродила по крыше, как привидение, как будто бы напряженно ожидала каких-то неведомых ей событий. Иногда она могла расхрабриться настолько, что гасила лампы, которые зажигала заботливая прислужница, и отбрасывала полумаску и шейлу. Под покровом темноты она обращала открытое лицо туда, где было море, и блаженно вздыхала, когда заблудившееся соленое его дыхание случайно ее касалось.
Был один из таких вечеров, когда Салима проводила время на темной крыше, ночной воздух ласкал и утешал ее, овевая лоб и щеки, и вдруг ее внимание привлекли голоса, смех и тоненький звон серебра и фарфора. Звуки шли из дома напротив, отделенного от ее дома только узким переулком. Салима подошла к перилам и с любопытством посмотрела вниз на освещенные окна.
В доме напротив устраивали званый ужин – собралась европейская компания. Салима могла уловить обрывки английских и французских фраз, а еще таких, которые показались ей более грубыми, и она заподозрила, что, наверное, это немецкий язык. Мужчины были одеты в строгие костюмы темных тонов и в ослепительно белые сорочки с высокими воротничками – вместо привычных светлых и пестрых тропических костюмов. Из жилетов свисали цепочки часов, на манжетах сверкали запонки. Дам было мало, на них были платья с узкой талией и широкой юбкой, они напомнили ей куклу, которая когда-то была у нее в детстве, а потом в Бейт-Иль-Ваторо куда-то исчезла. Салиме показалось, что она узнает одну или двух дам, которые несколько лет назад время от времени приезжали в Бейт-Иль-Тани, чтобы засвидетельствовать свое почтение ей и Холе. Они даже обменивались маленькими подарками: батистовыми платочками, обшитыми кружевом, и маленькими фарфоровыми статуэтками, серебряными вещичками и расшитыми скатертями и подушками. Несколько раз обе сестры принимали приглашение навестить этих дам, чьи дома были обставлены так же, как раньше покои их отца в Мтони и как дом в поместье Марсель. Салиме в гостях понравилось, хотя и она находила странным европейский обычай не снимать уличную обувь при входе в дом – они не оставляли ее на пороге и не надевали заранее приготовленных легких домашних туфель из узорчатой кожи. Но все отношения закончились ничем, утекли в песок, как говорится, – в основном из-за неумения понять друг друга: казалось, что европейки не способны или просто не хотят освоить арабский язык или суахили более нескольких слов, которых им было достаточно для общения со слугами, и скудные познания Холе и Салимы в английском или французском тоже не принесли большой пользы.
Головы всех гостей были обращены к господину, сидевшему во главе стола, – наверное, это был хозяин дома. Еще довольно молодой человек, немного старше Салимы, на вид около тридцати или чуть за тридцать. Он встал и произнес речь, из которой она не поняла ни слова. Однако его голос ей понравился, глубокий и звучный и – несмотря на множество твердых звуков, – он прозвучал в ушах Салимы мягко и вполне решительно. В свете свечей его причесанные на пробор волосы и усы отливали темным золотом, что-то между латунью и старой бронзой. У него было скорее удлиненное правильных пропорций открытое лицо. То, как он держался, – прямо, без чопорности, – и то, как он говорил, и при этом гости его внимательно слушали и улыбались, – создало у Салимы впечатление, что этот человек абсолютно уверен в себе, и эта уверенность чужда всякому властолюбию. Как будто бы она присуща ему от рождения, она просто живет в его теле, в нем чувствовался стержень и что-то крепкое и сильное. Он, как лев, молнией пронеслось в ее голове, и ее рот растянулся в широкой улыбке.
Да, в нем есть что-то от льва.
Ее взгляд заблудился в желтых, как масло, ярко освещенных окнах. Она вдруг задумалась над своей судьбой.
Здесь я не могу оставаться. Здесь я медленно угасну. Мне нужно уехать отсюда. Мне нужно в Кисимбани.
Некоторое время она вела немой диалог с собой, чтобы уговорить себя и набраться мужества принять решение. Когда она снова посмотрела в окно напротив, некоторые гости уже ушли, другие как раз прощались, постепенно исчезая из поля зрения. Слуги начали собирать бокалы и салфетки и уничтожать следы праздника.
