355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Никита Гиляров-Платонов » Из пережитого. Том 1 » Текст книги (страница 16)
Из пережитого. Том 1
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:36

Текст книги "Из пережитого. Том 1"


Автор книги: Никита Гиляров-Платонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)

ГЛАВА XXIV
МОСКВА

27 июля 1837 года памятно мне: это было новое рождение мое, второе крещение. Два пункта равной силы отметились в моей жизни и оба врезались в память глубоко, неизгладимо. 27 июля 1837 года я въехал в Москву, 15 августа 1844 года – в Сергиеву лавру. То и другое совершилось при одинаковых обстоятельствах. Вечер; там и здесь монастырь; там и здесь всенощная; там и здесь преддверие новой жизни, перестройка духовного существа; там и здесь… но не стану перебивать себя.

Еще год, и я окончу курс в училище, с тем чтобы перейти в семинарию. Старший брат писал родителю, что полезно воспользоваться предстоящими каникулами и прислать меня в Москву, где можно в вакационные недели отчасти подготовить меня к семинарскому курсу. Младшая сестра уже гостила у брата.

Каникулы начались 15 июля. Целые десять дней было промедлено, потому что, вероятно, подготовляли меня к Москве с другой стороны: нужно было меня обшить, заготовить белье, может быть, и сюртучок новый сделать: нельзя же пустить в столицу совершенным провинциалом. Лишь долее 28-го медлить нельзя: 28 июля – день Прохора и Никанора, или Смоленской Божией Матери, храмовый праздник в Новодевичьем монастыре, где служит брат; да мало того, что праздник: крестный ход, гулянье, торжественное служение. Поспеть к этому дню нужно непременно; со сборами только что поспели.

Сообщение с Москвой производилось на вольных ямских тройках, независимо от почтовой гоньбы. Пока жил в Коломне и даже далее, в лета юности, о езде на почтовых имел я понятие единственно из повестей; в редкой не описывалось досады ожидания лошадей и споров со станционным смотрителем. Между Коломной и Москвой, как потом между Москвой и Троицей, ежедневно ездило по нескольку троек. Из Коломны выезжали они (из Москвы в Коломну также) большею частию вечером и вечером на другой день прибывали к месту. Исключения бывали, когда кто-нибудь один лично для себя наймет тройку: тогда в его воле будет назначить и час выезда. Но это случалось редко; и богатые купцы не позволяли себе такой роскоши. Водилось так обыкновенно: пассажиры набирались, по числу их назначалось число троек для выезда, кидался ямщиками жребий, кому ехать, прочие получали «отход». Присутствовал я не раз при том, как меня (вместе и других) разыгрывали: бросались монеты вверх – «орел или решка?». Оставалось безучастно смотреть, кому-то достанешься; радоваться, если жребий предоставит тебя знаменитому Евлану (Евлампию), славному и своими лошадьми, и своим ухарством, или с печальною покорностью ожидать, что повезет какой-нибудь ленивый и грубый Кондрат. Когда вы приходите на «биржу», достаточно быть двум ямщикам, и вы уже становитесь общею добычей. Рядились вы и с одним, но вот подошел другой: пусть он не сказал ни слова и участия в ряде не принимал, но все равно – вы артельная собственность. Можно отозвать знакомого ямщика в сторону, призвать к себе на дом; единоличный договор избавит лишь от неприятности слышать одновременное галдение нескольких голосов, но результат один: получив задаток, ваш знакомый Иван или Гаврила передает вас в общую кассу, и вы не знаете, с которым ямщиком, в каком экипаже придется ехать, потому что не только ямщики и лошади, но и кибитки бывают разные, обитые кожей или рогожные. Тарантасов в то время еще не было заведено в Коломне; отчего? Отчего такой удобный для грунтовых дорог экипаж, такой воистину российский, столь приноровленный к стране «ухабов и проселочных дорог», явился лишь одновременно с шоссе, накануне железных дорог, и притом где же – в Коломне, бойком торговом месте, с обширною Ямскою слободой, с ямщиками бывалыми, с трактами на Тамбов – Астрахань, Воронеж – Таганрог, не говоря о Владимире и Кашире? Но отчего не заводилось и линеек, и притом когда устроено было уже шоссе? Отчего потом не устроено было линеек и на Троицкой дороге, несмотря на огромное ежедневное движение, а продолжали вплоть до открытия железной дороги ходить частию тарантасы, частию простые телеги с кибитками, и притом последние и тройками, и парами, и одиночками, с напрасною тратой лишних повозок и лишних лошадей, со скучною обязанностию для путешественника искать лошадей и торговаться? Отчего линейки на загородных трактах появились уже после железных дорог и между пунктами, которые уже связаны рельсами, то есть там и тогда, где и когда по естественному порядку дилижансы, наоборот, должны исчезать? Ходят, например, линейки от Москвы до Богородска и от Москвы до Воскресенска. В самой Москве, до учреждения конки, была всего одна линия линеечного движения, а при конножелезной дороге явилось несколько. На эти вопросы пускай ответит будущий историк бытового прогресса и экономической предприимчивости в России.

