Текст книги "Твой XIX век"
Автор книги: Натан Эйдельман
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
„Основание русской типографии в Лондоне, – объявлял Герцен, – является делом наиболее практически революционным, какое русский может сегодня предпринять в ожидании исполнения иных, лучших дел“.
Теперь было бы что печатать, „пожалуйте оригиналу-с“.
Россия запугана. Николай свиреп, как никогда. Начинается Крымская война. Герцен печатает в Лондоне первые отрывки из „Былого и дум“, а также суровые обвинения режиму – брошюры „Крещеная собственность“, „Юрьев день, Юрьев день!“, „Поляки прощают нас!“ и другие. Но этого ему мало: хочет получить отклик из самой России и напечатать то, что оттуда пришлют. Ведь он хорошо знает – во многих письменных столах, потайных ларцах или даже „в саду, под яблоней“ хранятся рукописи, запретные стихи – те, что в юности перечитывали и заучивали. „Пожалуйте оригиналу-с“…
Но обладатели нелегальных рукописей боятся, не шлют. Старые московские друзья опасаются, не одобряют „шума“, поднятого Герценом, не разделяют его решительных взглядов. Один, два, три, шесть раз просит он, например, прислать запретные стихи Пушкина („Кинжал“, „Вольность“, „К Чаадаеву“, и др.), которые уже тридцать лет ходят в рукописях.
„Ах, боже мой, если б у меня в России вместо всех друзей была одна Мария Каспаровна – все было бы сделано“.
Обычный механизм тайной переписки был таким.
Герцен пишет письмо Рейхель (в те годы писал почти каждодневно: из 368 его писем, сохранившихся за 1853–1856 годы, ровно половина, 184, адресована Рейхелям). Иногда вкладывается „записочка“ в Россию без обращения и лишних слов („Здравствуйте. Прощайте. Вот и все“), но чаще – чтоб „цензоры“ не узнали по почерку – Герцен просит, чтоб то или другое передала в Россию сама Мария Каспаровна. И она пишет в Москву старинным приятелям Сергею и Татьяне Астраковым – и передает все, как надо.
Татьяна Астракова пишет Огареву – в Пензенскую губернию – или передает, что требуется, „москвичам“. Ответ идет обратным порядком, причем Огарев тоже не рискует писать сам, но диктует жене.
Так, через восемь ступеней, идет оборот писем: Лондон – Париж – Москва – Пенза и обратно, но идет последовательно, регулярно.
Герцен: „Мария Каспаровна, записку Огареву доставьте, только со всеми предосторожностями“.
В другом письме: „Я думаю, вы берете все меры насчет записок в Россию, будьте осторожны, как змий“.
В третьем: „Послали ли вы в Москву мою записку? Если нет, прибавьте, что я Огарева жду, как величайшее последнее благо“.
Иногда к одному письму в Париж добавлялось по 2–3 письма „туда“. А из Пензы после полуторамесячного путешествия приходили ответы: „Теперь мы обдумались, брат, мы поняли, что надо взять на себя, чтоб увидеться с тобой; верь, мы работаем дружно; между нами сказано: если нельзя пробить стену, так расшибем головы“.
Но М. К. Рейхель не только почтовый посредник.
„Мария Каспаровна, к вам придет поляк и попросит 9 франков, а вы ему и дайте, а он привезет (да и на извозчика дайте) ящик книг, засевший у книгопродавца. Пусть они у вас, раздавайте кому хотите при случае, продавайте богатым…“
В Париже появляются русские, друзья и враги – обо всем Герцен вовремя извещается (письма самой Рейхель к Герцену почти не сохранились. Герцен, видимо, их уничтожил, чтобы они избежали недобрых рук, но по его ответам видно, что в них было).
У Герцена немало издательских и прочих дел в Париже, куда ему въезд запрещен.
Детей спустя 11 месяцев Герцен забрал к себе в Лондон, но Маша Рейхель им уж давно родная, и они ей часто пишут, весело и трогательно.
„Не могу не беситься, все есть, сношения морем и сушью – и только недостает человека, которому посылать“.
Польские эмигранты и контрабандисты доставляют брошюрки, листовки Вольной типографии в Россию, но нужен адрес, явка… Заколдованный круг. Вольная печать создана для того, чтоб будить, но как передавать напечатанное еще спящим?
Прошло пять лет. На новый, 1858 год Герцен пишет М. К. Рейхель:
„Помните ли вы 10 лет тому назад встречали новый 1848 год в Риме? Воды-то… воды-то… крови-то… вина-то… слез-то что с тех пор ушло. А в 1838… В Полянах, на станции между Вяткой и Владимиром. А в 1868… that is a question.{54} Wer, wo??{55} Очень хорошо, что не знаем…“
Многое изменилось за пять лет: умер Николай I, началась и кончилась Крымская война, страна забурлила, ослабевшая власть дала кое-какие свободы, объявила о подготовке крестьянской реформы. Годы надежд, иллюзий.
Герцен-Искандер – в апогее силы, влияния, таланта, славы. Сначала альманах „Полярная звезда“, затем газета „Колокол“ признаны десятками тысяч читателей и по-своему признаны десятками запретов, циркуляров, доносов на русском, польском, немецком, французском, итальянском языке.
Рейхели уж год, как перебрались из Парижа в Дрезден, на родину Адольфа Рейхеля. Здесь было легче жить и растить трех сыновей. Герцен вначале был очень огорчен переездом – Саксония много дальше Франции, но потом выяснились и „плюсы“: Дрезден ближе к России, у самой польской границы. Через него движется к немецким курортам, французским, итальянским и английским достопримечательностям множество русских путешественников (в то время из России за границу в среднем отправлялось 90 тысяч человек за год).
Лишь самым верным друзьям, посещающим Герцена и Огарева, доверяется адрес „дрезденской штаб-квартиры“. Их имена даже полвека спустя М. К. Рейхель не сообщает: кое-кто из „действующих лиц“ еще жив. Как бы не скомпрометировать!
„Все прошло благополучно и аккуратно“ – так или примерно так извещает Герцен почти в каждом письме.
„Бумаг еще не получил… жду“.
„Ваше извещение о поездке X. получил…“
„Вы человек умный и потому не рассердитесь, получив по почте от Трюбнера фунтов пять денег. Эти деньги должны идти на франкирование{56} всяких пакетов к нам… Не возражайте – это же деньги типографии…“
„Вы говорите: „Остаюсь с тою же собачьей верностью“. Ну так я вам за эту любезность заплачу двойной: „Остаюсь с верностью подагры, которая никогда не изменяет больному и умирает с ним…““
Почти в каждом из дрезденских (а прежде парижских) посланий Марии Каспаровны важные новости. Однажды Герцен просит даже сделать каталог пришедшим к ней бумагам – так много их было. Однажды он называет ее „начальником штаба Вольного русского слова“.
III отделение очень старалось раскрыть, перехватить подпольные связи Герцена. Но почти ничего не удавалось.
В настоящее время известны девять тайных и полулегальных адресов, по которым беспрепятственно двигалась информация для Герцена и Огарева. Прусская, саксонская, неаполитанская, французская, папская и другие полиции пытались помочь „царской охоте“. Но почти ничего не „подстрелили“.
О том, какая почта приходит и уходит с респектабельной квартиры дрезденского музыканта Адольфа Рейхеля, никто из „тех“ не догадался. Иначе бы понеслись в Петербург доносы, а таких доносов в архиве III отделения не обнаружено.
Когда спустя несколько десятилетие Мария Каспаровна пожелает посетить Москву, никаких препятствий от властей не последовало: мирная пожилая дама, жена немецкого музыканта, мать четырех детей…
Мы еще встретимся с Марией Каспаровной в этой книге. Расставшись на время, задержимся в 1860-м.
РАССКАЗ ВОСЬМОЙ
„ОЧЕНЬ СТАРАЯ ТЕТРАДЬ“
21 сентября 1860 года. Среда
„Долго я не писал в этой тетради. Наконец и соскучился. Отчего же и не написать чего-нибудь? Сегодня у меня был самый несчастный день. Пришел только в гимназию, сейчас же вызвал Стоюнин, но я ему такой благовидный предлог представил, что он ничего не ответил. Потом Буш, тут уж не посчастливилось. „Вы, Чемезов, сегодня не приготовили“, – сказал. Ну, я и сел. Все-таки, думаю, единицы не поставит. А потом узнаю, что получил 1,5, не много же больше единицы! Лишь бы не отметил в билет{57}, а то начнутся расспросы, так они для меня хуже всего.