Салима моргнула, будто пробудилась от прекрасного сна. Краем глаза она увидела, что в одном темном окне в доме напротив вспыхнул красный огонек.
– Масальчери, джирани!Добрый вечер, соседка!
Похожий на льва, это он, она тотчас узнала его ни с чем не сравнимый голос.
Ее сердце сжалось от ужаса, и инстинктивно она упала на колени, скрывшись за перилами. До нее донесся тихий смех, не ехидный, а скорее дружески-веселый, и все же кровь бросилась ей в лицо. От гнева на этот смех, на эту смелость, с которой человек так просто к ней обратился; но в первую очередь – от стыда, что она повела себя необдуманно, как несмышленая маленькая девочка. Салима состроила гримаску и спрятала незакрытое пылающее лицо в ладонях.
Напротив все было тихо. Сидя на корточках за перилами, она изредка слышала глубокий вздох, приглушенный звуками города. А потом – она не знала, сколько прошло времени, – она снова услышала:
– Накутакия усику мвева, джирани.Желаю вам спокойной ночи, соседка.
Ее сердце все еще колотилось, как сумасшедшее, но губы дрогнули – и по ее лицу пробежала робкая взволнованная улыбка.
Пожалуй, переезд в Кисимбани может и подождать…
22Весь следующий день Салима сто раз клялась себе, что вечером ни за что не будет подниматься на крышу, по крайней мере, один или два дня, чтобы «похожий на льва» не подумал, что она приходит на крышу ради него. Однако когда солнце зашло и был совершен обязательный вечерний намаз, надолго в доме она не задержалась. Ей было тошно и душно, невыносимо жарко, и она неохотно призналась себе, что это только часть правды, – но ведь действительно днем воздух особенно раскален. Как только небо стало синим и на землю опустились сумерки, как только на небе зажглись первые звезды, она уютно устроилась на крыше, прихватив с собой мягкие подушки, чай и вазу, полную фруктов и конфет. Но она постоянно вскакивала и прислушивалась к тому, что происходит в доме напротив. Окна там неизменно оставались темными.
Внизу по переулку прошли двое: смеясь, мужчины на суахили обсуждали какое-то выгодное дело. Где-то жалобно и душераздирающе мяукала кошка. Можно было понять, что плакал котенок. Ее собственная кошка, светлое пятно на соседней подушке, такое светлое, что ее мех казался призрачным, навострила уши, затем как бы нехотя она спустилась с подушки и, сочувственно мяукая, царственно прошлась вдоль перил.
Звуки снизу глубоко тронули Салиму и эхом отозвались в ней – как бы то ни было, они выражали ее собственные чувства.
Тонкий серп полумесяца поднимался все выше и выше, Салима повернулась в сторону моря. Чего же она ждала?
– Масальчери, джирани.Добрый вечер, соседка!
Сердце ее совершило головокружительный скачок. Салима посчитала до трех, выпрямилась во весь рост, расправила плечи, подчеркнуто медленно повернулась и размеренным шагом подошла к перилам.
– Масальчери, джирани.Добрый вечер, сосед! – приветствовала она льва-незнакомца с достоинством – под хлипкой защитой перил.
– Я хочу попросить у вас прощения за то, что на днях так напугал вас, – последовал ответ на суахили – он говорил бегло и почти без акцента – из темного окна, где тлел красный огонек. – Собственно, я всего лишь хотел сказать новой соседке «добро пожаловать».
Вы меня совсем не испугали, просто я подвернула ногу и упала, – такое высокомерное или скорее детское объяснение она хотела предъявить ему сразу, но, прежде чем открыть рот, сама нашла его смехотворным.
– Вам не кажется, что это не слишком-то вежливо – завязывать разговор со мной, когда я не вижу вашего лица? – с неудовольствием спросила она, скрывая смущение.
– Но я тоже не вижу вас! – мгновенно ответили снизу.
Пальцы Салимы сами собой схватились за полумаску. Она уже набрала в легкие побольше воздуха, чтобы отчитать его за неслыханную дерзость, но он негромким смехом обезоружил ее.
– Ну да, я знаю, здесь такой обычай. Подождите секунду… – Вспыхнул маленький огонек, и, прежде чем он угас, зажегся огонь в масляной лампе на подоконнике – желтый, как яичный желток. Мягкий свет лампы осветил соседа. – Так лучше?
Салима молча подняла свой фонарь и поставила его на перила. «Лев» что-то крикнул себе через плечо, кажется, на суахили, но она смогла расслышать лишь неразборчивые обрывки слов.
– Мой слуга сейчас что-то принесет вам.
Она привстала на цыпочки и перегнулась через перила. Почти сразу же из-за угла дома появился человек в светлой рубахе, на фоне белого фасада его лицо было угольно-черным. Прижимая что-то к груди, он подбежал ко входу ее дома. Снизу до нее донеслись голоса, и сразу после этого по лестнице, торопясь, поднялась одна из ее прислужниц.
– Вот, Биби, только что для вас передали.
С удивленным видом ее госпожа взяла маленькую круглую корзинку.
– Спасибо.
Когда та и не подумала уходить, а продолжала таращиться на белую салфетку, прикрывавшую дар, хозяйка повторила с нажимом:
– Спасибо.
Надув губы, служанка нехотя удалилась, а госпожа вернулась к перилам. Она откинула салфетку. В корзинке лежал круглый хлеб и полотняный мешочек. Она обмакнула палец в его белое содержимое, сначала понюхала, потом осторожно лизнула.
– Хлеб и соль?
– Хлеб и соль, – эхом откликнулся довольный голос по ту сторону переулка. – Там, откуда я приехал, есть такой обычай – дарить их на новоселье. Это приносит удачу.
– Такие жалкие дары? – вырвалось у Салимы, и тут же она охотно откусила бы себе язык.
«Лев» засмеялся.
– Обычай зародился еще в те времена, когда соль была на вес золота. А хлеб символизирует пожелание, чтобы в новом доме никогда не переводилась еда.
Салима кивнула, но продолжала с опущенной головой теребить краешек салфетки.
– Благодарю вас за этот дружеский знак внимания, – сдавленным голосом сказала она. И, пытаясь смягчить нанесенную обиду, добавила: – Вы прекрасно говорите на суахили.
– Благодарю вас за эти слова, – сосед слегка наклонил голову. Прислонившись к раме окна плечом, он стоял, скрестив ноги, в одной руке он держал тлеющую сигару. – На Занзибаре я живу довольно долго. Почти восемь лет, если быть точным.
– Вы наверняка торговец?
Кивок в знак согласия.
– Я служу агентом в компании «Ханзинг и К°». А вы переехали в новый городской дом или приехали в город издалека?
– Сюда я приехала из деревни, – осторожно ответила Салима, еще не уверенная, что ей можно рассказывать о себе. – Но раньше я жила здесь несколько лет. А вы откуда приехали? – быстро прибавила она. – Откуда этот… – она слегка приподняла корзинку, обхватив ее, как сокровище, – этот обычай?
– Из Германии. Из Гамбурга.
Гер-ма-ния. Гам-бурхх.В арабском языке есть похожие звуки. Но эти новые звучат по-иному. Тверже и будто суше, очень закрыто. Она так к этому отнеслась, словно бы они что-то значили. Ведь никаких ассоциаций, никаких картин, ни запахов, ни даже предчувствий. Ей было известно, что Гамбург – большой торговый порт. Но тем больше разгоралось в ней любопытство – она чувствовала, как мурашки забегали у нее по спине. Но прежде чем успела спросить, она услышала:
– Как ваше имя, дорогая соседка?
Салима помедлила один миг, не дольше, потом сказала:
– Называйте меня Салме – Биби Салме.
– Салме… – казалось, он задумался.
– Салме – это на суахили, по-арабски Салима, – объяснила она, но вдруг развеселилась. – А вообще это имя мне не совсем подходит. Оно означает «миролюбивая и во всем безупречная».
– А вы не такая? – вопрос прозвучал игриво.
И что ей на это сказать?
– А еще оно означает «уверенная и здоровая», – беспомощно добавила она.
– Вне всяких сомнений, это как раз то, чего я желаю вам от всего сердца, и не только в вашем новом доме, но и повсюду.
Она насторожилась. В его словах было что-то, что отозвалось в ней – так отзывается чуткая струна музыкального инструмента на прикосновение музыканта. Очень слабо, но она определенно это ощутила.
– А как ваше имя?
– Генрих. Генрих Рюте. Собственно, при рождении я получил еще одно имя, Рудольф, но его я еще больше терпеть не могу.
Ген-рих. Ген-риххх.Салима повторила про себя еще раз.
Такое неожиданное начало, следом шипение, переходящее в мягкий, почти нежный шепот. Ген-риххх.
Некая струна в Салиме вновь была задета, на этот раз с более долгим отзвуком. И теперь она точно знала, как назвать это чувство, которое звучало в этом звуке: тоска? Но это было нечто большее, чем тоска по «Бубубу», это чувство уходило далеко вглубь – в ее раннее детство.
Она обхватила корзинку и крепко прижала к груди.
– А как там все выглядит, в Германии? В Гамбурге? Вы мне расскажете?
Генрих Рюте беззвучно выпустил дым и улыбнулся.
– Ничего лучшего я и не желаю, Биби Салме.
23Ночи, одна за другой, пряли нити ночных бесед между двумя домами. Если ночи были сухими и жаркими, Салима и Генрих сидели каждый на своем стуле на своей крыше, рядом – столик с чаем или кофе, и просто болтали, озаряемые светом звезд. Если луна и звезды скрывались за облаками, они стояли каждый у своего окна, и их голоса вплетались в шум дождя, хлещущего по крышам и с грохотом стекающего вниз, где все потоки собирались в бурные ручьи, бегущие по переулку.
Несмотря на то, что Генрих все время подчеркивал, что Гамбург сильно отличается от Занзибара, слова его на суахили рисовали перед ее внутренним взором очень похожую картину. Большой город, густо заселенный, с маленькими темными переулками и широкими улицами, по которым сновали экипажи, запряженные лошадьми, а вдоль улиц стояли красивые здания. И Гамбург обещал стать еще прекраснее, когда на его руинах возведут еще более красивые дома. Хотя ему тогда было только три года, он очень хорошо помнил тот май, когда город загорелся. Четыре дня и четыре ночи пылало небо оранжево-красным, и дымовые облака закрывали солнце и звезды. И о криках он помнил, о страхе и панике, и о громовых ударах, когда взрывали дома, чтобы не дать огню распространиться. Но все было напрасно: треть города стала жертвой огня, и дома превратились в пепел, обломки и обугленное дерево. Еще не все было отстроено, но перед отъездом Генрих уже видел вновь открытые аркады на улице Юнгфернштиг, созданные по образцам построек в Венеции, так что многочисленные искусственные обводные каналы напоминали о городе лагун. Салима никогда не слышала о Венеции, но живые описания Генриха создали у нее некое представление об элегантности и великолепии.
Во-первых, Гамбург был портовым городом – таким же, как и город Занзибар. Пусть не на море, да, но он был построен по берегам двух рек. И близость моря все-таки давала о себе знать: в чистом воздухе, в особом свете и в ветре с моря, постоянно овевавшем город. В порту на рейде стояли парусники, и их просоленные морем мачты и рангоуты, паруса и другие снасти пробуждали мечты о дальних морях и странах, а рядом дымящие трубы первых пароходов возвещали о наступлении нового времени. Это был город моряков со всех концов света, простых матросов и капитанов, которые приходили в Гамбург из всех «семи морей»; город портовых рабочих и грузчиков, важного звена в развитии судоходства и товарооборота, – без их усердного труда все бы просто остановилось. Гамбург был городом как мелких торговцев, лично занимающихся отправкой товаров, так и вполне состоятельных, таких, кто сидел в уютных конторах и занимался экспортом и импортом кофе и чая, хлопка, пряностей и табака, фарфора и стекла, станков и инструментов, тканей и бумаги – всего, что можно купить и продать.
Салима воображала, что Гамбург – это северный Занзибар, столь же открытый миру, богатый и гордый, что там приятно прохладный климат, что город утопает в зелени – точно так же, как Занзибар, ну, может быть, зелень не такая густая и сочная. Гамбург мог быть даже воротами в мир – для Салимы этот город стал собственным миром, многообещающим и сказочным. Исподволь слово «Гамбург» приобрело вкус свободы и приключений, вкус мяты, и перца, и аниса – сразу.
У Генриха наверняка на языке появился этот вкус еще в ту пору, когда он только учился ходить, и именно он позвал его в далекие дали, когда ему исполнилось только шестнадцать, вопреки воле отца-ученого, которому очень хотелось, чтобы старший сын пошел по его стопам, а не отправился в торговую школу и потом сразу же уехал в юго-восточную Аравию, в Аден. Тем временем Рюте-старший не только примирился с его выбором, нет, теперь он гордился, что его сын служит в солидной торговой компании и собирается основать собственную – о чем Генрих с удовольствием поведал ему в очередном письме. Хорошая репутация, которой пользовался Генрих на Занзибаре, и маленькое состояние, которое он здесь заработал, делали честь его семье из старинного и уважаемого рода, корнями уходившего в шестнадцатый век.
Салима впитывала его речи, как губка. Его рассказы влекли ее дух в чужой дальний мир, который очаровал и одурманивал. Всякая, даже мельчайшая, деталь глубоко прорастала в ней – она не хотела ничего забыть. Она смирилась с неутолимой жаждой самой увидеть все, жаждой, которая росла в ней ночь от ночи.
Дни для Салимы теперь тянулись мучительно медленно. Она страстно ожидала захода солнца и темноты – только тогда она начинала жить по-настоящему. Это были поздние часы, те часы, которые она проводила в беседах с Генрихом и в которые Салима расцветала, как бледные кисти ночного жасмина [6]6
В народе жасмин считается символом ночных тайн: цветки жасмина открываются только ночью.
[Закрыть].
– Почему ты так мало рассказываешь о себе, Салме? – спросил однажды вечером Генрих. Время, прошедшее с их первой встречи, устранило формальности, между ними возникло почти такое же доверие, какое возникает после долгих лет дружбы.
Салима молчала. Правдой было все, что она поведала о себе в эти недели. Иногда, когда Генрих рассказывал о проделках, что числились за ним в годы детства, она со смехом вторила ему и тоже в ярких красках описывала, что вытворяла она и ее братья и сестры. То, что ее мать умерла от холеры, она тоже не утаила от него – удар судьбы, который еще крепче связал их. Генрих рано потерял мать – много раньше, чем Салима – ему было только четыре года, а когда ему исполнилось девять, в Гамбурге вспыхнула холера. О мачехе он говорил только хорошее, и все же Салима не могла отделаться от чувства, что в повторном браке и в рождении обоих сводных братьев надо искать причину раннего ухода Генриха в большой мир. И было еще что-то, в чем она чувствовала себя ближе к нему, – когда она ощущала, что узы ее семьи были намного крепче – как в хорошем, так и в дурном. Но ей пришлось отодвинуть эти мысли, когда Генрих повторил свой вопрос.
– Может быть, потому, что обо мне особенно много нечего и рассказывать, – тихо возразила она, накручивая на палец украшенный каймой край шейлы.
– Позволь тебе не поверить, Салме. Как дочь султана ты наверняка много видела и пережила.
Салима резко подняла голову, и изумление читалось в ее глазах – лицо было скрыто полумаской.
– Ты знаешь?
Генрих тихо рассмеялся.
– Этот город не умеет хранить тайны. – Помедлив, он осторожно добавил: – Разве это что-то меняет в наших отношениях?
Невидимая ему улыбка промелькнула по лицу Салимы.
– Нет. А для тебя? – затаив дыхание, спросила она, почти боязливо, как будто страшилась: то неуловимое, что между ними возникло, вдруг может исчезнуть, треснуть, как тонкое стекло, от любого последующего слова.
– Я не знаю, что это может изменить, – таков был его ответ, и в нем прозвучала такая нежность, что у Салимы дрогнуло сердце. Через мгновение он продолжил:
– Только вот что… – Она слышала его глубокое дыхание и в свете звезд увидела, как он нервно потер затылок. – Мне хотелось бы увидеть тебя без этого водораздела, – движением руки он указал на разделяющий их переулок и перила обеих террас. – Для меня была бы большая честь, если бы я мог видеть тебя гостьей в моем доме. Может быть, на одном из моих ужинов…
Сердце Салимы заколотилось, потом почти замерло, казалось, оно с трудом бьется под тяжестью грусти, которая вдруг овладела ею, и она покачала головой.
– Как бы я тоже этого ни хотела – боюсь, что это невозможно.
Невозможно, если я не хочу окончательно рискнуть своей репутацией.
Генрих издал странный звук – он мог означать как разочарование, так и понимание.
– Я так и думал.
Ей было видно, как он закинул голову и посмотрел в небо. Разгорался рассвет.
– Тогда, пожалуйста, будь моей воображаемой гостьей. Всякий раз, когда я буду устраивать званый ужин, ты должна смотреть на нас со своей крыши… И, пожалуйста, всегда думай, что все увиденное предназначается только тебе и для тебя.
В доме Генриха Рюте и в самом деле устраивалось много званых вечеров. В основном собирались одни мужчины, часто бывал на этих вечерах и британский консул Генри Адриан Черчилль, а также его заместитель военный врач доктор Джон Кирк и заместитель Кирка доктор Стюард, как объяснял потом Салиме Генрих.
Однако бывали приемы, на которые приглашались и жены, и сестры. Салиме особенно нравилось сидеть с ними в воображении за одним столом. Но даже если это и было смешанное общество, ей все равно это казалось слишком рискованным, потому что с тех пор как она поселилась в городе, авторитет ее снова вырос. Тень, которую бросило на нее прошлое предательство по отношению к Меджиду, начала рассеиваться. Она не испытывала ни малейшего желания вновь собирать грозовые тучи над своей головой – сколь ничтожен ни был бы к тому повод.
И все же она нутром ощущала, что это долго не продлится. Уже очень скоро ей следует решить – пойти на подобный риск или же вовсе прервать отношения с Генрихом. Прежде чем душа ее окончательно не разорвется пополам.
Судьба распорядилась так, что к решению ее подтолкнула старая знакомая и новая соседка Захира, которая наконец приняла одно из многих приглашений Салимы зайти к ней на чашку кофе. Гостья по достоинству оценила обстановку в доме – текстуру деревянных сундуков и столиков и мастерство столяра, изготовившего такую мебель. Она восхищалась узорами на толстых подушках, хвалила печенье кухарки, веселила хозяйку рассказами о двух своих шалунах, попутно засыпая ее городскими новостями – как жена торговца она была в курсе всех местных сплетен. После того как они обменялись новостями, Захира, немного помявшись, нерешительно начала:
– Меня, конечно, это не касается… Но я тебя слишком люблю, Салима, и потому… потому я считаю своим долгом сказать тебе, что в городе о тебе много болтают. – На вопросительный взгляд соседки она продолжила: – Твои беседы с немцем из дома напротив очень не одобряют.
Салима нахмурилась.
– Я не ожидала, что это может вызвать недовольство. Мы ведь только беседуем.
Гостья вздохнула.
– Но ты же знаешь, каковы люди – они думают, что сначала беседы, а потом… – ее брови многозначительно поднялись.
Салима прикусила губу и уставилась в чашку с кофе. В ней тихо поднималось бешенство, заполняя все ее существо. К сожалению, она должна была помнить, что у города тысячи глаз и, по меньшей мере, столько же ушек на макушке.
Захира снова вздохнула.
– Постарайся образумиться, Салима. Ты не ребенок, тебе двадцать один год, и ты все еще не замужем. Твоя добрая слава – это самое дорогое, что у тебя есть. Смотри, как бы ты однажды не пожалела.
Салима молча пила кофе.