Снаряжая меня, позвали ямщика, Ивана Соплина, нашего прихожанина; он уже не возил, возили дети; он довольствовался болтаться на бирже и спивать «верхи».

Поряжено, задаток дан; я выеду вечером 26-го «в кибитке», то есть внутри экипажа; менее состоятельные рядились «на передок» (рядом с ямщиком) и даже на «облучок». Завязали мне мой негрузный скарб в узелок; батюшка отсчитал мне несколько серебряных монет и к ним в придачу несколько медных; деньги, следовавшие ямщику, кажется синенькая, даны особенно, с тем чтобы заплатить по приезде; сестра Душа сшила крошечный холщовый мешочек для денег, который и прикреплен к кресту на шее. Часу в четвертом вечера совершился обряд проводов. Помолились, сели на полминуты, расцеловались с сестрой, с теткой; отец благословил меня, и мы с ним отправились на «биржу». Соплин был там и объявил, что повезет Петр, молодой и, помню, очень красивый, черноглазый парень; объяснилось притом еще, что Петр – жених и свадьба будет на днях, до Спаса (1 августа). «Не беспокойтесь, батюшка, довезет благополучно». Батюшка обратился к Петру, которого нам тут представили, просил его по приезде в Москву нанять мне извозчика под Девичий. «Хорошо». – «Да ты смотри, – толкует ему Соплин, – помни; а то забудешь. Ведь он не был в Москве-то» (указывает на меня). – «Да ну, что!» – отгрызается Петр. Батюшка удаляется, а Соплин вслед снимает шапку и просит на чай: «Уж как хлопотал!»

Часа через два, должно быть, к бирже (так назывался угол площади и Астраханской улицы), где я дожидался, подъехала кибитка; я влез в нее. Стало быть и в путь? Нет еще; полчаса добрых прошли в непонятных для меня пререканиях между Петром и столпившимися ямщиками. «Да ну, трогайся», – крикнул какой-то ямщик, ударив одну из пристяжных по заду. Петр перекрестился и сел. Мы поехали. За заставу? Нет еще: проехав несколько по улице, остановились принять нового седока с узлами и чемоданами; началась укладка и подвязка. Потом завернули за угол, остановились у одного дома в переулке; здесь новый седок, еще не приготовившийся по-видимому. Долгая возня с багажом. Петру подносят водки, чтобы задобрить; Петр отказывается: «Я не пью». Этот ответ сразу поднял мое сочувствие к молодому вознице на несколько градусов. Так бы хотелось сесть к нему на передок, прижаться к этому красивому и постоянно задумчивому парню и спросить: «Да о чем ты думаешь?»

