Текст книги " мирьо"
Автор книги: Автор Неизвестен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
Джасинда Уайлдер
На веки вечные
Глава 1
Где-то вдалеке
Кейден
Именно руки всегда все мне портят. У меня почему-то никак не получается с пальцами. Все дело в расстоянии между костяшками и тем, как должны сгибаться пальцы, когда рука расслаблена. У меня есть целый альбом с неудачными эскизами.
Даже сейчас, сидя на пассажирском сиденье отцовского форда F-350, я пробовал нарисовать еще раз. К этому моменту – десятый, а ведь мы еще даже не доехали до Грейлинга. Пока что этот рисунок был лучшим, но средние костяшки двух последних пальцев выглядели как-то нескладно, как будто они были сломаны.
Это навело меня на мысль. Я взглянул на отца, который вел машину левой рукой, а правую положил на бедро, постукивая пальцами в такт песне Монтгомери Джентри,[1]
[Закрыть] звучащей по радио.
– Папа?
Взгляд, брошенный искоса, и поднятая бровь – единственные знаки внимания, которых я удостоился.
– Ты когда-нибудь ломал себе пальцы?
– Ага, по правде говоря, я сломал левую руку.
Папа взялся за руль правой рукой и показал мне левую. Костяшки на ней были узловатые, пальцы искривлены.
– Кости срослись неправильно, так что они всегда были такими раздолбанными.
– Как ты их сломал?
В ответ он пальцами почесал выбритую голову.
– Мы с твоим дядей Джерри были на дальнем участке, ехали вдоль забора, искали дыры. Мой конь испугался змеи. Он сбросил меня, только рука запуталась в вожжах. Я вывихнул почти все пальцы. Потом, когда я упал на землю, копыто приземлилось на ту же руку, переломав два средних пальца. Твой Грэмпс – мужик суровый, и я знал, что мне здорово достанется, если я вернусь домой, не доделав работу. Так что я вправил вывихнутые пальцы так, как смог. Один столбик забора был сломан, там, в дальнем углу, и призовая лошадь отца, Чистокровка, все время сбегала оттуда. Мы с Джерри зафиксировали перелом и поехали домой. Я никогда не рассказывал отцу о пальцах, просто попросил маму, чтобы она их загипсовала. Они так и не срослись правильно, и даже сейчас, в отвратную погоду, у меня рука болит.
Я слышал рассказы о папином детстве. Он вырос на ранчо в Вайоминге, которое несколько поколений принадлежало семейству Монро. Всю жизнь я каждое лето проводил на этом ранчо, ездил на лошадях, бросал лассо, ставил клеймо, помогал при родах, объезжал их. Грэмпс не принимал никаких отговорок и не дозволял проявлять слабость или совершать ошибки, и я едва мог представить себе, каково было расти с таким отцом, как Коннор Монро.
Грэмпс был высоким, с седыми волосами и железным характером. Он служил и в Корее, и во Вьетнаме до того, как вернулся и начал работать на ранчо. Даже не смотря на то, что я был его внуком, от меня ожидалось, что я буду работать или поеду домой. Это означало вставать до рассвета, ложиться после заката, весь день проводить на ногах в полях или в конюшнях, почти не присаживаясь, чтобы поесть. В четырнадцать лет я был загорелым, мускулистым и закаленным, так что я выглядел старше своих лет.
Папа был первым сыном семейства Монро, который решил избрать для себя карьеру, не связанную с ранчо, что вызвало между ним и Грэмпсом вражду, длящуюся десятилетия, и из-за чего дядя Джерри стал управлять ранчо, когда Грэмпс состарился. Отец уехал из Вайоминга после школы, сам переехал в Детройт, чтобы стать инженером. Он начинал в цеху завода «Форд», собирал корпуса грузовиков и ходил в вечернюю школу, пока не получил свою степень, и в конце концов его перевели в инженерный отдел, где он и работал последние двадцать лет. Несмотря на десятилетия, которые он был инженером, папа так и не растерял грубой, необузданной энергии из детства.
– А почему ты спрашиваешь о моих пальцах? – спросил он.
Я пожал плечами, подвинул рисунок так, чтобы ему было видно.
– Никак не могу нарисовать эти чертовы пальцы. Последние два получились криво, и я не могу их исправить. Так что я подумал, что нарочно сделаю их сломанными.
Папа взглянул на рисунок и кивнул.
– Хороший план. У тебя хромает отношение между углами и кривыми, вот в чем твоя проблема. Я больше чертежник, не художник, но свои два цента внесу.
Я снова внимательно изучил сломанные костяшки отца, поправил костяшки нарисованной карандашом руки, сделав так, чтобы они выглядели бесформенными, узловатыми, потом поработал над кончиками двух последних пальцев, загнув их немного влево, и заштриховал безымянный палец так, как у папы. Когда я закончил, я поднял рисунок, чтобы показать ему.
Несколько раз папа переводил глаза с рисунка на дорогу, оценивая его.
– Хорошо. Пока что лучше всего. Указательный палец выглядит немного по-дурацки, но в целом неплохо.
Он включил радио, пропустил рекламу в эфире и остановился на рок-станции. Он сделал погромче, когда заиграл «Кашмир» Лед Зеппелин.
– Думаю, этот летний художественный лагерь пойдет тебе на пользу. Интерлокен – одна из лучших художественных школ в стране.
Я пожал плечами, покачивая головой в такт музыке и подпевая песне.
– Странно, что я не еду на ранчо.
– Этим летом Грэмпсу будет не хватать твоей помощи, это точно.
– Он будет в бешенстве от того, что я не поехал?
Папа пожал плечами.
– Это же Грэмпс. Он всегда в бешенстве из-за чего-то или кого-то. Он и по утрам встает потому, что ему есть из-за чего заводиться. Я думаю, он это переживет.
– Он не пережил то, что ты переехал в Детройт, – сказал я, вертя карандаш между пальцев.
– Правильно. Но это другое. Каждый мальчик семейства Монро после гражданской войны жил и умирал на ранчо. Я нарушил семейную традицию, которая началась сто пятьдесят лет назад.
После этого разговор увял, и я стал смотреть на дорогу, на кукурузные поля и на голубое небо, усеянное белыми пушистыми облаками, и слушать, как Джимми Хендрикс поет «Purple Haze»,[2]12
Сто двадцать километров в час.
[Закрыть] разрывая струны так, что их звук был похож на рев банши. Через какое-то время мы съехали с магистрали I-75 на M-72, и я слегка задремал. Чуть позже я резко проснулся, а слева блестел Гранд-Траверс-Бей,[3]13
Города в штате Небраска.
[Закрыть] и вдалеке сверкало около дюжины парусов.
– А я думал, мы едем в Интерлокен? – спросил я, потирая глаза. Залив находился дальше на север.
– Спешить некуда. Думал, мы пообедаем до того, как я тебя отвезу. Ведь я тебя долго не увижу.
Мы поели в «Закусочной Дона», маленьком, битком набитом заведении с пластиковой мебелью, обтянутой в красную кожу и черно-белой плиткой на стене в стиле ретро, где подавали бургеры с картошкой фри и молочные коктейли. Мы мало разговаривали, но мы вообще немного говорим. Папа был сдержанным человеком, и я во многом пошел в него. Я довольствовался тем, что ел бургер, попивал коктейль и втайне беспокоился о том, что проведу целое лето в компании детей с выпендрежами, которых я не знал. Я вырос среди молчаливых и суровых ковбоев, людей, которые жевали табак, ругались, и могли, а часто так и было, буркнуть всего пару слов. Я знал, что был талантливым художником, и рисовать ручкой и карандашом у меня получалось так же хорошо, как красками. То, что у меня не получалось – общаться с людьми.
– Не нервничай, сын, – сказал папа, явно прочитав мои мысли, – люди есть люди, и они либо поладят с тобой, либо нет. Мама мне посоветовала быть собой, когда я уезжал в Детройт. Не пытайся никого впечатлить. Пусть твоя работа сама за тебя говорит.
– Это не так, как в школе, – сказал я, обмакивая картошку в кетчуп. – Я знаю, где мое место там: в одиночестве, в уголке, вместе с блокнотом. Я знаю, где мое место на ранчо Грэмпса. Я знаю, где мое место дома. Я не знаю, где мое место в художественной школе.
– Твое место там, где ты есть. Ты из Монро, Кейден. Может, для других это ни черта и не значит, но это должно что-то значить для тебя.
– Так и есть.
– Ну, вот и ладно, – папа вытер пальцы салфеткой и откинулся на стуле. – Слушай, я понял. Я вырос среди тысяч акров открытого пространства, среди холмов и лошадей и не видел почти никого, кроме мамы, папы, Джерри и других работников. Даже в школе я видел тех же детей от первого до последнего класса. Я знал всех в моем мире, а они знали меня. Когда я переехал в Детройт, это было чертовски страшно. Внезапно я был окружен всеми этими зданиями и тысячами людей, которые не знали меня, и которым было наплевать, справлюсь я или нет.
– Люди смущают меня.
– Это потому, что в людях нет ни капельки здравого смысла. Особенно в женщинах. Вся штука с женщинами в том, чтобы не пытаться понять их. Не поймешь. Просто прими их такими, какие они есть, и постарайся плыть по течению. Кстати, хороший совет вообще по жизни.
– А ты понимаешь маму?
Папа издал смешок, что бывало нечасто, но я заметил, как сузились уголки его глаз. В последнее время обстановка в доме была какой-то странной, неспокойной, но ни мама, ни папа не были теми людьми, которые говорили, что их беспокоило.
– Я знал твою мать двадцать пять лет, – сказал он, – и двадцать два года был женат на ней. И нет, я все еще не понимаю ее. Я знаю ее, я к ней привык, но я не всегда понимаю то, как работает ее мозг, как у нее появляются идеи, как она приходит к выводам или почему она, черт возьми, так часто передумывает. У меня от этого голова идет кругом, но таковы уж женщины, и такова она, и за это я люблю ее.
И вот отец уже расплачивался по счету, захлопнулись дверцы пикапа, и мы ехали по магистрали US-31 к Интерлокену. Поездка была короткой, и вскоре папа уже припарковался, вытащил мой туристический рюкзак из багажника и отдал его мне. Мы стояли лицом к лицу, никто из нас не двигался и ничего не говорил.
Папа указал на ряд маленьких деревянных домиков.
– Это – ваши домики. Ты знаешь, который твой?
– Ага, двадцатый.
– Ну, тогда ладно. Думаю, я пойду. Без тебя, дремлющего на пассажирском сиденье, поездка будет долгой.
– Ты просто разворачиваешься и уезжаешь домой? – спросил я, тут же разозлившись из-за того, что это было похоже на детское хныканье.
Папа поднял бровь с упреком.
– Ты здесь будешь три недели, Кейд. Что же, мне целый месяц сидеть на пляже, скрестив пальцы? Я нужен дома твоей маме, и у меня на работе есть проекты, которые надо закончить.
Я почувствовал, как внутри меня бурлит и поднимается вопрос, и я не мог не задать его:
– Все в порядке? У тебя с мамой?
Папа на секунду закрыл глаза, быстро вдохнул и выдохнул, потом встретился со мной взглядом.
– Мы поговорим об этом, когда ты вернешься. Сейчас тебе не о чем беспокоиться.
Это было до странности похоже на отговорку, что было совершенно не характерно для моего грубоватого, прямого отца.
– Я просто чувствую, что...
– Все в порядке, Кейден. Просто настройся на то, чтобы получать удовольствие, знакомиться с новыми людьми и учиться. Не забывай, что это всего лишь три недели твоей жизни, и что тебе даже не придется встречаться больше с этими людьми.
Папа засунул левую руку в карман джинсов, а правой неуклюже обнял меня за плечи.
– Я люблю тебя, сын. Веселись. Не забудь позвонить хотя бы раз, или твоя мама будет заходиться в истерике.
Я в ответ тоже обнял его одной рукой.
– И я тебя люблю. Езжай осторожнее.
Папа кивнул и повернулся к пикапу, потом остановился и засунул руку в задний карман. Он вытащил сложенную двадцатидолларовую купюру и вручил ее мне.
– На всякий случай.
– Я копил свои карманные деньги, – сказал я. Папа всегда ожидал, что я буду зарабатывать деньги, а не буду получать их просто так.
– Это... просто возьми.
Я засунул деньги в передний карман, переминаясь с ноги на ногу.
– Спасибо.
– Пока.
– Пока.
Я помахал рукой и посмотрел, как папа уезжает.
Я проводил целые месяцы без родителей, жил на ранчо Грэмпса месяцами напролет. В прощании не было ничего нового. Так почему же из-за этого прощания я так нервничал?
Глава 2
Эвер
Моя сестра-близняшка сидела в машине рядом со мной и слушала музыку так громко, что я могла различить слова, которые дребезжали, звучали из плеера. Папа вел машину и болтал по телефону, говоря о чем-то, что могло интересовать только топ-менеджера компании «Крайслер» в субботу, в десять утра. Что-то явно более важное, чем его дочери.
Не то, чтобы я хотела поговорить с ним. Это не совсем так: я бы хотела поговорить с ним, но я бы не знала, что ему сказать, если бы он решил на десять секунд оторваться от трубки. Папа всегда был трудоголиком, всегда у него был при себе телефон или ноутбук, в офисе, дома или в штаб-квартире «Крайслера». Но до прошлого года он проводил с нами выходные: ходил с нами в кафе или в торговый центр. Раз в месяц, в воскресенье вечером, мы смотрели кино на большом экране в домашнем кинотеатре в подвале.
А теперь?
«Это было объяснимо», – убеждала я себя. Он тоже ее потерял. Никто из нас не был к этому готов – нельзя подготовиться к чертовой автокатастрофе. Но после того, как мы похоронили маму, папа погрузился в работу больше, чем когда-либо.
Что значило, что мы с Иден должны были заботиться о себе сами. Конечно, он выполнил свою родительскую обязанность и записал нас троих на индивидуальные встречи с психологом дважды в месяц, но через несколько недель я бросила их. Смысла не было. Мамы больше нет, и никакие разговоры о стадиях горя не вернули бы ее обратно.
Я нашла собственный способ справиться с потерей – искусство. Фотография, рисование карандашом и красками, любое рукоделие, которое позволяло мне отключить мысли и просто делать что-нибудь. Сейчас я увлекалась маслом на холсте, густой массой ярких красок на матовой белой поверхности, нанесенных кистью со щетиной или просто руками. Это было как катарсис. Красные краски были размазаны, как кровь, желтые были похожи на солнечный свет в окне, зеленые были нежными и похрустывали, как липкие от смолы сосновые иголки, синие были, как безоблачное небо и самый глубокий океан, а оранжевые, как закаты и апельсины. Цвет и создание чего-то столь прекрасного, в отличие от пустоты.
Когда я ударялась в философствование, я думала, что, может быть, рисование привлекает меня потому, что оно олицетворяет надежду. Я была, как чистый холст, без мыслей, без чувств, без потребностей или желаний, просто, как белый квадрат, который плыл сквозь громкий, безумный мир. А жизнь рисовала на мне густыми красками, наносила их, размазывала, раскрашивала меня.
Однако я обнаружила, что мне требуется больше тактильных ощущений. Как раз перед тем, как я упаковала вещи для этого трехнедельного курса в Интерлокене, я расстилала газеты на полу моей студии над гаражом, клала на них огромный холст двадцать на двадцать и наносила на него громадные пятна краски. Руками я наносила на него дуги, спирали, полоски, потом добавляла еще один цвет и еще один, смешивала и размазывала, ладонями перемешивая большие пятна, кончиками пальцев рисуя тонкие линии, а ладонями – яростные солнечные лучи.
Я не знала, хороши ли мои рисунки с объективной стороны, и мне было все равно. Дело было не в искусстве, не в самовыражении, ничего такого. В лучшем случае, это было избегание, если верить словам доктора Аллертона. Видимо, сотрудники Интерлокена считали, что я была чем-то особенным, потому что были очень рады моему участию в их летней программе.
Пока у меня было достаточно времени, чтобы рисовать, меня не заботило, чего они хотят от меня или для меня.
Затерявшись в своих мыслях, я отключилась от беспрестанной болтовни папы и от угрюмого молчания Иден, требующей внимания. Думала, удастся ли мне заняться керамикой или скульптурой в Интерлокене. Художественная программа моей средней школы была в лучшем случае жалкой. Мне, может, и было только четырнадцать – со вчерашнего дня пятнадцать, но я знала, что мне нравилось. И куча старых потрескавшихся акварельных красок, и безнадежно смешанных масляных было совсем не тем. У них даже не было глины, не говоря уже о печи. Я даже не могла научиться тому, как натягивать собственные холсты.
Я размышляла о том, что, если ты старше своего возраста – это отстой. Люди либо переоценивали тебя и не давали возможности побыть ребенком, либо не обращали внимания, на что ты была способна, и обращались с тобой, как с маленькой. Я умоляла, чтобы в старших классах мне разрешили ходить в частную художественную академию, но до этого момента папа запрещал это, настаивая, чтобы мы с Иден ходили в одну и ту же школу. А Иден была настроена ходить в местную старшую школу, потому что у них была лучшая программа игры на струнных в штате. Иден была виртуозом игры на виолончели. Да какая разница.
Тогда я потребовала, чтобы мне давали частные уроки. Или репетитора. Пока что, Интерлокен сойдет.
Когда бесконечная поездка подошла к концу, папа аккуратно припарковал свой Мерседес-внедорожник перед рядами деревянных домиков, наконец, закончив разговаривать по телефону и выключив его ухом.
Иден бросила взгляд из окна и хихикнула.
– Значит, здесь ты будешь жить три недели?
Я посмотрела туда же, куда и сестра, на домики. Они были крошечными... просто деревянные хижины в лесу. У них хотя бы был водопровод? Электричество? Я содрогнулась, а потом спрятала свои чувства, придав лицу бесстрастное выражение.
– Видимо, так и есть. Могло быть хуже, – сказала я. – Я могла бы просидеть дома все лето и ничем не заниматься.
– Я чем-то занимаюсь, Эвер, – огрызнулась Иден, – беру частные уроки у мистера Ву и занимаюсь фитнесом с Майклом.
– Как я и сказала, застряла бы дома. – Я старалась придерживаться высокомерного тона, даже если совершенно не хотела этого. Я буду скучать по сестре, и я знала, что через несколько дней буду скучать по дому. Но я не могла ничего этого сказать. Элиоты не привыкли говорить о своих чувствах, как до смерти мамы, так, уж конечно, и после.
– По крайней мере, у меня будет электричество и сотовая связь.
– И никакой жизни...
– Эвер. Хватит, – папин раздраженный голос заставил нас замолчать. Он нажал кнопку, чтобы открыть люк.
Во взгляде Иден отражался ее внутренний конфликт. Она хотела продолжать спорить, потому что было легче кусать и огрызаться, чем признать, как она была напугана. Я видела это в ней и ощущала в себе. Наши одинаковые зеленые глаза встретились, и понимание было достигнуто. Ничего не было сказано вслух, но через секунду я обняла сестру, и мы обе всхлипнули. Раньше мы никогда не расставались, не больше, чем на час или два за всю жизнь.
– Лучше не позволяй Майклу делать тебя стройнее меня.
– Как будто это случится, – она застонала. – Он захочет убить меня, так что разницы нет.
Иден была немного тяжелее меня, всего лишь на несколько фунтов, но достаточно, чтобы ее формы были более округлыми, и она переживала из-за этого. То, что весь восьмой класс ее безжалостно дразнили, не особенно помогло, так что этим летом она серьезно настроилась похудеть и в девятом классе показать всем, что она изменилась. Я с ней спорила, говорила, что другие девочки просто завидовали, потому что у Иден были сиськи и задница, а у них не было, но она пропускала все мимо ушей. Она уговорила отца нанять ей на лето личного тренера. Ну и что, что ей было только четырнадцать, и она была слишком молода, чтобы беспокоиться о такой чепухе, как похудение, но ни папа, ни я не могли заставить ее передумать.
Я понимала, что это – часть горя Иден. Я рисовала, фотографировала, Иден играла на виолончели. Но у нее дело было не только в этом. Мы были почти точной копией матери: темные волосы, зеленые глаза, белая кожа, тонкие черты лица, та же красота. Я, стройная, как ива, была больше похожа на мать, тогда как Иден досталось часть генов отца – он был невысоким, приземистым, от природы мускулистым. Иден хотела напоминать маму, быть больше похожей на нее. Она даже обесцветила волосы, как мама.
– Мы будем скучать по тебе, Эв, – сказал папа, повернувшись ко мне и посмотрев на меня. – Дома без тебя будет тихо.
« Как будто ты заметишь», – хотела сказать я, но не сказала.
– Я тоже буду скучать по тебе. Папа.
– Не будь хулиганкой, – сказала – И ты тоже. И серьезно, не сходи с ума по этому типу, Майклу. Ты не...
Иден заткнула уши пальцами.
– ЛА-ЛА-ЛА... Я не слушаю! – напела она. Потом, вынув пальцы из ушей, сказала:
– Серьезно. Не начинай.
Я вздохнула.
– Ладно. Я люблю тебя, тупица.
– И я тебя, идиотка.
Папа нахмурился.
– Серьезно? Вы девочки-подростки или мальчики-подростки?
Мы обе закатили глаза и потом обнялись еще раз. Я наклонилась и через сиденье обняла папу, почувствовав, что от него пахнет кофе. Потом вышла из машины, открыла багажник и, закрывая его, попыталась удержать сумочку и чемодан. Последний раз помахав рукой, Папа и Иден уехали, и я осталась одна, совершенно одна в первый раз в жизни.
В нескольких футах от меня, в поднятой машиной пыли, стоял мальчик. У него был большой черный туристический рюкзак, перекинутый через плечо, и спина у него была такая прямая, как сосны, что возвышались вокруг. Одна рука была засунута в передний карман, а другой он играл с лямкой рюкзака. Ногой, обутой в ботинок, он шаркал по земле, вглядываясь в ряд домиков.
Я не могла не взглянуть на него украдкой второй раз. Он не был похож ни на одного мальчика, которого я видела раньше. Похоже, ему было примерно столько же, сколько и мне, четырнадцать или пятнадцать лет, но он был высокий, уже почти шесть футов,[4]14
7,6 метров.
[Закрыть] и мускулистый, больше как взрослый, чем как подросток. У него были растрепанные черные волосы, которые не мешало бы подстричь, и пушок на шее, как у подростка, который надеется отрастить бороду.
До этого момента я ни в кого не влюблялась. Иден все время говорила о мальчиках, и наши друзья все время болтали об этом мальчике или том мальчике, захлебываясь, говорили о первых поцелуях или первых свиданиях, но меня все это никогда особо не интересовало. Конечно, я замечала в школе крутых парней, потому что я не была мертва или слепа. Но рисование занимало все мое время. Или, точнее, мое время занимало то, что каждый день я просыпалась и не скучала по маме, и рисование помогало. У меня в мозгу не было много места, чтобы думать о мальчиках.
Но этот мальчик, который стоял в шести футах от меня и выглядел так же нервно и неуместно, как я, чем-то отличался.
До того, как я поняла, что происходит, мои ноги-предатели понесли меня прямо к нему, и мой голос-предатель сказал:
– Привет... Я – Эвер Элиот.
Он повернул ко мне глаза, и я едва не ахнула. Его глаза были чисто янтарного цвета, глубокие, непростые, пронизывающие.
– Эм... Привет. Я – Кейден Монро.
Голос у него был глубоким, хотя и ломался на последнем слоге.
– Эвер?[5]15
2,4 на 1,8 м.
[Закрыть] Так тебя зовут?
– Ага.
Раньше я никогда не стеснялась своего имени, но я хотела, чтобы Кейдену понравилось мое имя так же, как оно нравится мне.
– Крутое имя. Я раньше никого с таким не встречал.
– Ага, наверное, оно уникальное. Кейден – тоже крутое.
– Оно ирландское. Моего папу зовут Эйден, а деда – Коннор, а прадеда – Пэдди Патрик. Ирландские имена восходят к моему пра-я-даже-не-помню-какому деду, Дэниелу.
– А он был вроде как иммигрант? – я поежилась от того, что бессознательно сказала «вроде как», чтобы заполнить пробел. Многовато, чтобы звучать выпендрежно.
– Ну, все наши семьи в какой-то момент были иммигрантами, верно? Если только ты не индианка. В смысле, коренная американка. – Он потер себя по шее сзади, и его щеки покраснели. Что было до ужаса мило. – Но да, Дэниел Монро был первым Монро, прибывшим в Америку. Он приплыл в тысяча восемьсот сорок первом году.
Я напряженно пыталась вспомнить значение этой даты. В прошлом году я это проходила на уроке истории.
– В тысяча восемьсот сороковых годах не было ничего значительного? Из-за чего ирландцы плыли в Америку?
Кейден поставил рюкзак на землю.
– Думаю, что-то, связанное с картофелем. Голод или что-то вроде того.
– Ага.
Между нами воцарилась неловкая тишина.
Кейден первый ее нарушил.
– Итак, Эвер. Что ты... делаешь?
– Делаю?
Он пожал плечами, потом махнул в сторону домиков и в целом лагеря.
– Я хочу сказать, в смысле искусства. Ты музыкант или...
– А. Нет. Я художник. Наверное, они это называют артист в сфере визуального творчества. Рисую, в основном. По крайней мере, сейчас. Мне все нравится. Я хочу заняться скульптурой. А ты?
– То же самое, хотя больше всего я рисую карандашом.
– А что ты рисуешь? Комиксы? – я пожалела о последней фразе, как только она вылетела у меня изо рта. Она звучала осуждающе, а он не казался тем человеком, который рисует комиксы.
– Я хотела сказать, животных? – это было еще хуже. Я почувствовала, что краснею и пожалела, что не могу начать разговор сначала.
Кейден просто выглядел смущенно.
– Что? Нет, я не рисую ничего конкретного. В смысле, рисую, просто...то, над чем я работаю. Прямо сейчас я учусь рисовать руки. До этого были глаза, но их я уже научился рисовать.
– Прости, я не хотела – иногда я веду себя как идиотка. Я просто...
Я только делала все хуже. Я схватила чемодан за ручку и развернула его, отвернувшись от Кейдена.
– Мне нужно идти. Найти свой домик.
Загорелая рука забрала у меня чемодан и легко подняла его, что было нелепо, потому что он весил по меньшей мере пятьдесят фунтов, и я едва могла сдвинуть его. Он закинул рюкзак на одно плечо, а в другой руке держал чемодан.
– У тебя какой номер?
Я залезла в сумочку и развернула регистрационную карточку, хотя я уже знала номер наизусть. Я не хотела казаться чересчур нетерпеливой.
– Номер десять.
Кейден взглянул на номера ближайших домиков.
– Тогда нам сюда, – сказал он. – Я в двадцатом, а это – четыре, пять и шесть.
В конце слишком короткой прогулки мы подошли к домику номер десять. Я не могла придумать, как задержать его без того, чтобы казаться навязчивой или безрассудной, так что позволила ему поставить чемодан рядом со скрипящей входной дверью, а потом он закинул рюкзак на плечо, помахал и ушел, потирая шею так, что был заметен его бицепс.
Я смотрела, как он идет, и потом заметила, что несколько девчонок столпились возле сетчатой двери, пожирая его глазами.
– А он крут! – сказала одна из них. Они спросили меня, кто он.
Мне стало интересно, не является ли странное чувство обладания у меня в животе ревностью, и что я должна с ним делать.
– Его зовут Кейден.
Впервые за долгое время мой ум был занят чем-то еще, помимо рисования.
В тот день было знакомство, что было довольно глупо, а потом обед и немного свободного времени, которое пролетело очень быстро. В тот день я больше не видела Кейдена и, ложась спать в маленькую тесную кровать, под тонкое одеяло, я задумалась, не думает ли он обо мне, как и я о нем.
Где-то там обо мне мог думать мальчик. Я не была уверена, что это могла значить, но представлять это было приятно.