Завтра хочу просить у Стоюнина позволения книги брать из казенной библиотеки. Да даст ли еще? Скажет, чтобы кто-нибудь поручился, а кто из наших поручится? Никто. Тогда я останусь с носом. А хорошо бы было, если бы достал книгу, а то выучишь уроки и не знаешь, что делать – так только валандаешься. Да и притом я многих сочинителей и не читал.
Недавно мне случилось прочесть Обломова сочинение Гончарова. Отлично написано. Всего лучше сон Обломова. Читаешь и сам переносишься в те места. Чудно было тогда, не то что теперь. Что такое теперь? Отовсюду гонят. Бедных унижают, а все под предлогом улучшений разных глупых. Досадно слушать. Прежде умей только писать, так тысячи наживешь, а теперь и рубля-то никак не добудешь. А все от чего? От того, что царской-то фамилии все прибавляется, а что нам в ней толку? Каждому на содержание нужно ежегодно по 100 000, да при самом рождении кладется 500 000. А чиновников бедных…
Тошно становится, когда вспомнишь об этом. Какой источник найдешь себе для пропитания? Никакого, решительно никакого. Сунься теперь с просьбой куда-нибудь, так тебя так турнут, что рад будешь убраться по добру да по здорову. Скучно бывает иногда, так скучно, что не знаешь, куда деться, за что приняться. Хоть бы найти учеников да нажить деньги собственным своим трудом. Да где же теперь найти? Нигде не найдешь…“
Вот первая запись, с которой начиналась очень старая тетрадь в темно-зеленом переплете. Прочел же я эти строки во-вторых: сначала произошла история, немало рассмешившая моих приятелей.
Командировка в Новосибирский академгородок. Коллеги, историки и филологи, показав все, что смогли, Обское море, новонайденные 500-летние рукописи, лаборатории „по последнему слову…“, восточное гостеприимство, записи старинных тувинских и горноалтайских мелодий, снова восточное гостеприимство, – показав все это и многое другое, везут приезжего в Большой Новосибирск, в ГПНТБ.
Государственная Публичная научно-техническая библиотека – миллионы томов; любой выдают (или, по крайней мере, обязаны выдать) через двадцать минут после заказа („не то, что у вас, в столицах“), лифт-вверх, под крыши, и вниз – под землю. Хранилище „на дне“: будет тесно – прокопают дальше, как метро, так что возможности расширения библиотеки бесконечны!
В одном из подземелий – рукописи, собранные Михаилом Николаевичем Тихомировым… Покойный академик был выдающимся специалистом по Древней Руси: сотни работ, несколько поколений учеников, у которых теперь уж свои наследники, „тихомировские внуки“.
Первую лекцию первого нашего студенческого дня на историческом факультете МГУ когда-то прочитал именно Тихомиров… Теперь же тихомировцы показывают мне сотни рукописных и старопечатных томов, столбцов, листков, многие из которых появились на свет задолго до того, как Ермак вступил в сибирские пределы.
Академик, умерший в 1965 году, завещал свою коллекцию только что провозглашенной столице сибирской науки; ученики не только доставили и сохранили тот дар, но и разобрали, описали: древнерусская скоропись, духовные и светские сюжеты XV, XVI, XVII столетий – для них дом родной, привычное дело! Однако среди множества допетровских текстов попадаются и более поздние, 100-150-летние. Тихомиров коллекционировал, конечно, „свои века“, но, приобретая целые собрания книг, тетрадей, – разумеется, не отвергал и позднейшие примеси.
Мои друзья знают, что их гость занимается XIX столетием, временем, Пушкина, декабристов, Герцена.
– Взгляни, пожалуйста, вот на эту рукопись, а то нам из средних веков все недосуг выбраться в ваши новые времена.