И этот третий пассажир, мещанин какой-то, ввалился. Мне по малолетству предоставили серединку. Тронулись; но не всё еще. На Московской улице, недалеко от заставы, дожидался еще седок, «на передок». У него котомка; ямщик кинул ее под передок. «Да ну, садись», – проворчал наконец даже Петр мужику, слишком долго расцеловывавшемуся с провожавшими его земляками. Мужик сел. «Смотри же, не забудь!» – кричит он кому-то; Петр Васильич (я узнал его и отчество) махнул кнутом, и, бренча бубенчиками, тройка выехала за заставу. Колокольчик был привязан к дуге. Вышло запрещение частным лицам и вольным лошадям возвещать о своем приближении заливающим звоном. Становые только и заседатели ездят, оглашаемые «даром Валдая».

Потянулась дорога, широкая, Екатерининская, грунтовая. Промелькнула знакомая верста, единственная, до которой я доходил за Московскою заставой. Я приготовился смотреть.

Но смотреть было не на что. По обеим сторонам тянулись однообразные поля, да вскоре начало и смеркаться. Не заметил я и того селения, что значилось первою станцией в почтовом календаре, маленькой книжке, печатанной в типографии «Любия, Гария и Попова» (фамилия интересовала меня всегда, что это за Любий и Гарий?). Книжка эта имелась у нас в доме; на голодные зубы я пробегал ее в числе других и запомнил станции Московско-Коломенского тракта.

Через 37 верст наша тройка остановилась на ночлег (в д. Старниках) у Сергея дворника, известного под именем «старниковского Сергея» далеко по околотку и даже в Москве. Спутники указали мне горницу, где мы должны переночевать, и я, свернувшись клубком, заснул на пустой кровати без матраца, положив под голову узелок. С зарей нас разбудили. Спутники отправились пить чай, предложив и мне; но я отказался. Чрез час мы выехали, причем я должен был заплатить пятачок за ночлег. Началась утомительнейшая часть пути: пятьдесят верст без передышки, по жаре, вскоре наступившей, среди облаков пыли. Петр был не из лихих; лошади трусили; по крайней мере мне так казалось. Он не пел и не мурлыкал, вопреки моему ожиданию, настроенному рассказами о ямщиках. Дорога оказалась более прозаическою, нежели я мечтал. Спутники, не менее молчаливые, чем ямщик, лениво отвечали на вопросы, с которыми я неизменно обращался при въезде в каждое селение, любопытствуя знать его название. Проехали и Бронницы, город, польстивший моему коломенскому патриотизму: он оказался селом, размеров несколько более обширных обыкновенного. Поглазел я на Мячковский курган, высившийся над берегом Москвы-реки. Я много о нем слыхал, но спутники не умели о нем ничего ответить на мои вопросы. Мне стало даже досадно. Все должны, казалось мне, знать, что я еду в первый раз, и должны сочувствовать моему любопытству.

К полудню остановка на обед за 23 версты от Москвы. Имеете вы понятие об этих обедах на постоялых дворах? Имеете вы понятие об этих обеденных стоянках? Нет ничего скучнее и унылее на свете, особенно в летние дни. Все вяло, сонливо, неповоротливо. Повсюду одно и то же неизменно. Въезжая в деревню, вы знаете заранее постоялый двор, в котором остановитесь, хотя в нем не бывали. Представляете и эту неизбежную лавку при нем, против него иль наискось от него, с неизбежными же лаптями и валенками, висящими в ней над дверью, и ремешками, развешанными по стенам; этот запах – смесь сена и навоза с дегтем; эту сонную бабу, вышедшую на крыльцо умываться; самый двор, крытый сплошь или с просветом посередине, а впереди против главных ворот неизбежные задние необъятной ширины, иногда одностворчатые, ширина которых превосходит вышину вдвое. Лениво хрустят лошади, погромыхивая время от времени бубенчиками, или же дремлют, повеся голову, но вздрагивая иногда от налетевшего слепня и тоже погромыхивая; воркуют голуби, изредка похлопывая крыльями. Тоска, час кажется вечностью; ямщик и спутники спят сладким сном после сытного обеда.

