355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нестор Котляревский » Михаил Юрьевич Лермонтов. Личность поэта и его произведения » Текст книги (страница 8)
Михаил Юрьевич Лермонтов. Личность поэта и его произведения
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:51

Текст книги "Михаил Юрьевич Лермонтов. Личность поэта и его произведения"


Автор книги: Нестор Котляревский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

VIII

С поэмой «Измаил-Бей» мы снова на Кавказе, в полусказочном, героическом мире. Кавказ для наших мечтателей 30-х годов XIX столетия был тем же, чем Испания и Италия для западных романтиков, – страной, которую воспевали все, и преимущественно те, кто не бывал в ней. Лермонтов знал Кавказ с детства.

Северная, угрюмая и меланхолическая натура Лермонтова любила яркие краски юга, богатство и красоту южной природы, огонь и зной южных страстей. Но, уносясь мечтой на Кавказ, поэт оставался все тем же северным жителем, с его мрачными страстями, с чувствами, над которыми он производил беспощадный анализ холодного мыслителя, с волей, которая была стеснена и ослаблена размышлением. Всю эту психику передал он своим героям.

Одно из основных драматических положений поэмы «Измаил-Бей» очень напоминает «Лару» Байрона – именно трагичная судьба Зары; но сказать, что «Измаил-Бей» написан под прямым влиянием Байрона, нельзя. Герой поэмы похож на байроновские типы не больше, чем все предшествующие ему лермонтовские герои, с которыми Измаил-Бей состоит в прямом родстве. Проследить это родство весьма нетрудно, и нет нужды особенно подробно его подчеркивать.

Возьмем на выбор несколько строф из «Измаил-Бея», чтобы показать, что мы имеем дело со старым знакомым. Измаил, прежде всего, исключение из общего людского правила:

 
Бывают люди: чувства – им страданья;
Причуда злой судьбы – их бытие;
Чтоб самовластье показать свое,
Она порой кидает их меж нами;
Так, древле, в море кинул царь алмаз,
Но горный камень в свой урочный час
Ему обратно отдан был волнами!
И детям рока места в мире нет;
Они его пугают жизнью новой,
Они блеснут – и сгладится их след,
Как в темной туче след стрелы громовой.
Толпа дивится часто их уму,
Но чаще обвиняет, потому,
Что в море бед, как вихри их ни носят,
Они пособий от рабов не просят;
Хотят их превзойти в добре и зле,
И власти знак на гордом их челе.
 

Как такое исключение из общего правила, Измаил, естественно, одарен и непобедимым умом, силой воли, самыми бурными страстями, одним словом, той демоничностью, соприкосновение с которой не проходит даром другим людям[21]21
Как лишний меж людьми, своим рожденьемОн душу не обрадовал ничью,И, хоть невинный, начал жизнь свою,Как многие кончают, преступлением.Он материнской ласки не знавал:Не у груди, под буркою согретый,Один провел младенческие леты;И ветер колыбель его качал,И месяц полуночи с ним играл!Он вырос меж землей и небесами,Не зная принужденья и забот;Привык он тучи видеть под ногами,А над собой один лазурный свод;И лишь орлы да скалы величавыС ним разделяли юные забавы.Он для великих создан был страстей,Он обладал пылающей душою,И бури юга отразились в нейСо всей своей ужасной красотою!..……………………………………………………От сердца, мнилось, отлегло;Он поднял светлое чело,Смотрел и внутренне гордился,Что он черкес, что здесь родился!Меж скал незыблемых один,Забыл он жизни скоротечность,Он, в мыслях мира властелин,Присвоить бы желал их вечность.Забыл он всё, что испытал,Друзей, врагов, тоску изгнаньяИ, как невесту в час свиданья,Душой природу обнимал!..

[Закрыть]
.

Свободный горец, дитя вольной природы, он ребенком был оторван от родины и вкусил от плодов цивилизации. На севере, в шуме света, он отдался всем порокам образованных людей, и бурная жизнь опустошила его душу:

 
…но в других он чувства
Судить отвык уж по своим.
Не раз, личиною искусства,
Слезой и сердцем ледяным,
Когда обманов сам чуждался.
Обманут был он; – и боялся
Он верить только потому,
Что верил некогда всему!
И презирал он этот мир ничтожный,
Где жизнь – измен взаимных вечный ряд;
Где радость и печаль – всё призрак ложный!
Где память о добре и зле – все яд!
Где льстит нам зло, но более тревожит;
Где сердце утешать добро не может…
 

И он вернулся на родину. Когда он ушел вновь в свои родные горы, ему показалось, что для его увядшей души еще возможно возрождение:

 
И детских лет воспоминанья
Перед черкесом пронеслись,
В груди проснулися желанья,
Во взорах слезы родились.
Погасла ненависть на время,
И дум неотразимых бремя…
 

Но Измаил ошибся: цивилизованному человеку возврат к прежнему бесхитростному счастию был невозможен. Измаил остался одиноким со своей злобой против русских и со своей сердечной тоской и раскаянием. А на душе Измаила лежал грех: он погубил невинное любящее женское сердце и насмеялся над его чистой любовью.

Измаил – своего рода падший ангел; он изменил вере своих отцов и принял христианство; он порвал связь с непосредственной дикой свободой своей родины, а любить цепи он не научился. Одно осталось ему – найти такую обстановку, среди которой он мог бы забыть, что он человек…

Возродить его к жизни даже новая любовь не в силах:

 
Не обвиняй меня так строго!
 

– говорит он влюбленной в него Заре, —

 
Скажи, чего ты хочешь? – слез?
Я их имел когда-то много:
Их мир из зависти унес!
Но не решусь судьбы мятежной
Я разделять с душою нежной;
Свободный, раб иль властелин,
Пускай погибну я один.
Всё, что меня хоть малость любит,
За мною вслед увлечено;
Мое дыханье радость губит,
Щадить – мне власти не дано!
 

Горе ему!

 
Старик для чувств и наслажденья,
Без седины между волос,
Зачем в страну, где всё так живо,
Так неспокойно, так игриво,
Он сердце мертвое принес?..
 

Но Измаил не мог не вернуться на родину: им овладело непобедимое чувство, которое стало для него источником большого душевного терзания. Он был охвачен патриотической ненавистью свободного человека к тем цепям, которые на свободный народ налагает всякая цивилизация.

Первобытная свобода не могла ужиться с цивилизованным общественным строем. Этот общественный строй водворялся на Кавказе одновременно с русским завоеванием, и герой поэмы, цивилизованный человек по воспитанию и свободный дикарь по рождению, возвратясь на родину, очутился в самом критическом положении. Весь трагизм его душевного состояния коренится в этом противоречии тяготения к свободе и сознания, что ей должен прийти конец. Он, умерший для всех наслаждений и всех чувств, живет только одним чувством патриота, защищающего свободу против утеснения. Он давно бы сам покончил с собой, если бы не эта борьба, бесплодность которой для него, однако, очевидна. Он не фанатик в своей любви к свободной родине, а цивилизованный человек XIX века, ставший лицом к лицу с одним из самых запутанных этических вопросов. Он – жрец умирающей религии, сознающий законность и необходимость этой смерти… Примирение с жизнью для него немыслимо при данных условиях, а потому исход один – бороться упорно и ждать, пока смерть снимет с него всякую ответственность. Отсюда – беспечность, неосторожность Измаила при львиной отваге и храбрости, а также и постоянный риск жизнью.

Создание такого типа, как Измаил, при всех его романтических недостатках, говорило о значительном расширении кругозора поэта.

Вспомним, как вопрос о борьбе первобытной свободы и цивилизации решен Пушкиным в его поэме «Цыгане». Цивилизованный человек брошен в среду дикого племени как кара Божия, как живой образец эгоизма и разнузданной страсти. В «Измаиле» этот же человек умирает за свободу, неоцененный и даже проклинаемый своими. Между Алеко и цыганами нет ничего общего, как между нравственной чистотой и пороком. Противоречие между цивилизацией и свободой подчеркнуто резко и не указано никакой возможности их примирения. Между Измаилом и кавказским племенем тоже существует рознь, но, что бы ни говорил автор «о разврате Европы и яде просвещения», – герой не ужился со своими не потому, что он был испорчен, а, наоборот, потому, что он стоял выше их. Первобытные дикари не ужились с человеком, который стал выше общего уровня, они отвернулись от него, когда узнали, что он изменил старине, и тем самым эта первобытная свобода доказала свою косность и законность своей гибели. Падение обветшалого бога описано Лермонтовым с редким сочувствием, с участием, которое показывает нам, что одновременно с Измаилом в душе поэта умирала дорогая ему иллюзия сердца, дорогая мечта о блаженной, ничем и никем не стесненной свободе.

Размышление над этим запутанным нравственным вопросом и побудило мечту поэта создать образ мрачного горца.

Лермонтов пытался, очевидно, дать новое решение мучившей его загадки.

Решение было, в сущности, давно известное; это была мечта о возможности возвращения к первобытным, простейшим условиям общежития. Нельзя ли от злых людей найти убежище среди людей простых и наивных? Поэт, кажется, верил в возможность такого спасенья, судя по тому, с какой любовью и вдохновением он говорил о свободно-наивном состоянии. Но эта вера была самообманом. Поэт понял, что цивилизованному человеку не ужиться среди такой первобытной культуры и что сама эта культура осуждена на исчезновение. Так разлетелась и эта мечта, и вопрос о том, в какое положение стать к людям, не стоящим любви, – остался, как и был, открытым.

Умственный кругозор поэта расширялся очень быстро. Из узкой сферы чисто личных и семейных вопросов Лермонтов стал выходить на широкую дорогу вопросов общечеловеческих и общественных. В своих юношеских драмах, в исторической повести и в поэме «Измаил-Бей» поэт, как мы видели, пытался подробно мотивировать свою печаль и свое раздражение против людей и много думал о том, какова должна быть связь между ним и ими. Его новый герой стал более опытен, имел более определенную цель жизни, чем прежде, стал более гуманен – но его последний житейский вывод остался по-прежнему безотраден и мрачен. Такой вывод не мог, конечно, удовлетворить нашего моралиста: он должен был вновь пересмотреть наскоро решенные вопросы.

Этот пересмотр был, однако, на время остановлен резкой переменой в условиях внешней жизни Лермонтова.

Лермонтов из Москвы переехал в Петербург и поступил в военное училище.

Первые годы в Петербурге

I

Мы привыкли рисовать себе внешний облик Лермонтова не иначе, как в военном мундире: между тем, военную карьеру ему пришлось избрать случайно. В Петербург он приехал с желанием продолжать свое университетское образование, но так как начальство университета не пожелало зачислить ему двух лет, проведенных в Москве, то он должен был бы снова поступить на первый курс. Лермонтов, не желая терять времени, решился сократить учебный срок ровно наполовину и поступил в училище гвардейских подпрапорщиков, где мог окончить курс через два года. Таким образом, выбор карьеры был сделан – к неудовольствию родственников и к немалому удивлению самого поэта. «До сих пор, – пишет Лермонтов в одном из своих писем 1832 года, – я жил для поприща литературного, принес столько жертв своему неблагодарному идолу, и вот теперь я – воин. Быть может, тут есть особенная воля Провидения; быть может, этот путь всего короче, и если он не ведет меня к моей первой цели, может быть, по нему дойду до последней цели всего существующего: ведь лучше умереть с пулею в груди, чем от медленного истощения старости»…

Странное взвешивание выгод карьеры с точки зрения возможной близости конечного исхода. Эта грустно-ироническая нота звучит во всех письмах Лермонтова, где он говорит о своей военной жизни. Он решительно не имел к ней любви, и даже потом, когда стал офицером, нередко помышлял об отставке. В этом недовольстве своей судьбой были виноваты отчасти условия тогдашней военной жизни, отчасти темперамент поэта, который заставлял его жадно набрасываться на все новое и от неумеренного пользования им так же быстро разочаровываться.

Жизнь в училище гвардейских подпрапорщиков, бесспорно, не давала уму никакой пищи, а тем более такому пытливому и широкому уму, каким был наделен Лермонтов. Строгость внешней дисциплины должна была ограничивать не только телесную разнузданность, но и вольное проявление духа. И, как нередко бывает в таких случаях, дисциплина, действительно, стесняла духовное развитие, но, с другой стороны, телесной разнузданности предоставляла полную свободу.

Учебное заведение, в которое поступил Лермонтов, было одно из самых аристократических: оно собирало в своих стенах цвет тогдашней золотой молодежи. Эта молодежь, обеспеченная и стесненная дисциплиной, естественно, искала всякого рода развлечений и предавалась им довольно неумеренно. В этой погоне за развлечениями Лермонтов был не из последних, если не из первых. Одиночество и сосредоточенность в детстве и юности вызвали теперь естественную реакцию.

Но мы будем несправедливы к поэту, если, на основании большинства написанных им в это время стихотворений, скажем, что он всецело отдался этой жизни, лишенной всякого духовного смысла. Лермонтова никогда не покидало сознание, что избранный им образ жизни его недостоин. Если в его письмах встречаются подчас цинические тирады, по которым мы могли бы заключить, что смысл жизни для него утрачен, то это лишь внешнее щегольство, бравурная поза. «Я, право, не знаю, – пишет он в одном письме того времени, – каким путем идти мне, путем ли порока или пошлости. Оно, конечно, оба эти пути приводят часто к той же цели. Знаю, что вы станете увещевать, постараетесь утешать меня – было бы напрасно! Я счастливее, чем когда-нибудь, веселее любого пьяницы, распевающего на улице». Но за такими бравурными признаниями следуют, нередко в тех же письмах, печальные размышления о своем духовном ничтожестве.

Лермонтов вообще не любил приносить в чем-либо покаяния и чистосердечно признаваться в своих ошибках; он делал это очень редко и всегда несколько прикрашивал свои самообвинения, чтобы и им придать тот оттенок демоничности, какой он придавал иногда своим ошибкам. Но если в письмах Лермонтова нет прямого раскаяния, то есть много косвенных намеков на тяготу, какую испытывал поэт в условиях новой для него жизни. Это тягостное ощущение облекается в хорошо знакомые нам тирады пессимистического и разочарованного тона. Но поэт очень осторожно высказывается в своих письмах; и, вероятно, еще осторожнее высказывался на словах. И нет ничего удивительного в том, что товарищи Лермонтова, видевшие одну лишь показную сторону его жизни, просмотрели в ней другую сторону и, участвуя вместе с ним в развлечениях и удовольствиях, увидали потом неискреннюю позу в тех стихах, в которых поэт косвенно осуждал себя самого за свое легкомысленное веселье. Весельчак-юнкер был товарищам понятен: но этот же самый весельчак, остроумный и живой, преображался, в минуту уединения, в прежнего угрюмого мечтателя, строгого к другим и к себе самому. Лермонтов в обоих случаях был искренен; по крайней мере, мы не видим, чтобы он делал какие-либо попытки изменить свою жизнь, согласно голосу трезвого сознания. «Если бы вы знали, – пишет он в 1823 году, – какую жизнь я намерен повести! О, это будет восхитительно: во-первых, чудачества, шалости всякого рода и поэзия, залитая шампанским. Увы! пора моих мечтаний миновала; нет больше веры: мне нужны чувственные наслаждения, счастье осязательное, такое счастье, которое покупается золотом, чтобы я мог носить его с собой в кармане, как табакерку, чтобы оно только обольщало мои чувства, оставляя в покое и бездействии мою душу!..» Как ясно слышится в последних словах страх перед собственной совестью! Дурман чувств призывается на помощь как средство заглушить сомнения сердца. И поэт, действительно, уверовал на некоторое время в целебную силу этого дурмана и предался ему со всею страстностью своего характера.

Мы не будем повторять общеизвестных анекдотов о веселой юнкерской и офицерской жизни Лермонтова; они не забыты так же, как и относящиеся к этому периоду стихи легкого содержания. Если уж произносить суд над этим периодом в развитии личности Лермонтова, то не надо забывать двух строчек из одного частного письма, тогда им написанного. «Тайное сознание, – писал он, – что я кончу жизнь ничтожным человеком, – меня мучит».

Для умственного развития поэта его юнкерские годы прошли бесплодно, как можно убедиться при обзоре стихотворений, относящихся к этому периоду. Годы эти вызвали временный застой в его творчестве, хотя не повредили ни его таланту, ни его уму. Равным образом, они не были так вредны и для развития характера Лермонтова, как обыкновенно принято думать. Его природа, вообще, требовала на время безграничной свободы в проявлении всех ее сторон, хотя бы и малосерьезных. Мы знаем, как умственное напряжение и мечты подавляли в поэте все другие его силы и склонности. Теперь настала их очередь, и они вступили в свои права; новые чувства прорвались наружу с особенной страстностью, пока не выкипели, и когда наступил этот момент, то от всей разгульной и разнузданной жизни не осталось и следа, кроме вольных стихов и, может быть, неприятных воспоминаний.

Можно – как это иногда делалось – представить себе Лермонтова несчастным страдальцем, заброшенным в кружок лиц, его не понимающих. Такое представление может дать богатый материал для разных красноречивых обличений, но оно будет неверно. Страдальцем в своем юнкерском кружке Лермонтов никогда не был и отдавался его увлечениям так же охотно, как потом сам же строго критиковал его.

Ум Лермонтова, за недостатком новых серьезных притоков мысли, либо отдыхал, либо возвращался к старым думам, а чувства кипели и выкипали, сближая поэта с людьми, грязня на время его воображение и душу, но делая и его поэзию, и его самого более способным к соглашению с жизнью. Умный и сильный человек, знакомясь с глухими и темными закоулками жизни, может воспользоваться ими в свою выгоду.

Но одно не подлежит сомнению – кружок тех блестящих молодых людей, в обществе которых Лермонтов коротал дни и ночи, отчуждал его от других кружков и людей, живших теми именно духовными интересами, на отсутствие которых подчас так жаловался Лермонтов в своих письмах.

II

Несравненно вреднее, чем время юнкерства, отразились на Лермонтове его первые офицерские годы, когда он вступил «в свет» и хотел блистать в нем.

Если какое общество больше всего поддерживало в поэте несимпатичные стороны его характера, так это было светское общество, которое могло крайне вредно влиять на человека, не выросшего в нем и, вместе с тем, одержимого страстным желанием занять в нем видное место. Для Лермонтова светское общество было приманкой, несмотря на то, что и в этом вопросе трезвая критика никогда не покидала поэта, и лучшая обвинительная речь против этого круга была им же написана. Еще в юношеских тетрадях Лермонтов писал:

 
Но свет чего не уничтожит?
Что благородное снесет,
Какую душу не сожмет,
Чье самолюбье не умножит?
И чьих не обольстит очей
Нарядной маскою своей?
 
[1830]

И часто он позволял себе такую вольную речь по адресу своего кумира:

 
…перед идолами света
Не гну колена я мои,
Как ты, не знаю в нем предмета
Ни сильной злобы, ни любви.
Как ты, кружусь в веселье шумном,
Не чту владыкой никого,
Делюся с умным и безумным,
Живу для сердца своего;
Живу без цели, беззаботно,
Для счастья глух, для горя нем.
И людям руки жму охотно,
Хоть презираю их меж тем!..[22]22
  Или:
…передо мнойБлестит надменный, глупый светС своей красивой пустотой![1830]

[Закрыть]

 
[ «Прелестнице», 1830]

Но что же влекло Лермонтова в эти светские круги? Прежде всего – фамильные традиции, так как род Лермонтовых был род дворянский и притом более древний, чем многие другие, а затем – родственные связи. Обаятельно действовала при этом на поэта также известная тонкость и деликатность, в сущности, неглубоких чувств, которые составляют внешнюю прикрасу всякого светского этикета и легко могут быть приняты за истинное благородство. Поэта привлекало, наконец, желание играть роль, быть на виду, а достичь этого можно было в то время, лишь вращаясь в сферах более или менее высоких. Кроме того, к этому высшему кругу принадлежали или часто появлялись в нем все тогдашние видные литераторы – Пушкин, Жуковский, Гоголь, Соллогуб, Одоевский и другие.

Таким образом, стремление Лермонтова попасть в высший круг общества вполне понятно и объяснимо. Понятно также и упорство этого гордого человека, которому был оказан не совсем радушный прием.

Такой прием озлобил поэта; и в своих письмах он нередко с раздражением говорит о своем положении: «Преглупое состояние человека то, – пишет он в 1832 году, – когда он должен занимать себя, чтобы жить, как занимали некогда придворные старых королей; быть своим шутом!.. Как после этого не презирать себя; не потерять доверенность, которую имел к душе своей… Одну добрую вещь скажу вам: наконец я догадался, что не гожусь для общества, и теперь больше, чем когда-нибудь. Вчера я был в одном доме NN, где просидев четыре часа, я не сказал ни одного путного слова; – У меня нет ключа от их умов – быть может, слава Богу!» «Видел я образчики здешнего общества, – дам очень любезных, молодых людей весьма воспитанных; все они вместе производят на меня впечатление французского сада, очень тесного и без затей, но в котором с первого раза можно заблудиться, потому что хозяйские ножницы уничтожили в нем всякое различие между деревьями»…

Таких заметок много, и все он показывают нам, что поэт вполне сознательно относился к тому миражу, который привлекал его своим внешним блеском. Лермонтов в данном случае не составлял исключения; большинство наших писателей из дворян не щадило того круга общества, в котором вращалось. Вспомним хотя бы графа Соллогуба и князя Одоевского: и они, аристократы до мозга костей, любили говорить о недостатках своего сословия, а тем более не имел причин молчать о них Лермонтов, который с этим кругом находился часто в открытой распре. Враждуя с ним, поэт был резок в своих выражениях; жаль только, что, обнажая его недостатки, он не подметил тех своих недостатков, которые были развиты в нем замашками этого общества.

Вредное влияние светского круга сказалось прежде всего в том, что некоторые из неприятных черт в характере Лермонтова – его вызывающая гордость, надменность и порой неискренность – нашли себе удобное поприще. В особенности эти черты характера заметны в сердечных историях, которых было немало. Влюбчивость Лермонтова при его гордыне ставила его нередко в натянутое и неестественное положение в отношении к женской половине салонов и к ее поклонникам. Женщины портили Лермонтову характер. Поэт или сбрасывал с себя маску и своею резкостью напрашивался на дуэли и неприятности, или рисовался своим презрением и горделивым отношением к окружающим людям.

Светское общество держало Лермонтова постоянно настороже, тем более что он старался завоевать себе в нем видное положение, не имея на это «признанных» прав. Презрительная холодность и насмешки служили ему часто оружием в борьбе с людьми, и его без того враждебное к ним отношение обострялось.

Ни холодность, ни насмешки не могут вселить мира в человеческую душу, и тот кажущийся покой самодовольства, какой они дают иногда, проходит очень быстро и только дразнит человека. А в любви и душевном покое Лермонтов нуждался больше, чем в чем-либо. Общество, в котором теперь жил поэт, не давало взойти в его сердце семенам любви. Эти семена глохли под вредным влиянием обиженного самолюбия, постоянного дразнения нервов, желчности и того «раздражения пленной мысли», о котором поэт говорил в одном из своих стихотворений.

Мысль Лермонтова была тогда, действительно, в плену, несмотря на свою глубину и силу; и тюрьмой для нее был тот круг, в котором поэт вращался. Круг отличался своею замкнутостью; он неохотно приходил в соприкосновение с другими слоями общества, и за некоторыми исключениями это был довольно косный круг в своих духовных и общественных интересах.

И Лермонтов прошел мимо целого молодого поколения, не заметив и не разгадав его.

Мы имеем сведения, что наш поэт беседовал с Белинским, проказничал в кабинете Краевского и читал свои стихи в кругу Аксаковых. По-видимому, он был знаком с идейной молодежью своего времени, но это знакомство было самое мимолетное. Доказательством может служить знаменитая «Дума», которую Лермонтов никогда бы не написал, если бы поближе присмотрелся к своему поколению и не судил о нем по узкому только, ему хорошо знакомому, кругу.

Поэт избежал бы многих мучений, если бы он вовремя попал в молодой кружок любителей и служителей искусства; он мог попасть в него еще в Москве, когда был в университете, но тогда, как мы знаем, он его чуждался. Затем он, вторично, мог столкнуться с этой идейной молодежью в Петербурге, и мы имеем право предположить, что именно светская жизнь помешала этому сближению.

Лермонтов, при всей жажде деятельности, при бесспорно гуманных стремлениях, оставался одиноким и не примкнул к течению молодой русской мысли, убежденно трудившейся над выработкой и осуществлением того же идеала, о котором смутно мечтал наш поэт. Он шел один по своему пути, один пытался решить трудную задачу, боролся долго и упорно, без дружеской помощи и дружеского влияния.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю