Текст книги "Твой XIX век"
Автор книги: Натан Эйдельман
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)
19 февраля 1861 года, после тысячедневных тайных обсуждений, крепостное право в России отменено. Царь Александр удовлетворенно заявляет: „Все, что можно было сделать для удовлетворения помещичьих интересов, сделано“.
И вдруг неисправимый Серно-Соловьевич выезжает из Петербурга в Берлин, печатает там на русском языке брошюру „Окончательное решение крестьянского вопроса“ и возвращается домой.
Он пишет, как думает: резко, прямо, открыто. От правительственного проекта не оставляет камня на камне – дельно, остроумно: „Либо всеобщий выкуп крестьянских земель за счет государства, либо народные топоры“, – предупреждает он.
Но наибольшее впечатление произвел тот факт, что автор подписался полным именем.
„Я публикую проект под своим именем, потому что думаю, что пора нам перестать бояться. Потому что, желая, чтобы с нами перестали обращаться как с детьми, мы должны перестать действовать по-детски; потому что тот, кто хочет правды и справедливости, должен уметь безбоязненно стоять за них“.
Власти были так ошарашены, что даже не решились арестовать его сразу. Однако внесли в списки, стали ждать другого случая. А он уже вернулся домой, неутомимый, строгий, деловой. Средства на исходе, и братья открывают книжную лавку и читальню в Петербурге. Во-первых, можно распространять хорошие книги. Во-вторых, продажа книг – это как бы фасад, прикрытие дел совсем иных.
Осенью 1861 года и весной 1862 года все шло к сведению счетов. Мы знаем или догадываемся, что Николай Серно и его брат Александр причастны почти ко всему, что делало тогдашнее подполье. В Лондоне в типографии Герцена печатается воззвание „Что нужно народу“. Николай – один из авторов. Образуется революционная партия „Земля и воля“. Братья – среди организаторов.
На петербургскую квартиру Серно-Соловьевичей приходит заграничное письмо от одной дамы к другой:
„Напала на великолепный случай дешево купить кружева, блонды, мантильи по цене втрое дешевле петербургской… Если дама хочет открыть модный магазин, то могла бы, приехав к такому-то числу в Кенигсберг, найти в отеле „Дойчес Хаус“ человека, который просит меня известить ее об этом“.
Братья Серно-Соловьевичи догадливы: едут в Кенигсберг и встречаются там с герценовским агентом Василием Кельсиевым. На улицах города под вывесками „Экспедиции и комиссии“ красовались фуры с шестеркой лошадей. Это солидные контрабандистские фирмы, готовые тут же заключить контракт на провоз куда угодно чего угодно: оружия, журналов…
Братья возвращаются домой, находят „хорошие адреса“. Вслед отправляются посылки…
Затем и Кельсиев является в Петербург – конечно, на квартиру Серно-Соловьевичей. Опасность огромная. Если бы власти пронюхали, где прячется посол Герцена… Власти не знают.
Но уж идет 1862 год. Тучи сгущаются. Разъяренное и испуганное правительство собирается с силами.
Конец июня. На лондонской квартире Герцена собралось человек двадцать, среди них хозяин дома, Огарев, Бакунин и другие. В числе гостей Павел Александрович Ветошников, служащий одной из пароходных компаний. Завтра он отправляется в Россию, а Герцен, Огарев, Бакунин решают передать через него очень важные письма. Но среди гостей – Перетц, агент III отделения. Он тут же извещает Петербург, чтоб Ветошникова „встретили“. 6 июля в Кронштадтском порту Ветошникова берут жандармы. Через несколько часов на стол управляющего III отделением ложится кипа бумаг. Среди них – письма Герцена, Огарева, Бакунина. Они адресованы Николаю Серно-Соловьевичу.
„Давно не удавалось побеседовать с Вами, дорогой друг“, – начинает письмо Герцен. А Бакунин спрашивает: „Получили ли Вы 1200 „Колокола“?“
В конце герценовского письма стояло:
„Мы готовы издавать „Современник“ здесь с Чернышевским или в Женеве – печатать предложение об этом?“
Разные виды радостей бывают на свете. Среди их огромного ассортимента встречается радость жандармская. Радость ловца, который может отправиться с отрядом людей против одного человека. Такие чувства, верно, испытывал жандармский полковник Ракеев, отправившийся 7 июля 1862 года забирать Чернышевского. И жандармский генерал Левенталь, ожидавший в квартире Серно-Соловьевича появления хозяина.
С 7 июля 1862 года путь на свободу закрыт навсегда. Отныне он заключенный 16-го каземата Алексеевского равелина Петропавловской крепости. В номере 14-м – Чернышевский.
Жандармы рыщут по городам и весям, разыскивая лиц, чьи имена, к несчастью, оказались среди бумаг Ветошникова. И вот уже создана Особая следственная комиссия, перед которой должны предстать 32 человека, обвиняемых в „преступных сношениях с лондонскими пропагандистами“ (кроме того, отдельно проходил процесс Чернышевского).
Прежде чем допрашивать, арестованных выдерживают в тиши камер-одиночек. Там, где в бессмысленной тишине рождается ужас.
Опыта, выдержки у многих заключенных не хватает. Петропавловская крепость их сокрушает, давит. И вот один говорит лишнее, выдает друзей, другой защищается, но его путают, сбивают; третий заболевает нервным расстройством, четвертый, пятый своих, не выдают, но утверждают, что Герцена и других смутьянов видеть не видели и с их крамолой не согласны.
Николая Серно-Соловьевича арестовывают в начале июля, но на первый допрос вызывают в середине октября. Через 100 дней. За это время члены Особой комиссии вполне усваивают, что за крупная личность в их сетях. Они читают изъятые при обыске бумаги – там рассуждения, каково должно быть будущее устройство страны, подробно разработанный проект конституции. Автор спокоен и деловит. „Новый порядок вещей неизбежен, – записывает он, – весь вопрос в том, каким путем он создастся и какие начала возьмут при нем верх“.
На первом допросе он удивляет комиссию спокойствием, какой-то твердой уверенностью в себе. „С лондонскими изгнанниками и их сообщниками сообщений не имел, злоумышленной пропаганды против правительства не распространял, никаких сообщников не знаю и не знал“
Комиссия к такому обращению непривычна. Заключенному „усиливают режим“, не разрешают никаких свиданий.
На втором, третьем, четвертом допросах комиссия начинает заключенного „ловить“, но при этом вынуждена пустить в ход то, что ей уже известно от других: Николая Александровича спрашивают о его связях с другими арестованными, о тайном приезде Кельсиева. В результате следователи не узнают ничего нового, зато узник из задаваемых вопросов узнает немало.
Он отвечает – ловко, обдуманно, точно. Потом его снова не вызывают несколько месяцев. Меж тем наступает 1863 год, и с воли доходят плохие вести: революционное движение задавлено, польские повстанцы уничтожаются, часть народа правительство сумело одурманить, обмануть, настроить против „смутьянов“.
Для Серно такие известия в десять раз тяжелее многих невзгод. И он меряет и меряет шагами узкий каземат; размышляет, не поддаваясь тоске и слабости, подступающим к сердцу, не дает себе ни малейшей поблажки.
Наконец комиссия составляет обобщающую записку и передает ее для рассмотрения в сенат. Из 32-х заключенных один Серно знает свои права и требует, чтобы ему дали эту записку. Ему дают. Другие узники, с детства привыкшие, что власти можно все, а подданным – ничего, они даже и не подозревают, что им тоже можно ознакомиться со всем делом.
Серно-Соловьевич читает громадный том внимательно и неторопливо, соображает, о чем противник знает, а чего не ведает. Затем принимает решение, и, как всегда, за мыслью – дело. Он изобретает свою линию самозащиты. Для честного, стойкого человека существует несколько способов поведения в тюрьме. Одному по характеру упорное молчание, отказ говорить что-либо. Другой ищет громкого отпора, устраивает протесты, голодовки.
Серно-Соловьевичу подходит иное. Он составляет длинную, из 55 пунктов, записку – так называемое „рукоприкладство“, которое по форме полагается писать на имя царя.
Итак, новая записка царю. Всего через пять лет после того, привезенного Орловым поцелуя…
Кое-что Серно признает. Смешно утверждать, что он не знал Герцена, Огарева, Кельсиева, когда комиссия имеет доказательства. Но об этом говорит как бы вскользь – ни одного лишнего звука, который мог бы повредить кому-то.
Затем начинает объяснять причины своих взглядов и своих дел. Чего же проще? Один из подданных, заключенный, откровенничает со своим повелителем, беседует спокойно, логично, справедливо. И где, в каком точно месте его защита переходит в нападение, даже трудно заметить. А пишет он вещи совсем простые, ясные: у людей бывают разные мнения; людям надо спорить, обсуждать разногласия открыто.
„Спокойным, законным столкновением они дополняли бы друг друга, и преобразования принесли бы практически верное направление… Но наше государственное устройство не представляет такого поля“.
Любое противоречие, разногласие становится борьбой не на жизнь, а на смерть.
„Люди страдают и гибнут без всякой пользы для кого бы то ни было, тогда как при других условиях страданий этих могло бы не быть вовсе, а люди, хотя бы и стояли в разных лагерях, трудились бы совместно для пользы отечества“.
Объяснив, почему честному человеку приходится в России обманывать власть, Серно продолжает рассуждать с виду совсем наивно. Он как бы мыслит вслух:
„…Чтоб меня стали преследовать за свой образ мыслей, я не верю. В царствование государя, освободившего крепостных, такие преследования возможны только как несчастное недоразумение… Преследовать в России революционные мысли значит создавать их…“
Ведь причины, породившие эти мнения, от преследований не исчезнут. Отчего русский народ неспокоен?
„Пропаганда революционеров всего мира заставила бы его только ухмыляться, если бы дела шли хорошо. Но, наоборот, если дела идут неудовлетворительно, никто не поверит у нас, что они идут хорошо, хотя бы в печати появлялись одни хвалы. В этом отношении наша публика обладает большим тактом. Преследование мнений гибельно тем, что, вступив на путь политических преследований, почти нельзя остановиться, если не отказаться вовсе от них. Один шаг ведет за собой десять других. Никакое правительство не в состоянии определить пункт, на котором остановиться. У нашего же правительства особенно, ибо у него вовсе нет в руках политического барометра для определения быстро изменяющегося уровня мнений в стране…“
Свою лекцию для царской фамилии Серно-Соловьевич заканчивает потрясающим по силе пророчеством: у русского правительства два пути. Один – встать во главе умственного движения страны, не ждать, пока оно будет вынуждено сделать что-то положительное, а, опередив свой народ, дать благие реформы самим, без нажима снизу.
„Правительству же, не стоящему во главе умственного движения, нет иного пути, как путь уступок. И при неограниченном правительстве система уступок обнаруживает, что у правительства и народа различные интересы и что правительство начинает чувствовать затруднения… Поэтому всякая его уступка вызывает со стороны народа новые требования, а каждое требование естественно рождает в правительстве желание ограничить или обуздать его. Отсюда ряд беспрерывных колебаний и полумер со стороны правительства и быстро усиливающееся раздражение в публике“.
Публика вроде бы очень неблагодарна. При николаевском режиме, куда худшем, она сидела и помалкивала. А при Александре II
„отмена крепостного права – событие, которое должно было вызвать в целом мире бесконечный крик восторга, – привела к экзекуциям, развитие грамотности – к закрытию воскресных школ, временные цензурные облегчения – к небывалым карательным мерам против литературы, множество финансовых мер – к возрастающему расстройству финансов и кредита, отмена откупов – к небывалому пьянству… Правительство разбудило своими мерами общество, но не дало ему свободы высказаться. А высказаться – такая же потребность развивающегося общества, как болтать – развивающегося ребенка, поэтому обществу ничего не оставалось, как высказываться помимо дозволения“.
„И потому я говорю, – продолжает Серно-Соловьевич, – теперь в руках правительства спасти себя и Россию от страшных бед, но это время может быстро пройти.
Меры, спасительные теперь, могут сделаться через несколько лет вынужденными и потому бессмысленными“.
Он предсказывает „неизбежные“ при нынешней системе „печальные события“. Это будущее может отсрочиться или приблизиться на несколько десятилетий, но оно неизбежно при этой системе.
Записка Серно-Соловьевича была прошнурована, подшита к делу и больше сорока лет пролежала в глубинах секретных архивов, пока историк М. К. Лемке не опубликовал ее после 1905 года.
А пока документ прошнуровывают, уходит месяц за месяцем. Кончился 1863-й, проходит 1864-й. А „№ 16“ пишет и пишет новые прошения. Пишет, чтобы, как говорят в народе, себя соблюсти. Он сражается как может – и, хотя не может победить, остается непобежденным благодаря самому сражению. Из тюрьмы пытается он переслать письмо брату Александру за границу. Письмо жандармы перехватывают и читают:
„Я весьма доволен, что удалось никого не замешать и пережить 2 года тюрьмы, оставшись самим собой“.
Его спрашивают и спрашивают о делах и тайных сношениях с Герценом и Огаревым.
Серно ведет такой разговор:
„С Герценом и Огаревым я познакомился в Лондоне… К этому знакомству меня привело желание лично оценить эти личности, о которых я слышал самые различные отзывы, а сам заглазно не мог составить определенного мнения… Я увидел, что это не увлекающиеся люди и не фанатики. Их мнения выработаны размышлением, изучением и жизнью… Узнав их лично, трудно не отдать справедливости их серьезному уму и бескорыстной любви к России, хотя бы и не разделяя их мнений“.
Зачем он объяснял самодовольным сенаторам положительные качества Герцена и Огарева? Да затем, что сенаторы ждали совсем другого, что они ухмыльнулись бы, услышав это другое, они бы распространили повсюду плохое мнение одного революционера о других. Говорить о Герцене и Огареве так, как говорил Серно-Соловьевич, – значило бы как минимум удвоить свой приговор. Но говорить иначе значило бы вынести себе внутренний приговор на всю жизнь. Означало бы, как говаривал Серно, стать осинником, то есть Иудой, который повесился на осине.
Но ему, Серно-Соловьевичу, было перед собой стыдно даже за такие показания. Вернее – за последнюю фразу: „…хотя бы и не разделяя их мнений“.
Он понимал, что нельзя совсем раскрываться перед врагом, когда процесс закрытый и трибуны нет. Но все же он не мог успокоиться, что „отрекся от друзей“ или, опять же по его выражению, стал камнем (камень по-гречески „петра“ – Петр, апостол Петр, согласно евангелию, за одну ночь – прежде, чем пропел петух, – трижды отрекался от Христа).
И Серно-Соловьевич идет на невиданное дело, которое неожиданно получается. В Петропавловском каземате он пишет последнее письмо своим лондонским друзьям и учителям. А затем каким-то способом передает письмо на волю…
Проходит 80 лет.
После Великой Отечественной войны большое собрание рукописей из архива Герцена и Огарева – так называемая Пражская коллекция – вернулось на родину после почти столетних странствий. В числе бумаг нашелся маленький исписанный листок – без обращения и даты.
Несколько специалистов (А. Р. Григорян, Я.3. Черняк и другие) изучали листок и доказали: почерк Николая Серно-Соловьевича.
И вот – письмо из крепости Николая Серно-Соловьевича Александру Ивановичу Герцену и Николаю Платоновичу Огареву:
„Я люблю вас, как любил; люблю все, что любил; ненавижу все, что ненавидел. Но вы довольно знали меня, чтоб знать все это. Молот колотит крепко, но он бьет не стекло. Лишь бы физика вынесла – наши дни придут еще… Силы есть и будут. К личному положению отношусь совершенно так же, как прежде, обсуживая возможность его.
На общее положение взгляд несколько изменился. Почва болотистее, чем думалось. Она сдержала первый слой фундамента, а на втором все ушло в трясину. Что же делать? Слабому – прийти в уныние, сильному сказать: счастье, что трясина выказала себя на фундаменте, а не на последнем этаже – и приняться вбивать сваи. В клетке ничего не поделаешь: однако изредка просунешь лапу, да и цапнешь невзначай. Морят, думаю, по двум причинам: из политики, чтоб не поднимать лишнего шума, и в надежде пронюхать что-нибудь от новых жертв.
С Вами поступил не так, как бы хотел: да нечего делать. Пришлось быть Камнем, чтоб не сделаться Осинником. Были и такие: только я от петухов не плачу, а гадов отпихиваю ногой.
Гибель братьев разрывает мне сердце. Будь я на воле, я извергал бы огненные проклятия. Лучшие из нас – молокососы перед ними, а толпа так гнусно подла, что замарала бы самые ругательные слова. Я проклял бы тот час, когда сделался атомом этого безмозгло-подлого народа, если бы не верил в его будущность. Но и для нее теперь гораздо больше могут сделать глупость и подлость, чем ум и энергия, – к счастию, они у руля…“{67}
„Дитя будет, но должно созреть. Это досадно, но все же лучше иметь ребенка, чем ряд выкидышей. Природа вещей не уступает своих прав. Но в умственном мире ее можно заставить работать скорее или медленнее.
Вас обнимаю так крепко, как только умею, и возлагаю на вас крепкие надежды: больше всего на время, потом на вас. Помните и любите меня, как я вас…“
И подпись – Нерос, то есть, переставив буквы, – „Серно“.
Это была последняя корреспонденция.
Процесс 32-х в строжайшей тайне шел к концу.
И это было счастьем для узника 16-го каземата, потому что против бьющего молота он продолжал употреблять свои меры, и каждая ухудшала его участь („изредка просунешь лапу, да и цапнешь невзначай“). Его спросили, отчего он не донес властям о посещении Кельсиева.
А он ответил: донос на гостя повел бы к „развращению общественной нравственности“ и, следовательно, был бы противен интересам его императорского величества.
Возмущение сенаторов, однако, достигло предела, когда Серно-Соловьевич подал донос… на самого себя!
Дело в том, что он узнал о повелении царя „освободить из заключения тех, кто будет содействовать обнаруживанию своих сообщников“. Серно тут же потребовал подвести его под этот приказ – и немедленно освободить. Ведь рассказав о себе, формировании своих взглядов, обстоятельствах, толкнувших его на борьбу, он поведал о пути тысяч людей, не называя их, правда, по имени. Значит, он указал на корень дела. Стало быть, – помог правительству понять это дело и, если оно захочет, – исправить.
„По своим понятиям чести, – я скорее пошел бы на казнь, чем сделался Иудой, а по своим сведениям о положении дел знаю, что мое чистосердечное раскаяние и обнаружение злоумышленников было бы только целым рядом совершенно бесплодных для государства сплетней… В какое положение было бы поставлено правительство, если бы я думал представлять бесконечный список знакомых и полузнакомых мне лиц, порицавших его действия или недовольных существующим порядком…
Не пропаганда вызывает раздражение, а раздражение – пропаганду, причина раздражения – общее положение дел“.
Такого доноса власти не забудут и не простят.
И вот – приговор. Почти через три года после ареста, в апреле 1865-го, часть заключенных получает разные сроки; некоторых под строгий надзор, других освобождают. Два узника, не выдержавших крепости и допросов, уже умерли.
Но максимальный приговор надворному советнику Николаю Серно-Соловьевичу – 29 лет: лишение „всех прав состояния“, двенадцать лет каторжных работ в крепостях, затем – в Сибирь на вечное поселение.
Мать просила царя о смягчении приговора. Александр II отменил каторгу и утвердил вечное поселение. Он ушел по этапу в Сибирь все такой же спокойный, деловой, и уже размышляющий о способах бегства. Письмо его, посланное с дороги, сохранилось. Он писал Вере Ивашевой, невесте одного из своих друзей:
„Приехав, постараюсь уведомить о своей дальнейшей судьбе, если только слух о ней не дойдет до Вас ранее каким-нибудь иным путем“.
Это намек на готовящееся восстание и побег.
„Всем стоящим того, – писал он, – передайте мой сердечный привет – кому в особенности – мне нечего вам говорить{68}. Я постоянен в привязанностях и ненависти. Живите жизнью настоящею, живою, а не дремотным прозябанием“.
Лишь сравнительно недавно, отчасти из материалов Пражской коллекции, стало известно, что там, в Сибири, произошло. Серно начал действовать, видно, с первого дня. Он договаривается с осужденными поляками, готовит большое восстание, с тем чтобы прорваться через границу. Он снова и деятель и организатор. „Старайтесь приготовиться к концу ф.“ (то есть февраля), – извещает он одного из ссыльных, Сулимского.
Восстание должно было начаться в начале 1866 года. Но именно этот Сулимский оказывается предателем. Он раскрывает властям дерзкие планы, власти принимают свои меры, однако ничего этого Николай Александрович не успевает узнать.
Рассказывали, что на дороге близ Иркутска задние лошади наскочили на подводу, где сидел Серно-Соловьевич и крепко помяли его. Он боли не чувствовал, был весел, пел песни. А в Иркутске пошел в больницу и вдруг через день все узнали, что – умер. Может быть, от тифа, как было объяснено официально, но возможно – были приняты особые меры против вождя готовящегося восстания.
Через несколько месяцев печальное известие достигло Лондона.
219-й номер „Колокола“ открывался статьей Герцена „Иркутск и Петербург“. Он сравнивал неудачное покушение Каракозова на царя – с гибелью политических каторжан.
„Эти убийцы не дают промаха! Благороднейший, чистейший, честнейший Серно-Соловьевич – и его убили…
Последний маркиз Поза, он верил своим юным, девственным сердцем, что их можно вразумить…
Враги, заклятейшие консерваторы по положению, члены Государственного совета были поражены доблестью, простотой, геройством Серно-Соловьевича. Человек этот был до того чист, что „Московские ведомости“ не обругали его, не донесли на него во время следствия, не сделали намека, что он поджигатель или вор… Это был один из лучших весенних провозвестников нового времени в России… И он убит…“