А обед действительно сытен. Кушаньям счет потерян. Студень, солонина, свинина. Несколько горячих: сперва пустое хлебово, потом с мясом; жаркие разные и потом пирожные в виде пшенников, лапшенников, каши с молоком, каши молочной, лапши молочной, оладьев, и иногда огурцы с медом. Едят не спеша; возьмет ложку, почерпнет, отнесет в рот и положит на стол, дожидаясь времени, когда прожует хлеб и окончательно проглотит. Едят до испарины; иной расстегнется, отпустит пояс и даже не раз, по мере того как наполняется живот. Это удовольствие стоило в те времена пятиалтынный; я нахожу недорогим, особенно при даровом хлебе и квасе, которых кушай, сколько влезет, за ту же цену; да независимо от того каждому резался пшеничный папушник. Только вино ставилось в особую цену, и с ним являлся пред обедом дворник-хозяин самолично, держа в одной руке полуштоф, в другой – рюмку (продажа, понятно, корчемная). Садилось обыкновенно человек двадцать, тридцать. Этим, между прочим, и объяснялась, вероятно, дешевизна. Ямщиков всегда кормили, как и чаем поили, задаром. За них отвечали лошади (ценой овса и сена) и седоки (платой за чай, обед и ночлег).

В эту первую поездку мне было не до обеда; я сгорал нетерпением доехать и довольствовался булкой, захваченной из дома. Поднялись мы уже к вечеру и поплелись лениво. Даже спутники мои, обыкновенно терпеливые, начали подгонять ямщика, шутливо замечая, что, вероятно, он думает о невесте, когда дает идти лошадям ни шатко ни валко; пожалуй, не попадешь в Москву засветло. Зашел разговор о проезжаемых деревнях. Панки – ну, это скверная деревня; тут береги свою клажу; извозчик, не отставай от лошади – живо угонят, а то вырежут «место». А вот Потеряевка, недаром так и названа.

А замечательно, в самом деле, что кругом Москвы, по многим дорогам на расстоянии 10–20 верст, расположены селения, наименованиями свидетельствующие, что проезжающим в этих местах приходилось терпеть: Потеряевка на Рязанской дороге, Грабиловка на Владимирской, Лихоборы на Дмитровской.

Мы приехали хотя засветло, но поздно. Тщетно я таращил глаза увидать Москву: она заволочена была вечерним туманом и облаками пыли. Пред заставой вышли и прошли ее пешком; иначе придирка, потребуют «вид». Ямщик пошел в кордегардию заплатить офицеру положенный оброк за пропуск, в виде пятиалтынного или двугривенного. Подошел солдат с железным щупом, поставленный от откупа. Впрочем, он не ковырял ничего; задаром ли оказал эту милость, или тоже за гривенник или пятачок, неизвестно. Тройка въехала в заставу; мы сели и понеслись. Меня поразил гром экипажей, хотя движения и немного было; но в Коломне не было ровно никакого. Слышался звон; проехали несколько церквей и остановились, как помню теперь, у «Зарайского подворья». Где это, в Таганке или в Рогожской; не могу представить. Спутники быстро вынули свои вещи и удалились. Сидевший на передке соскочил еще у заставы. Деньги ямщику уже отданы пред въездом в заставу. Я вышел из кибитки и смотрел недоумевающим взглядом. Лошади и Петр исчезли. Галдели ямщики совсем незнакомые; взад и вперед сновали мимо телеги и дрожки, возы нагруженные и разгруженные. Я не знал, к кому обратиться и что делать. Быстрее молнии промелькнуло в голове удивление на свободу, с какою расхаживали, разговаривали и даже орали мужики. Словно я ожидал, что тут должны вести себя с отменною скромностью, разговаривать вполголоса и держать себя чинно. Я проникся ощущением своего ничтожества и бессилия, подавленный отчасти видимым, отчасти заранее предположенным величием столицы. И мне казалось, все должны были проникаться в той же мере ощущением своего ничтожества.

Вышел, однако, из двора Петр; вероятно, он откладывал лошадей. Увидал меня: «Вы что же, барин?» – «Да мне надо извозчика нанять». – Он, очевидно, и забыл о данном поручении. Я повторил адрес: «Под Девичий, за Девичьим полем, к монастырю». Петр подозвал извозчика, сторговался за двугривенный и распростился. Я сел на «калибер» и нашел его необыкновенно комфортабельным экипажем. Замелькали дома, и начинало смеркаться. Повез меня извозчик, должно быть, чрез Красный холм, ибо, несмотря на темноту, я заметил бы Кремль, если б ехали Солянкой; а я его не видал. Дома большею частью одноэтажные и, как мне казалось, все окрашенные желтою краской, виднелись по улице с той и другой стороны. Время показалось очень долгим; делалось жутко. Мы ехали уже по какой-то мягкой дороге, и я увидел неясное очертание высившегося здания; не монастырь ли уж это? На вопрос мой извозчик пояснил, что это «каланча»; проехали, стало быть, Хамовнические казармы. Как несносно долго! Всё едем, и наконец извозчик убавляет шагу и обращается ко мне с вопросом: «Так куда же, к чьему дому?» Прохожих нет, и домов очень мало, да и в тех окна закрыты. Но вот открытое окно и свет. «Спрашивайте, барин». – «Где дом дьякона?» – спрашиваю я. Извозчик повторил вопрос. – «Которого: приходского или Девиченского, и которого Девиченского?» – «Гилярова», – отвечаю я. – «А, вот второй дом налево». Мы подъехали к воротам, за которыми следовала решетка палисадника. Пока мы перекликались, спрашивая о братнином доме, пока я разговаривал с извозчиком, как поступить, стучаться ли, звонить ли и где колокольчик, – разговор наш и вообще движение были услышаны. Послышалось восклицание свежего, молоденького девичьего голоса: «Да это братец Н(икита) приехал!»

Расчет с извозчиком, объятия с сестрой, поцелуй с невесткой.

– А где же братец? – спрашиваю я.

– Еще у всенощной; но скоро придет, вероятно, третий звон уже. Только мы обменялись этими словами, раздался благовест, унылый, унылый благовест откуда-то; не то далеко, не то близко.

– Это что же? – спрашиваю я.

– Это к «девятой песни».

В Новодевичьем монастыре, кроме трех обыкновенных звонов во время всенощной, производится, производился по крайней мере тогда, благовест еще при пении «Величит душа моя». Нигде в других местах, не говоря о приходских церквах, даже в монастырях, благовеста этого не бывает. Он отзывается дальнею древностью и тем своеобычием, которое действует всегда отрадно на человека, утомленного мертвым, фронтовым однообразием русской жизни.

Явился брат. Недолги были разговоры за ужином. Усталый, он спешил в постель, тем более что ему предстояло завтра служить две обедни да еще участвовать служением в одной с крестным ходом, особенно утомительной. Мне было объявлено, что крестного хода я встречать не буду, могу затеряться и мало увижу, но меня проведут в собор в алтарь, и я увижу архиерейское служение. Я уснул переполненный ощущениями.

Вот маленький ручей или речонка. Купаешься в них, переходишь вброд, может быть, и плаваешь на лодчонке. Ничего другого не видал. И переносят тебя вдруг на море, сажают на корабль, горизонт теряется. Снуют плавучие громады. От одного поворота руки двигается великан, способный вместить все твое бедное селение и с людьми, и с жилищами; чувствуешь самого себя как бы выросшим в этой грандиозной обстановке, приобщенным к этому колоссу; как будто тебя самого прибыло, в тебе самом прибавилось силы и величия. Это чувство есть, бывает оно по крайней мере, и оно-то обняло меня вместе с ощущением, что «я в Москве»!

ГЛАВА XXV
НОВАЯ АТМОСФЕРА

Чрез полтора года ровно, под заглавием «Святочные досуги», составлено было мною обстоятельное описание моего первого приезда в Москву. Это была довольно объемистая тетрадка, оканчивавшаяся целою страницей письменного, весьма лестного отзыва, данного о моем труде профессором. Тетрадка эта с другими бумагами погибла потом во время пожара, бывшего у меня. Кроме того, я вел дневник в самое это время краткой побывки в Москве. Я был так переполнен виденным и слышанным, что из меня переливалось чрез край невольно; я боялся затерять приобретенное, не уберечь. Часть дневника сохранилась. Но я и начал его поздно, и прервал рано; прервал потому, что нашел записи брат, прочел их, не говоря мне ни слова, и, не говоря же мне ни слова, испестрил помарками, отнесясь к ним, как к ученическому упражнению. Но то было не упражнение: то было излияние, то была исповедь. Посторонний глаз, нескромно проследивший ее, чужая рука, на нее посягнувшая, были грубым объятием, в которое заключает прохожий чистую отроковицу оскорблением ее непорочной девственности. Я смутился, сжался и не мог уже продолжать, несмотря на всю любовь, на все доверие к брату, на все почтение к нему, которым был тогда исполнен.

И сейчас я с трудом могу привести в порядок разнообразие впечатлений, Тогда меня охвативших, ощущений, меня волновавших, сведений, меня обогативших, изъяснить новое освещение, легшее на беспорядочный материал, мною запасенный. Это была высокая пора жизни, период чистейших чувств, Дум, стремлений; период души, парившей в небо.

Было бы утомительно передавать события в последовательности. Начать с того, что все было ново вокруг меня: местность, лица, быт семьи, в которую я кратковременно вступил, особенное служебное положение брата, даже самый воздух. Мне с трудом поверят, но я настаиваю, что ощущал особенность атмосферного воздуха; мысленно я его сейчас воспроизвожу. Известно, что нежилой дом иначе пахнет, нежели обжитой; известна особенность благоуханий степи, леса, запах весны и осени, июля и августа в деревне, деревни и города вообще. Часть особенностей поддается даже анализу; но признаки, которые угадывает обонянием киргиз или Патфайндер Купера? Под Девичьим была особенность воздуха, которую я мог угадать обонянием, зажмурив глаза, и которая не тождественна была не только с Москвой, но и с окрестностями ее, под Донским, Симоновым, за Дорогомиловым. Она зависела, конечно, от особенностей физической обстановки, но почему она подействовала резко – отказываюсь объяснить.

Монастырь [14]14
  Нынешним годом посетив монастырь, я уже не слышал минутного боя; на колокольчик наложили молчание. Кому он помешал?


[Закрыть]
, заканчивающий собою широчайшую улицу в полторы версты длиной, носящую название Девичьего поля; в средине она действительно расширяется и образует выгонное поле. Сзади огороды, которые, понижаясь, ведут к Москве-реке, а за ними дуга Москвы-реки, очерчивающей полукруг. Направо от монастыря пруды и за ними тотчас же опять Москва-река, налево слобода с домами духовенства, за нею огороды и за ними опять Москва-река. Вдали, впереди, за рекой – Воробьевы горы с церковочкой в ладонь величиной. Желтые полосы пестрят гору – след брошенных работ по сооружению храма Христа Спасителя. Налево Мамонова дача; обращаясь направо, минуя все Воробьевы горы, взор падает на загородный двор Воспитательного дома. Вполне сохранившиеся стены монастыря с узорчатыми башнями. Внутри несколько церквей; собор – и древнее, и величественнее Коломенского; церкви на обоих воротах; высокая колокольня, бесспорно изящнейшая изо всех московских; монашеские кельи; надгробные памятники, теснящиеся около церквей; монахини, изредка переходящие чрез одну из дорог и тропинок внутри ограды; тишина. Тишина, но не полная, безмолвная тишина. На колокольне часы бьют не только четверти, но отбивают каждую минуту. Представьте склоняющийся к вечеру летний день; кругом памятники, одни – почтенные исторические, в виде храмов и хором, другие – в виде намогильных камней и часовень, внутри которых инде теплится лампада. Но пока я пишу это, прозвенела минута, долго, жалобно, тонко, и едва успеваешь погрузиться в думу, снова жалобный, тонкий голосок напоминает: минута прошла. На далеко слышен этот долго не замирающий тонкий звук, за четверть всего поля.

Говорили (едва ли предание точно), что часы поставлены Петром с минутным боем нарочно, чтобы чаще напоминать заточенной Софье о ее крамоле. Кельи Софьины – двухэтажное здание, почти вплоть у стены, смотрящее за город. Что за странность? За кельями не водится, чтоб они смотрели в «мир». А это с намерением опять: здесь на зубцах или около них на виселице качались пред окнами тела казненных стрельцов. Таковы предания, уже отличные от преданий о Мотасе или Сергии Преподобном, встретившем недружелюбный прием колом. Это не миф уже, это история.

Не знаю, может быть, по пристрастию детских воспоминаний, но мне нравится архитектура и хором (особенно царицыных, где жила Евдокия Федоровна, рядом с передними воротами), и монастырских башен, не говоря о колокольне: эти темно-красные здания, обделанные украшениями из белого камня, оригинально изящны.

Если б от приходской церкви уездной я попал к приходской же церкви, хотя столичной, было бы другое. Если б от приходской церкви уездной я попал в мужской монастырь, Донской или Лавру например, было бы опять другое. Жизнь столичного приходского духовенства отличается от уездного только в потенции. Те же требы, то же «славленье», то же «что позвонишь, то и получишь», то же улаживанье отношений к прихожанам, унижение пред богатыми, почти пренебрежение к бедным, та же материальная сторона впереди, тот же главный фон, даже не загрунтованный лицемерием, и это нужно отнести к великой чести духовенства, оно себя не корчит Монастырь другое дело; там звонят по уставу, службу правят как предано на первом плане аскетизм, глубокие поклоны, долгая служба. Не в том вопрос, искренне ли это, а в том, где лицевая сторона. С незнакомым монах чувствует себя обязанным держать постное лицо, говорить «о Боге и его правде, о человеке и его неправде», воздыхать, повествовать о чудесах, о пользе молитвы. Попади я в мужской монастырь, одно из двух, смотря по обстоятельствам: меня возмутило бы лицемерие; если не лицемерие, то несоответствие показной стороны с действительностью: из меня вышел бы второй Ростиславов; или же бы я экзальтировался, как экзальтировались после некоторые из моих сверстников, возмечтавшие о пустыне, афонских подвигах и надевшие клобук. Но я попал не к приходской церкви, а к монастырю, и монастырю женскому, притом первоклассному, второму в империи, древнему, преданиями немного менее полному, чем Лавра, и несомненно более, чем Донской, Симонов и другие мужские. Братия (точнее, сестры) многочисленные, более двухсот. В старину он был богат и независим; более 14 000 душ приписано было к нему. В самой Москве ему принадлежала вся окружность от Москвы-реки и до Зубова, даже по отобрании крестьян. Но где же матери-игуменье и сестрам следить за имуществами? После казнь мало-помалу отрывали монастырскую землю коршуны в виде уже частных лиц и городского общества. Михаил Петрович, девиченский дьячок, которого уже я застал, под носом у самого монастыря, в самой монастырской слободке, «обелил» свой дом, выправив на него план, как на частную собственность. Кто ж станет ограждать монастырские интересы? Адвокатов не было, да и надобно, чтоб игуменья обладала энергией матери Митрофании или гением покойного Пимена, угрешского архимандрита.