Осторожно принимаю зеленоватую тетрадь, числящуюся под длинным, но вполне понятным шифром „ГПНТБ Сиб. отделение АН СССР, собр. М. Н. Тихомирова № 53“. Наудачу открываю:
„Сколько я могу судить по отзывам некоторых писателей, как например, Искандера…“
Тут-то приятели и начинают хохотать! Ни в их, ни в моей биографии не бывало такого: посреди огромного молодого (еще нет и ста лет) сибирского города, в последней трети XX века раскрыть первую попавшуюся тетрадь, и сразу – „Искандер“, Герцен.
В общем, из той темно-зеленой тетради, во-первых, вышел Искандер, во-вторых, „гимназия, несчастный день“, полтора балла, сотни тысяч рублей для царской фамилии – „а чиновников бедных…“ и „хоть бы найти учеников“. Автор, понятно, из среды разночинцев – небогатых, но все же способных платить за обучение детей в гимназии.
Осталось только понять, кто писал.
Нетрудно. Хозяин дневника уже назвался в первых строках и к тому же начертал свое имя на корешке:
Владимир Иванович Чемезов.
Ну, конечно, легкое разочарование. Если б какая-нибудь знаменитость: революционер, ученый, дипломат! Очень любим мы знаменитых людей, невзирая на герценовское предостережение: „Гений – роскошь истории!“
В энциклопедиях, главных биографических словарях, нет Чемезова; однако существуют словари разных профессий: „Списки губернаторов“, „Словарь актеров“, „Русские литераторы“, „Университетские профессора“, „Памятка для бывших учеников гимназии“, „Врачи-писатели“…
Последняя из названных книг нам благоприятствует, и Володя Чемезов как бы возникает из небытия.
Старинный справочник: Змеев Л.Ф. „Русские врачи-писатели с 1863 г. Тетрадь 5. Вышла в Санкт-Петербурге 1889“.
Молодец г-н Змеев, молодцы российские врачи: еще в те времена, когда только начинал практиковать врач-писатель Антон Чехов, они следили за успехами своих коллег; и если какой-нибудь скромный доктор – в земской глуши или столичной сутолоке – выступал хоть с одной статейкой, его имя должно было попасть в словарь, коллегам на память, в поучение и в поощрение…
„Чемезов Владимир Николаевич – автор научного труда „О действии озона на животных“, родился в 1845 году; 3-я петербургская гимназия, затем Санкт-петербургская медико-хирургическая академия“.
Один из учтенных Л. Ф. Змеевым врачей-писателей. В общем, хотя врачей-писателей было, конечно, поменьше, чем „просто врачей“, – можем определить нашего героя как обыкновенного российского интеллигента, вероятно, похожего на многих знакомых нам докторов из чеховских рассказов, повестей и пьес.
Обыкновенный – да время-то в гимназическом дневнике необыкновенное! Осень 1860 года – крепостному праву отведено еще пять месяцев истории; литературная новинка – „Обломов“. Льву Толстому и Чернышевскому 32 года, Тургеневу – 42, Герцену – 48, Чехову – 8 месяцев.
Обыкновенный пятнадцатилетний мальчишка, но – в Петербурге, столице „всего на свете“: и царской, и революционной, и литературной.
3-я гимназия:
„Внешние результаты моего пребывания в гимназии оказываются блистательными; внутренние результаты поражают неприготовленного наблюдателя обилием и разнообразием собранных сведений: логарифмы и конусы, усеченные пирамиды и неусеченные параллелепипеды перекрещиваются с гекзаметрами „Одиссеи“ и асклепиадовскими размерами Горация; рычаги всех трех родов, ареометры, динамометры, гальванические батареи приходят в столкновение с Навуходоносором, Митридатом, Готфридом Бульонским… А города, а реки, а горные вершины, а Германский союз, а неправильные греческие глаголы, а удельная система и генеалогия Ивана Калиты!
И при всем том мне только шестнадцать лет, и я все это превозмог, и превозмог единственно только по милости той драгоценной способности, которой обильно одарены гимназисты. Той же способностью одарены, вероятно, в той же степени кадеты и семинаристы, лицеисты и правоведы да и вообще все обучающееся юношество нашего отечества. Эта благодатная способность не что иное, как колоссальная сила забвения… Сдавши, например, выпускной экзамен из истории и приступая к занятию математикой, юноша разом вытряхивает из головы имена, годы и события, которые он еще накануне лелеял с таким увлечением; приходится забыть не какой-нибудь уголок истории, а как есть все, начиная от китайцев и ассириян и кончая войной американских колоний с Англией{58}. Как совершается это удивительное физиологическое отправление, не знаю, но оно действительно совершается, – это я знаю по своему личному опыту; этого не станет отвергать никто из читателей, если только он захочет заглянуть в свои собственные школьные воспоминания…
Положим, что сегодня, 21 мая, экзамен из географии происходит блистательно. Проходит два дня, 24-го числа те же воспитанники приходят экзаменоваться из латинского языка. Пусть тогда педагог, считающий меня фантазером, объявит юношам, что экзамена из латинского языка не будет, а повторится уже выдержанный из географии. Вы посмотрите, что это будет. По рядам распространится панический страх; будущие друзья науки увидят ясно, что они попали в засаду; начнется такое избиение младенцев, какого не было со времен нечестивого царя Ирода; кто 21 мая получил пять баллов, помирится на трех, а кто довольствовался тремя, тот не скажет ни одного путного слова.
Если моя статья попадется в руки обучающемуся юноше, то этот юноша будет считать меня за самого низкого человека, за перебежчика, передающего в неприятельский лагерь тайны бывших своих союзников. Рассуждая таким образом, юноша обнаружит трогательное незнание жизни; он подумает, что педагоги когда-нибудь действительно воспользуются моим коварным советом. Но этого никогда не будет и быть не может. Воспользоваться моим советом значит нанести смертельный удар существующей системе преподавания и, следовательно, обречь себя на изобретение новой системы. Конечно, наши педагоги никогда не доведут себя до такой печальной для них катастрофы“.
Просим извинить – эти строки не из Чемезова, из другой тетради, другого мученика 3-й петербургской гимназии:
„Писарев Дмитрий, окончил в 1855-м с серебряной медалью“, на пять лет раньше; семиклассник, верно, при случае угощал добротным щелчком второклассника Чемезова и его коллег…
Но у нас дневник гимназиста-шестиклассника – Петербург, 1860 год.
Разве не встречались мы десятки раз со смешными и печальными воспоминаниями о гимназических годах, о любимых и нелюбимых наставниках, надзирателях, притеснениях и бедах? Знакомый сюжет: Короленко „История моего современника“, „Гимназисты“ Гарина-Михайловского, „Гимназия“ Чуковского, „Кондуит“ Кассиля и еще, и еще…
Однако, во-первых, те воспоминания записаны уже взрослыми, много лет спустя, а у нас в руках дневник, отпечаток только что случившегося, сделанный мальчиком, гимназистом.
Во-вторых, нам обычно встречаются гимназисты 1880-х, 1890-х, 1900-х годов, а тут дневник очень давний, еще при крепостном праве! Мы почти не знаем столь старых школьных дневников (не ученика, посещаемого учителем на дому, не лицеиста, на несколько лет покинувшего родной дом, а именно школьника!). Ведь перед нами ученик VI класса, на которого мы смотрим с такого же расстояния, как взглянет когда-нибудь на нас молодой человек 2080-х годов рождения и 2095 года выпуска (нынешнему школьнику праправнук). Пойдем же в гости к юному прапрадеду – посидим за его партой, прислушаемся к его вздохам, заглянем в книжки-тетрадки, иногда не удержимся от комментария (да простится наше любопытство, житейски неудобное, но исторически извинительное).
23 сентября I860 г. Пятница
…Сегодня мы пошли к обедне и, позавтракав, отправились в Академию. Сегодня, вообще в воскресенья, вторники и пятницы, пускают бесплатно, а в прочие дни по гривеннику за вход. Не велика плата, но для нашего брата и это что-нибудь да значит. В Академии много прекрасных картин. Как только войдешь в первую залу, сейчас бросается в глаза огромная картина во всю противоположную стену. Это картина Брюллова. Она представляет осаду Пскова и рисована по программе Николая I в 1836 году. В целом, мне кажется, она прекрасна, правда, но не представляет ничего особенного, а если разглядывать каждую группу в отдельности, так превосходно исполнена. Тут изображено множество разных лиц и групп, но лучше других мне показались только немногие:
1) налево в нижнем углу картины изображен крестьянин, умирающий, вероятно, от раны. Весь бледный, он все еще мутными глазами смотрит на сражающихся. Его голову поддерживает девица – дочь, бледная, как и ее умирающий отец. Это хорошо глядеть. Потом
2) в том же краю, но только впереди умирающего божится крестьянский мальчик лет 15 с копьем в руке. Все лицо его дышит отвагой. Глаза, кажется, хотят пронзить осаждающих. За ним спешит его старуха-мать и, устремив глаза к небу, призывая Христа-спасителя ему в помощники, благословляет его желтою высохшею рукой. Это показалось много лучше всего. У старухи, может, единственный сын, но она и того не пожалела и тем жертвует для того только, чтобы усилить псковитян, уж ослабевших от натиска неприятеля. Далее
3) старец священник, сопровождаемый всем клиросом с иконами, крестами и хоругвями, идет на подкрепление верующих. В руках его находится меч, который он поднял вверх. Вот что мне в особенности понравилось в этой картине. Жаль, что она не окончена и не покрыта лаком, который бы придал более свежести колерам красок…
Еще хороша картина Перова: сын дьячка, произведенный в коллежские регистраторы, примеряет вицмундир. Нынешний год этот живописец получил вторую золотую медаль. Однако всех картин не пересчитаешь. Мало ли было хороших? Довольно и этих. Мне кажется, что нынешний год выставка была лучше прошлогодней.
7 ноября. Понедельник
У нас умерла императрица старая{59}. Другие жалеют, даже плачут, а я ничего. Нечего жалеть, нечего и бранить, как делают некоторые. Правда дураки только поступают таким образом. Говорят, что она миллионы истратила. Ну да не наши деньги, так нечего и толковать. Уж это бог рассудит. По случаю ее смерти у нас были три праздника. Это хорошо. Однако народ не совсем-то ее любил. Сочинили даже стихи следующие:
Умерла императрица,
Что ж такое из сего?
Об ней плачет только Ницца,
А Россия ничего.
В этих-то стихах видна вся привязанность народа к ней. Не за что ее было и любить-то.
12 ноября. Суббота
Господи! господи! Подкрепи меня. Дай мне силы преодолеть леность. О, если бы это сделалось. Как бы я рад был. Господи! Ты наказуешь меня. Прости, прости! Не буду больше делать этого.
Сегодня, идя из гимназии, я заметил собачонку. Маленькая она, черная шерсть, вся стоит взъерошившись, левая передняя нога испорчена, ребра высунувшись, сама голодная. Сердце мое сжалось при виде этой несчастной собачонки. Бежит, бедная, дрожит от холоду и беспрестанно оглядывается, думая, что ее ударят. Слезы были готовы брызнуть у меня из глаз, так я был тронут.
Злые, злые люди! Бедное животное до последней возможности служит им, а они что? Возьмут
от кого-нибудь щенка. Кормят, кормят его, а когда он вырастает да захворает, так они и гонят. Не надо, дескать. Отчего, право, не устроят заведения, где бы принимали собак всяких и других животных. Если бы я ворочал миллионами, непременно б сделал это. А то, право, жаль смотреть на бедных животных. И именно животные, самые преданные человеку, терпят это.
Люди со всеми так делают. Пока животные молоды да могут пользу приносить им, они держат их. А как состарятся, так в благодарность его в три шеи со двора. А для того ли дан человеку разум, чтобы он вредил другому? Для того ли ему дано превосходство над другими животными, чтобы он употреблял его во зло? Ведь он такое же животное, только разумное. А все это зачтется ему впоследствии…
Страхи, единицы, четверки, сочинения, скука, проблемы – куда поступать; огорчение, что „между папашенькой и мамашенькой“ разлад, и добрый шестиклассник не знает, как помочь, и даже согласен помолиться за матушку, хотя вообще к этому занятию не очень-то склонен; и как хочется сказать этому мальчику, столь худо о себе думающему: ты, конечно, изрядная зануда, но добр, наблюдателен, хорошо чувствуешь краски петербургского неба, улиц – жаль, что будущее твое для нас уже не таинственно, свершилось, и наши похвалы и суждения даже непочтительны к человеку, старшему на целое столетие…
Но пойдем дальше – заметим, между прочим, что нашему герою, видно, немного надоело регулярно открывать зеленую тетрадь: все больше интервалы между очередными записями.
На отдельном листе дневника старательно выписано 1861.
Мы знаем сейчас, что год этот очень знаменитый. Поэт скажет:
Блажен, кто мир сей посетил в его минуты роковые.
Но мир так устроен, что в те годы и месяцы, которые потом попадают в учебники истории – „июль 1789“, „декабрь 1905“, – в те „минуты роковые“ миллионы людей продолжают жить своей давно сложившейся жизнью – иначе и быть не может, – а в дневниках, исторических документах возникает тогда особенный сплав будничного и неслыханного, обеда и баррикад, единицы по физике и государственной тайны…
Мальчишки свистят и хохочут, наблюдая штурм Бастилии, и нехотя идут спать после родительского подзатыльника.
Средний балл ученика Чемезова в начале 1861 года не выходит за три с небольшим – а во дворце подписывают манифест об освобождении крепостных и царь Александр II вот-вот напишет „быть по сему“, выставит дату „19 февраля“ и прикажет еще несколько недель держать все это в строжайшей тайне, а войскам, жандармам, полиции быть в боевой готовности: кто знает, что произойдет в народе, если преждевременно узнают о свободе, да не такой, как желалось? И когда с крыши Зимнего дворца с шумом падает снег, император и сановники (оставшиеся там на всякий случай ночевать) бледнеют, хватаются за оружие: „Началось!“
Император в те дни нам ясен и известен. А гимназист Чемезов?
4 февраля 1861 г.
Теперь все поговаривают о крестьянском деле. Говорят, что к 19 февраля будет объявлено. Послужит ли это к пользе? Не знаю. Теперь и знать-то нельзя, а то сейчас в крепость. Однако пора заняться и делом, а не болтать пустяки.
18 февраля. Суббота
Все что-то поговаривают об воле. Разнесся слух, будто бы объявят волю 19-го, в воскресенье. Но генерал-губернатор не замедлил публиковать, что все это пустяки. Однако, несмотря на то, что все это пустяки, идут видимые и немаловажные приготовления. Так, например, говорят, что в крепость перевезены все годные оружия из арсенала, который находится на Литейной, что там заряжена целая батарея, что туда переведут Преображенский полк. Но всего не перескажешь, что говорят.
В Полицейских ведомостях опубликовали, будто бы в Варшаве был бунт. Дело вот в чем: 13-го прошедшего февраля поляки захотели править тризну по убитым в сражении при Грохове{60}. Вскоре составилась процессия. Сошлось много народу. Но войска, как скоро увидели это, тотчас разогнали всю. торжественную процессию.
Дело этим не кончилось. На другой день 5 тысяч народу собралось на главной площади. Войска тоже явились туда. Но их не пускали, начали бросать каменьями, бить, толкать. Отдан был приказ роте дать один залп из ружей по толпе, почему и были убиты 6 человек да 6 ранены. Но ведь в газетах написано, а почему знать – может быть, в Варшаве 20 человек убиты да столько же ранено.
Потом сегодня утром, часу в 3-м, один пьяный мужик закричал на улице: „Воля, ребята, воля!“ Его тотчас схватили. Созвали всех дворников. Влепили мужику 900 розог, а дворникам объявили, чтоб они при первом удобном случае доносили полиции, а в противном случае будет с ними поступлено, как с виновными. Говорят, что дворяне весьма недовольны императором и в прошедшем заседании его встретили молча, так что почти он один все решил. Отдан приказ, чтобы помещикам давать помощь по первому их требованию.
Как говорила французская писательница де Сталь, „в России все тайна, и ничего не секрет“. Самые строгие меры предосторожности приняты против преждевременных слухов о воле – ее объявят только в марте, но даже гимназист 6-го класса Чемезов знает секретнейшую дату – 19 февраля.
И о польских событиях, в общем, верно. И с пьяным мужиком, дворниками – точно знаем – было. Впрочем, многого гимназист, конечно, не ведает, да у него и свои заботы. Крестьян освобождают сверху, „распалась цепь великая“, – но и в 6-м классе учиться не шутка! На два с половиной месяца Володя вообще забывает о дневнике, видно, подтягивая средний балл.
23 мая
Миквиц: „Чемезов! У вас есть душа?“ Я, ничего не понимая, молчал. „На Ваше честное слово можно полагаться?“ Я все молчал. „Я Вас отпустил без экзамена, но с тем условием, чтобы учиться в 7-м классе“. Я так был рад этому, что, право, не могу выразить словами. Сейчас бросился со всех ног в класс и, чтоб сколько-нибудь облегчить душу, рассказал мой разговор первому встречному со всеми подробностями и даже с прибавками, дополняя кое-что моим живым воображением. Теперь надо будет записывать каждый день, чтоб был материал для сочинений Стоюнину в 7-м классе.
И в ту пору, как видим, задавались сочинения „Как я провел лето“; но, притом, могли заставить экзаменоваться по любому „слабому“ предмету.
6-й класс позади. Чемезов неожиданно преуспел и окончил по успехам десятым, что не так уж и худо. Отметки ценились высоко и доставались тяжко: чем лучше будет аттестат, тем выгоднее служебный старт: за приличные баллы сразу дают первый чин (XIV класс, коллежский регистратор, как у Хлестакова!). Тех, у кого просто хорошие оценки, в высшие учебные заведения принимают без экзаменов или почти без экзаменов. Впрочем, не лишним будет тут вспомнить, как тонок был слой даже таких, как Чемезов, разночинных интеллигентов… В стране же было всего 5–6 процентов грамотных: каждый двадцатый…
Меж тем – каникулы!.. Прекрасное, звонкое слово, уже третье тысячелетие радующее даже усерднейшего зубрилу. Вдали от столицы, в Грузине, некогда печально знаменитой резиденции Аракчеева, гимназист – может быть, вследствие избавления от учебного гнета – снова начинает высказываться на „общие темы“.
Сам того не подозревая, просто готовясь к заданному учителем Стоюниным сочинению о проведенном лете, Чемезов, так опасающийся экзаменов и уроков истории, вдруг делается историком! Впечатления, записанные им, имеют для нас, жителей XX века, историческую ценность и открывают кое-какие неизвестные детали о характере и поступках зловещего „сочинителя“ военных поселений. Между прочим, как само собой разумеющееся, Чемезов обнаруживает при этом свое знакомство с запретными, преследуемыми сочинениями изгнанника Искандера (Герцена) – еще одно свидетельство популярности их в это время.
25 июля 1861 г.
...Теперь я хочу по возможности отовсюду собрать сведения о графе Аракчееве, чтобы подать Стоюнину или просто написать для себя два сочинения. Предметом первого будет рассмотрение характера Аракчеева, второго – описание важнейших фактов его жизни. Сколько я могу судить о нем по отзывам одного старика по имени Ивана Васильевича, жившего еще при нем, а потом и некоторых писателей, как, например, Искандера, Пушкина, Дашковой, то можно сказать, что он был нехороший человек.
Иван мне рассказывал, как Алексей Андреевич наказал его во время холеры, погубившей множество людей. Во времена графа на месте нынешнего корпуса был лазарет, а на месте лазарета конюшни. Каждый день умирало по нескольку человек, которые до погребения ставились в лазаретный склеп, освещаемый чуть брезжившим светом лампады. Таким образом накопилось однажды двенадцать покойников. В то время Иван в чем-то провинился. Аракчеев рассердился и засадил его на целую ночь к покойникам да еще велел нумеровать кровати у голов мертвецов. Можете судить, каково было бедному Ивану Васильевичу провести такую приятную ночь, а он еще был любимцем графа.








