Текст книги "Михаил Юрьевич Лермонтов. Личность поэта и его произведения"
Автор книги: Нестор Котляревский
Жанры:
Языкознание
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
IV
Личная жизнь Лермонтова текла тем временем рассеянно и бурно, попеременно в столице и на Кавказе. Военная жизнь и светские кружки – вот та арена, на которой он теперь «действует». Арена довольно скромная для того, кто мечтал о великих деяниях. Суета этой военной и светской жизни скрашивалась, впрочем, поэзией любви и ощущением боевой опасности.
Любовь в разных ее видах очень занимала Лермонтова, если судить по количеству любовных стихов, написанных им в последние годы его жизни. Он писал их искренно и в увлечении, и они выливались в удивительно художественную форму.
Вся гамма любовных чувств и настроений дана в этих стихотворениях. Иногда это грустные неясные воспоминания о какой-то сильной страсти. Поэт действительно любил глубоко одну женщину, и любил безнадежно. Сказать, что именно к ней относились все стихотворения, в которых звучит эта грустная замирающая нота, – нельзя. Воспоминания переплетались с мечтой, и разные образы могли сливаться в один.
Кто была та, перед которой он чувствовал себя столь виновным и которой писал:
Когда одни воспоминанья
О заблуждениях страстей,
Наместо славного названья,
Твой друг оставит меж людей, —
И будет спать в земле безгласно
То сердце, где кипела кровь,
Где так безумно, так напрасно
С враждой боролася любовь, —
Когда пред общим приговором
Ты смолкнешь, голову склоня,
И будет для тебя позором
Любовь безгрешная твоя, —
Того, кто страстью и пороком
Затмил твои младые дни,
Молю: язвительным упреком
Ты в оный час не помяни.
Но пред судом толпы лукавой
Скажи, что судит нас Иной,
И что прощать святое право
Страданьем куплено тобой.
[1841]
Как звалась та, в присутствии которой слова любви замирали на его устах? И к кому относились эти грустью насквозь пронизанные строки:
Они любили друг друга так долго и нежно,
С тоскою глубокой и страстью безумно-мятежной!
Но как враги избегали признанья и встречи,
И были пусты и хладны их краткие речи.
Они расстались в безмолвном и гордом страданье
И милый образ во сне лишь порою видали.
И смерть пришла: наступило за гробом свиданье…
Но в мире новом друг друга они не узнали.
[1841]
Была одна женщина – и до нас дошло ее имя – несменная владычица души поэта. Быть может, ее он сравнивал с пальмой:
На севере диком стоит одиноко
На голой вершине сосна
И дремлет качаясь, и снегом сыпучим
Одета как ризой она.
И снится ей всё, что в пустыни далекой —
В том крае, где солнца восход,
Одна и грустна на утесе горючем
Прекрасная пальма растет.
[1840]
И сравнивал с тучкой:
Ночевала тучка золотая
На груди утеса-великана;
Утром в путь она умчалась рано,
По лазури весело играя;
Но остался влажный след в морщине
Старого утеса. Одиноко
Он стоит, задумался глубоко
И тихонько плачет он в пустыне.
[1841]
Быть может, ее образ должен был стать у его изголовья в час кончины:
В полдневный жар в долине Дагестана
С свинцом в груди лежал недвижим я;
Глубокая еще дымилась рана,
По капле кровь точилася моя.
Лежал один я на песке долины;
Уступы скал теснилися кругом,
И солнце жгло их желтые вершины
И жгло меня – но спал я мертвым сном.
И снился мне сияющий огнями
Вечерний пир в родимой стороне.
Меж юных жен, увенчанных цветами,
Шел разговор веселый обо мне.
Но, в разговор веселый не вступая,
Сидела там задумчиво одна,
И в грустный сон душа ее младая
Бог знает чем была погружена;
И снилась ей долина Дагестана;
Знакомый труп лежал в долине той;
В его груди дымясь чернела рана,
И кровь лилась хладеющей струей.
[ «Сон», 1841]
Ее ли ребенку он говорил с примиренной грустью:
О грезах юности томим воспоминаньем,
С отрадой тайною и тайным содроганьем,
Прекрасное дитя, я на тебя смотрю…
О, если б знало ты, как я тебя люблю!
Как милы мне твои улыбки молодые,
И быстрые глаза, и кудри золотые,
И звонкий голосок! – Не правда ль, говорят,
Ты на нее похож? – Увы! года летят;
Страдания ее до срока изменили,
Но верные мечты тот образ сохранили
В груди моей; тот взор, исполненный огня,
Всегда со мной. А ты, ты любишь ли меня?
Не скучны ли тебе непрошенные ласки?
Не слишком часто ль я твои целую глазки?
Слеза моя ланит твоих не обожгла ль?
Смотри ж, не говори ни про мою печаль,
Ни вовсе обо мне. К чему? Ее, быть может,
Ребяческий рассказ рассердит иль встревожит…
Но мне ты всё поверь. Когда в вечерний час
Пред образом с тобой заботливо склонясь,
Молитву детскую она тебе шептала,
И в знаменье креста персты твои сжимала,
И все знакомые родные имена
Ты повторял за ней, – скажи, тебя она
Ни за кого еще молиться не учила?
Бледнея, может быть, она произносила
Название, теперь забытое тобой…
Не вспоминай его… Что имя? – звук пустой!
Дай Бог, чтоб для тебя оно осталось тайной.
Но если, как-нибудь, когда-нибудь, случайно
Узнаешь ты его, – ребяческие дни
Ты вспомни и его, дитя, не прокляни!
[1840]
И наконец не к ней ли относились и эти прощальные строки, жестокие, но неизбежные в истории каждой долгосрочной любви:
Нет, не тебя так пылко я люблю,
Не для меня красы твоей блистанье:
Люблю в тебе я прошлое страданье
И молодость погибшую мою.
Когда порой я на тебя смотрю,
В твои глаза вникая долгим взором:
Таинственным я занят разговором,
Но не с тобой я сердцем говорю.
Я говорю с подругой юных дней;
В твоих чертах ищу черты другие;
В устах живых уста давно немые,
В глазах огонь угаснувших очей.
[1841]
Не должно думать, однако, что этот грустный образ мог застраховать поэта навсегда от увлечений.
Иногда достаточно было мимолетной встречи, чтобы сердцем поэта овладело «бесплотное виденье» и заставило его забиться неясным любовным трепетом:
Из-под таинственной холодной полумаски
Звучал мне голос твой отрадный, как мечта,
Светили мне твои пленительные глазки,
И улыбалися лукавые уста.
Сквозь дымку легкую заметил я невольно
И девственных ланит и шеи белизну.
Счастливец! видел я и локон своевольный,
Родных кудрей покинувший волну!..
И создал я тогда в моем воображенье
По легким признакам красавицу мою:
И с той поры бесплотное виденье
Ношу в душе моей, ласкаю и люблю.
И всё мне кажется: живые эти речи
В года минувшие слыхал когда-то я;
И кто-то шепчет мне, что после этой встречи
Мы вновь увидимся, как старые друзья.
[1841]
Поэт любил такую романтическую дымку над еще не распустившимся чувством. Но он любил вообще чувство любви во всех стадиях его развития.
В виде ли эстетического восторженного созерцания:
Она поет – и звуки тают,
Как поцелуи на устах,
Глядит – и небеса играют
В ее божественных глазах;
Идет ли – все ее движенья,
Иль молвит слово – все черты
Так полны чувства, выраженья,
Так полны дивной простоты.
[1837]
В виде ли неудержимого порыва нежности:
Слышу ли голос твой
Звонкий и ласковый,
Как птичка в клетке
Сердце запрыгает;
Встречу ль глаза твои
Лазурно-глубокие,
Душа им навстречу
Из груди просится,
И как-то весело
И хочется плакать,
И так на шею бы
Тебе я кинулся.
[1837]
Или безумства желания:
Есть речи – значенье
Темно иль ничтожно,
Но им без волненья
Внимать невозможно.
Как полны их звуки
Безумством желанья!
В них слезы разлуки,
В них трепет свиданья.
Не встретит ответа
Средь шума мирского
Из пламя и света
Рожденное слово;
Но в храме, средь боя
И где я ни буду,
Услышав его, я
Узнаю повсюду.
Не кончив молитвы,
На звук тот отвечу
И брошусь из битвы
Ему я навстречу.
[1840]
Иногда в этих любовных мотивах слышится более тревожная нота и нежные слова начинают отдавать блеском стали.
Любовь пока еще смиряет тревожную душу:
Как небеса твой взор блистает
Эмалью голубой,
Как поцелуй, звучит и тает
Твой голос молодой;
За звук один волшебной речи,
За твой единый взгляд,
Я рад отдать красавца сечи,
Грузинский мой булат;
И он порою сладко блещет,
Заманчиво звучит,
При звуке том душа трепещет,
И в сердце кровь кипит.
Но жизнью бранной и мятежной
Не тешусь я с тех пор,
Как услыхал твой голос нежный
И встретил милый взор.
[1837]
Но ведь она может и закалить ее:
Люблю тебя, булатный мой кинжал,
Товарищ светлый и холодный.
Задумчивый грузин на месть тебя ковал,
На грозный бой точил черкес свободный.
Лилейная рука тебя мне поднесла
В знак памяти, в минуту расставанья,
И в первый раз не кровь вдоль по тебе текла,
Но светлая слеза – жемчужина страданья.
И черные глаза, остановясь на мне,
Исполненны таинственной печали,
Как сталь твоя при трепетном огне,
То вдруг тускнели – то сверкали.
Ты дан мне в спутники, любви залог немой,
И страннику в тебе пример не бесполезный:
Да, я не изменюсь и буду тверд душой,
Как ты, как ты, мой друг железный.
[ «Кинжал», 1837]
Может и отточить кинжал для ревности и мести:
Уж за горой дремучею
Погас вечерний луч,
Едва струей гремучею
Сверкает жаркий ключ;
Сады благоуханием
Наполнились живым,
Тифлис объят молчанием,
В ущельи мгла и дым.
………………………………………….
Там за твердыней старою
На сумрачной горе
Под свежею чинарою
Лежу я на ковре.
Лежу один и думаю:
Ужели не во сне
Свиданье в ночь угрюмую
Назначила ты мне?
И в этот час таинственный,
Но сладкий для любви,
Тебя, мой друг единственный,
Зовут мечты мои.
………………………………………….
Я жду. В недоумении
Напрасно бродит взор:
Кинжалом в нетерпении
Изрезал я ковер;
Я жду с тоской бесплодною,
Мне грустно, тяжело…
………………………………………….
Прочь, прочь, слеза позорная,
Кипи, душа моя!
Твоя измена черная
Понятна мне, змея!
………………………………………….
Возьму винтовку длинную.
Пойду я из ворот:
Там под скалой пустынною
Есть узкий поворот.
До полдня за могильною
Часовней подожду
И на дорогу пыльную
Винтовку наведу.
Напрасно грудь колышется!
Я лег между камней;
Чу! близкий топот слышится…
А! это ты, злодей!
[ «Свиданье», 1841]
Муки ревности были, кажется, хорошо знакомы Лермонтову – настолько хорошо, что он даже на том свете предполагал возможность существованья таких чувств:
Пускай холодною землею
Засыпан я,
О друг! всегда, везде с тобою
Душа моя.
Любви безумного томленья,
Жилец могил,
В стране покоя и забвенья
Я не забыл.
* * *
Без страха в час последней муки
Покинув свет,
Отрады ждал я от разлуки —
Разлуки нет!
Я видел прелесть бестелесных,
И тосковал,
Что образ твой в чертах небесных
Не узнавал.
* * *
Что мне сиянье Божьей власти
И рай святой?
Я перенес земные страсти
Туда с собой.
Ласкаю я мечту родную
Везде одну;
Желаю, плачу и ревную,
Как встарину.
* * *
Коснется ль чуждое дыханье
Твоих ланит,
Душа моя в немом страданье
Вся задрожит.
Случится ль, шепчешь, засыпая,
Ты о другом,
Твои слова текут пылая,
По мне огнем.
* * *
Ты не должна любить другого,
Нет, не должна,
Ты мертвецу, святыней слова,
Обручена.
Увы, твой страх, твои моленья,
К чему оне?
Ты знаешь, мира и забвенья
Не надо мне!
[ «Любовь мертвеца», 1840]
И может ли вся испепеляющая сила любовной страсти быть изображена более страстными красками, чем те, которые придают стихотворению «Тамара» такой волшебный оттенок?
В глубокой теснине Дарьяла,
Где роется Терек во мгле,
Старинная башня стояла,
Чернея на черной скале.
В той башне высокой и тесной
Царица Тамара жила:
Прекрасна как ангел небесный,
Как демон коварна и зла.
И там сквозь туман полуночи
Блистал огонек золотой,
Кидался он путнику в очи,
Манил он на отдых ночной.
И слышался голос Тамары:
Он весь был желанье и страсть,
В нем были всесильные чары,
Была непонятная власть.
На голос невидимой пери
Шел воин, купец и пастух;
Пред ним отворялися двери,
Встречал его мрачный евнух.
На мягкой пуховой постели,
В парчу и жемчуг убрана,
Ждала она гостя. Шипели
Пред нею два кубка вина.
Сплетались горячие руки,
Уста прилипали к устам,
И странные, дикие звуки
Всю ночь раздавалися там.
Как будто в ту башню пустую
Сто юношей пылких и жен
Сошлися на свадьбу ночную,
На тризну больших похорон.
Но только что утра сиянье
Кидало свой луч по горам,
Мгновенно и мрак и молчанье
Опять воцарялися там.
Лишь Терек в теснине Дарьяла,
Гремя, нарушал тишину;
Волна на волну набегала,
Волна погоняла волну;
И с плачем безгласное тело
Спешили они унести;
В окне тогда что-то белело,
Звучало оттуда: прости.
И было так нежно прощанье,
Так сладко тот голос звучал,
Как будто восторги свиданья
И ласки любви обещал.
[1841]
V
Как видим, из всех этих стихотворений – которые нельзя припоминать, а надо перечитать – Лермонтов был великий мастер любовной песни во всех ее оттенках[29]29
Он умел также писать удивительные женские портреты. Портреты графини А. К. Воронцовой-Дашковой и княгини М. А. Щербатовой – уники словесной портретной живописи:
Как мальчик кудрявый резва,Нарядна, как бабочка летом;Значенья пустого словаВ устах ее полны приветом.Ей нравиться долго нельзя:Как цепь ей несносна привычка,Она ускользнет, как змея,Порхнет и умчится, как птичка.Таит молодое челоПо воле – и радость и горе.В глазах – как на небе светло,В душе ее тёмно, как в море!То истиной дышит в ней все,То все в ней притворно и ложно!Понять невозможно ее,Зато не любить невозможно.[ «К портрету графини Воронцовой-Дашковой», 1840]На светские цепи,На блеск упоительный балаЦветущие степиУкрайны она променяла,Но юга родногоНа ней сохранилась приметаСреди ледяного,Среди беспощадного света.Как ночи Украйны,В мерцании звезд незакатных,Исполнены тайныСлова ее уст ароматных,Прозрачны и сини,Как небо тех стран, ее глазки;Как ветер пустыниИ нежат и жгут ее ласки.И зреющей сливыРумянец на щечках пушистыхИ солнца отливыИграют в кудрях золотистых.И следуя строгоПечальной отчизны примеру,В надежду на БогаХранит она детскую веру.Как племя родное,У чуждых опоры не просит,И в гордом покоеНасмешку и зло переносит;От дерзкого взораВ ней страсти не вспыхнут пожаром,Полюбит не скоро,Зато не разлюбит уж даром.[ «М. А. Щербатовой», 1840]
[Закрыть], – конечно потому, что умел любить… Любил он часто, и глубоко, и мимолетно, и несомненно, что этот порядок чувств был одним из тех, с которыми ужиться было ему всего легче.
Поражает только в его любовных стихотворениях обилие минорных мотивов. Житейский опыт как будто подтверждал те грустные мысли, какие поэт высказывал о любви еще ребенком.
Когда ж, опомнившись, обман я узнаю,
И шум толпы людской спугнет мечту мою,
На праздник не́званную гостью,
О, как мне хочется смутить веселость их,
И дерзко бросить им в глаза железный стих,
Облитый горечью и злостью!..
[ «Как часто пестрою толпою окружен…», 1840]
Это желание Лермонтов исполнял нередко, но, кажется, без особого удовольствия. Он не принадлежал к числу тех сатириков, которые в самом обличении находят удовлетворение. Сатира его только расстраивала, и вместо того, чтобы искать битвы с людьми, он все чаще и чаще мечтал о том, как бы стать от них подальше.
Поэтический образ узника попадается нередко в стихотворениях этих годов[30]30
«Сосед», 1837; «Соседка», 1840; «Пленный рыцарь», 1840:
Молча сижу под окошком темницы;Синее небо отсюда мне видно:В небе играют всё вольные птицы;Глядя на них, мне и больно и стыдно.Нет на устах моих грешной молитвы,Нету ни песни во славу любезной:Помню я только старинные битвы,Меч мой тяжелый да панцирь железный.В каменный панцирь я ныне закован,Каменный шлем мою голову давит,Щит мой от стрел и меча заколдован,Конь мой бежит, и никто им не правит.Быстрое время – мой конь неизменный,Шлема забрало – решетка бойницы,Каменный панцирь – высокие стены,Щит мой – чугунные двери темницы.Мчись же быстрее, летучее время!Душно под новой бронею мне стало!Смерть, как приедем, подержит мне стремя;Слезу и сдерну с лица я забрало.
[Закрыть]. Если предположить, что эти образы возникли в невинной обстановке той гауптвахты, где молодому офицеру приходилось иногда отсиживать, то все-таки не мелкий житейский факт, а более глубокое чувство придавало таким грезам их правду и красоту.
Нечто большее, чем простое воспоминание, звучит, например, в стихотворении «Узник»:
Отворите мне темницу,
Дайте мне сиянье дня,
Черноглазую девицу,
Черногривого коня.
Я красавицу младую
Прежде сладко поцелую,
На коня потом вскочу,
В степь, как ветер, улечу.
* * *
Но окно тюрьмы высоко,
Дверь тяжелая с замком;
Черноокая далеко,
В пышном тереме своем;
Добрый конь в зеленом поле
Без узды, один, по воле
Скачет весел и игрив,
Хвост по ветру распустив.
* * *
Одинок я – нет отрады:
Стены голые кругом,
Тускло светит луч лампады
Умирающим огнем;
Только слышно: за дверями
Звучномерными шагами
Ходит в тишине ночной
Безответный часовой.
[1837]
Но желание поэта неожиданно исполнилось: он на самом деле очутился на добром коне в зеленом поле.
VI
Ссылка вырвала Лермонтова из светских салонов и снова перенесла на Кавказ.
Поэт, как известно, был в ссылке два раза: первый раз – за стихи «На смерть Пушкина», второй раз – за дуэль, которую он имел с Барантом по поводу какой-то ссоры в салоне графини Лаваль.
Сама судьба позаботилась о том, чтобы помочь поэту стряхнуть с себя бездеятельную, грызущую его тоску и дать ему возможность принять непосредственное активное участие в жизни. Поэт с детства бредил всевозможными героическими похождениями и любил проявлять свою удаль. Теперь перед ним была новая арена действия – война, серьезный патриотический и общественный подвиг. Из военных донесений того времени мы знаем, что Лермонтов вел себя на Кавказе очень храбро, участвовал во многих экспедициях и был представляем к награде, в которой ему, впрочем, отказали.
На Кавказ Лермонтов ехал в бодром настроении духа. «Меня утешают слова Наполеона: “Великие имена создаются на Востоке”», – говорил он.
Но военная жизнь заняла и развлекла Лермонтова лишь на очень короткое время. В стихотворении «Валерик», в этой мастерской картине военного быта, Лермонтов так говорил о своем положении:
…Я жизнь постиг;
Судьбе как турок иль татарин,
За все я равно благодарен;
……………………………………………
Быть может, небеса востока
Меня с ученьем их пророка
Невольно сблизили. Притом
И жизнь всечасно кочевая,
Труды, заботы ночь и днем,
Всё, размышлению мешая,
Приводит в первобытный вид
Больную душу: сердце спит,
Простора нет воображенью…
И нет работы голове…
Зато лежишь в густой траве…
И дремлешь…
[1840]
Трудно предположить, чтобы такой для всякого размышления мало подходящий образ жизни пришелся надолго по вкусу поэту. Война как новинка могла на первых порах задеть его любопытство, но в конце концов она надоела ему не меньше лагерной жизни под Петербургом; и Лермонтов, будучи одним из самых храбрых офицеров, не упускал случая брать отпуск.
В последних стихотворениях Лермонтова, действительно, очень мало военных мотивов. «Валерик» – единственная боевая жанровая картина. Очевидно, действительность не была так заманчива, как мечта, которая в юношеские годы любила дразнить поэта ореолом военной славы и подвигов.
В годы детства и юности Лермонтов был большим патриотом в военном духе. Слава родины была для него неразрывно связана со славой русского оружия. Победа над врагом, кто бы он ни был, была для него предметом большой гордости.
Какие степи, горы и моря
Оружию славян сопротивлялись?
И где веленью русского царя
Измена и вражда не покорялись?
Смирись, черкес! и запад, и восток,
Быть может, скоро твой разделит рок.
Настанет час – и скажешь сам надменно:
Пускай я раб, но раб царя вселенной!
Настанет час – и новый грозный Рим
Украсит Север Августом другим!
[ «Измаил-Бей»]
Военная нота слышалась ясно и в стихотворении «Опять, народные витии…»:
…вам[31]31
Т. е. французам, которые на словах ополчились против России за поляков.
[Закрыть] обидна
Величья нашего заря;
Вам солнца Божьего не видно
За солнцем русского царя.
Давно привыкшие венцами
И уважением играть,
Вы мните грязными руками
Венец блестящий запятнать.
Вам непонятно, вам несродно
Всё, что высоко, благородно;
Не знали вы, что грозный щит
Любви и гордости народной
От вас венец тот сохранит.
Безумцы жалкие! вы правы,
Мы чужды ложного стыда!
Так нераздельны в деле славы
Народ и царь его всегда.
Веленьям власти благотворной
Мы повинуемся покорно
И верим нашему царю!
И будем все стоять упорно
За честь его как за свою.
[1835]
Теперь, на Кавказе, патриотическое чувство поэта стало почему-то менее вызывающе. Даже стихотворение «Бородино» (1837) – единственная патриотическая ода последних годов его творчества – по мягкому своему тону превосходит все ожидания. При всей живости военной сценировки, при крайне гиперболическом описании геройских подвигов – какая сдержанность в отношении к побежденному врагу, как мало победного грому!
Такое отсутствие военных мотивов среди постоянной военной тревоги и такая сдержанность в патриотических излияниях указывают на то, что Лермонтов далеко не вошел во вкус той жизни, на какую был осужден своим положением.
Наконец, поэт даже отрекся открыто от своих прежних военно-патриотических идеалов в стихотворении «Родина». Это признание боевого офицера очень характерно:
Люблю отчизну я, но странною любовью!
Не победит ее рассудок мой.
Ни слава, купленная кровью,
Ни полный гордого доверия покой,
Ни темной старины заветные преданья
Не шевелят во мне отрадного мечтанья.
Но я люблю – за что, не знаю сам —
Ее степей холодное молчанье,
Ее лесов безбрежных колыханье,
Разливы рек ее подобные морям;
Проселочным путем люблю скакать в телеге
И, взором медленным пронзая ночи тень,
Встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге,
Дрожащие огни печальных деревень.
Люблю дымок спаленной жнивы,
В степи кочующий обоз
И на холме средь желтой нивы
Чету белеющих берез.
С отрадой многим незнакомой
Я вижу полное гумно,
Избу, покрытую соломой,
С резными ставнями окно;
И в праздник, вечером росистым,
Смотреть до полночи готов
На пляску с топаньем и свистом
Под говор пьяных мужичков.
[1841]
Любовь к родине вылилась в форме красивой, спокойной элегии, и патриотическое воодушевление перешло в восхищение родной природой.
Но патриотизм поэта на самом деле не был так прост и односложен, каким он обрисован в этом стихотворении.
Россия, ее мировое призвание, ее самобытность, положение, в какое она должна стать к Европе, – все эти мысли, которым суждено было после смерти Лермонтова вызвать столь оживленные споры, – несомненно тревожили ум Лермонтова.
В стихах и записных тетрадях поэта остались следы таких мыслей. По ним нельзя себе составить, конечно, никакого определенного понятия о взглядах Лермонтова на эти столь трудные исторические вопросы. Они остались, как многие другие – нерешенными, но поэт как будто тяготел к решению их в славянофильском духе. Так, по крайней мере, утверждала А. П. Елагина.
Известное стихотворение «Умирающий гладиатор» кончалось, например, словами, в которых сквозила столь нашумевшая вскоре мысль о гниении Запада:
Не так ли ты, о европейский мир,
Когда-то пламенных мечтателей кумир,
К могиле клонишься бесславной головою,
Измученный в борьбе сомнений и страстей,
Без веры, без надежд – игралище детей,
Осмеянный ликующей толпою!
И пред кончиною ты взоры обратил
С глубоким вздохом сожаленья
На юность светлую, исполненную сил,
Которую давно для язвы просвещенья,
Для гордой роскоши беспечно ты забыл:
Стараясь заглушить последние страданья,
Ты жадно слушаешь и песни старины,
И рыцарских времен волшебные преданья —
Насмешливых льстецов несбыточные сны.
[1836]
А в записной книжке Лермонтова (1841) находим такие строки:
«У России нет прошедшего; она вся в настоящем и будущем».
«Еруслан Лазаревич сидел сиднем 20 лет и спал крепко, но на 21-м году проснулся от тяжелого сна, и встал, и пошел… и встретил он тридцать семь королей и семьдесят богатырей и побил их и сел над ними царствовать… Такова Россия».




