Но служба правилась по уставу, более строго, может быть, нежели даже в мужских монастырях; но аскетическая жизнь ведена была не напоказ, а искренне; но сестры не тунеядствовали, а большинство прокармливалось работой, подобно тому как было полторы тысячи лет назад в Фиваиде. Впрочем, это уже общее отличие женских монастырей от мужских, удивительное, пожалуй, даже возмутительное. Монах садится на даровой хлеб, на даровую квартиру, участвует в дележе кружки. Сестра, поступая в монастырь, обязана внести приданое, купить келью и содержаться на свой счет. Кружка бывает, но какие доходы? В мужских монастырях кружка наполняется вознаграждениями за службу, молебны, панихиды, поминовение. Но монахини не правят службы, хотя помогают богослужению пением и чтением. Служит духовенство; доход, поступающий в мужском монастыре монахам, делится в женском между причтом. Причту, в свою очередь, упомянутые условия дают особенное положение, необыкновенно благоприятное для цели его духовного призвания, нигде еще не повторяющееся. Духовенство живет не жалованьем, а доходом. (Жалованье было, но чуть ли не по двадцати рублей в год; так щедро отдарили «штаты» за отписанные четырнадцать тысяч душ). По слову апостольскому, оно питается от алтаря, не обращаясь в чиновников коронной службы. Но чтобы получить доход, ему не нужно ни принимать личину постничества, ни возбуждать воображение противоположностью недосягаемого ангельского чина пред мирским, ни звонить вперегонки, ни клянчить и угодничать пред богатыми и сильными. Ангельский чин пред ним сам по себе, искренний, нелицемерно смиренный, постный и набожный; устав служебный соблюдается также сам по себе, независимо от прихотей и поползновений причта; доход от алтаря течет сам собою, условливаемый чинностью службы, историческим к монастырю уважением народа, между прочим, и строгою жизнью монашествующих. Священнослужителям остается быть служителями алтаря в самом тесном и самом чистом смысле; духовные обязанности ничем не засариваются, ничем не затрудняются.

Брат мой был из числа именно так относящихся к своим обязанностям. Помимо священнослужения для монашествующих, он поставил себе быть проповедником слова Божия. Это его была постоянная мысль, постоянное и единственное дело. В дневнике, веденном некоторое время еще до поступления на место, так он и определял себе назначение. За несколько часов до смерти последнею его мыслью была забота об одной из своих проповедей, о переписке ли ее или об исправлении ее недостатков.

Предоставляю перенестись в положение, которое кругом себя увидел и себя в нем ощутил тринадцатилетний сениор Коломенского училища, переводчик Павла Иовия. В своем брате, между прочим, он нашел того ментора, которого смутно искала душа его, который в пределах своих знаний немедленно отвечал на все запросы; а запросы были даваемы без удержу и удовлетворялись без устали и скуки; напротив, Александр Петрович в каждой прогулке не пройдет десяти шагов, чтобы не остановить следующего за ним братишку, не указать дом, чем-нибудь замечательный, не рассказать курьезного случая, о котором напоминает это место, предания, с которым связан этот угол Москвы. Брат притом же по природе был словоохотлив даже чрез меру.

Свояком доводился брату В.И. Груздев, о котором была речь в одной из предыдущих глав; шурьями были Островские, между прочим Николай и Геннадий Федоровичи, люди с академическим образованием и замечательным умом. Николай Федорович притом внимательно следил за литературой; по части снабжения книгами и журналами он был для брата почти тем же, чем для родителя нашего И.И. Мещанинов. В.И. Груздева и Островских мне пришлось видать у брата в свою кратковременную побывку, слышать их беседы, и я почувствовал себя в сфере других интересов, о которых не знал коломенский круг, мне доступный. Рассуждали о современных проповедниках, о современной литературе, о цензурной истории с письмом Чаадаева в «Телескопе» и об «Истории ересей» Руднева, тоже перенесшей цензурную передрягу, о путешествии наследника и статье Погодина по этому поводу. То были свежие новости, и они передавались с жизнью, которой недостает печатным рассказам. Ни чаадаевская, ни рудневская истории, впрочем, в печать и не проникали.

В Новодевичьем погребаются знатные русские фамилии. Могильные памятники давали случай брату знакомить меня с нравственною физиономией родов, с их взаимными отношениями, рассказывать ту часть русской истории, ему известную, которая разрабатывается теперь «Русским архивом» и «Русскою стариной». Случалось встречать и лично кого-нибудь из представителей аристократии. После взаимных поклонов и пары слов, которыми перекидывался брат с барином, я не упускал любопытствовать, и мне сообщался послужной список встретившегося, родственные связи его и то, чем они важны; сообщалось и общее понятие о сравнительной силе чинов и родовитости в России и положении фамилий при Дворе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю