Текст книги "Твой XIX век"
Автор книги: Натан Эйдельман
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
По этому можно судить, как он наказывал других, которых не любил. После этого рассказа старик прибавил: „Крутенек был батюшка Алексей Андреевич“.
Искандер говорит, что Аракчеев был „самое гнусное лицо, выплывшее после Петра I на вершинах русского правительства“.
Пушкин отзывается о нем, как „о холопе венчанного солдата“. Княгиня Дашкова в своих записках, запрещенных в России{61}, называет его „самым преданным исполнителем тирании Павла“.
Когда во время таганрогской поездки Александра здесь была убита поваром любовница Аракчеева, солдатка, его крестьянка Анастасья, он тотчас. бросил все государственные дела, прискакал сюда и, не находя виновного, тотчас написал об этом новгородскому губернатору записку, которая еще до сих пор хранится в золотом ковчеге в тамошнем правлении. В этом письме граф просил как можно скорее разыскать преступника. С тех пор пошли ужаснейшие пытки. Достаточно было только одного неосторожного шага, одного пустого подозрения, чтобы подвергнуться ужаснейшим мучениям. Наконец добрались-таки до виновного, и он был, конечно, приговорен к кнуту. Но в это время взошел на престол Николай, и по его приказу все производители суда были сами отданы под суд и сосланы в Сибирь. Вот каков был Аракчеев!
Когда он впервые вошел в связь с Настасьей, у нее был жив ее муж солдат. Желая от него избавиться, этот изверг велел утопить его, и вот однажды в темную ночь, когда ничего не подозревавший солдат спокойно переезжал на пароме через Волхов, на самой ее середине он был брошен в реку и погиб в волнах ее.
До сих пор еще на берегу Волхова, противоположном Грузину, существует одноэтажный дом, выкрашенный желтой краской. В нем всегда можно было видеть чаны с горячей водой, в которой прели гибкие прутья, предназначенные для наказания виноватых, и не проходило одного дня, чтобы не было экзекуции. А за что их драли? За то, что проходящие барки иногда касались аракчеевских яликов, стоявших у Грузина.
Анастасию погребли в соборе здешнем во имя Андрея Первозванного, по приказанию Аракчеева не закрывали склеп, где был поставлен ее гроб. В продолжение целого года каждый день Аракчеев ходил плакать на ее гроб и по смерти был похоронен рядом с нею.
На крыше его дворца был устроен бельведер, в котором стояла зрительная трубка. Деревья в саду подстригались так, что граф мог обозревать все поля, посредством трубки наблюдать, как кто работает. В субботу каждой недели он сзывал крестьян, и хорошо работавших угощал рюмкой водки, а ленившихся розгами.
12 августа. Воскресенье
Не забыть мне одной ночи с воскресенья на понедельник перед тем, как надо было ехать. Ночь была превосходная. Темно-синее, почти черное небо было испещрено звездочками различной величины, ярко блестевшими. Красавица луна щедро бросала свои зелено-серебряные лучи на все предметы. Я с Машей сидел на колоннаде перед собором. В саду было совершенно темно и тихо. Некоторые только из деревьев угрюмо покачивались. Над болотом носился густой туман, серебристый от луны. И среди всей этой темноты, как огромное привидение, подымался от земли белый каменный дворец, и на нем ярко блестела надпись Аракчеева: „Без лести предан“. Все здание было облито лунным светом, резко отделявшим его от окружавших его предметов. Памятник перед дворцом был также превосходен. На пьедестале из гранита были поставлены Вера, Надежда и Любовь, возлагавшие блестящий золотой венец на главу Александра. У подножия в виде Русского воина, преклонившего одно колено, был изображен сам Аракчеев. С другой стороны в подобном же положении какая-то женщина, должно быть, Настасья. Вся группа была вылита из темной бронзы и потому неярко освещена. Зато венец, как золотой, блестел при луне…
Каникулы в те времена кончались не 31-го, а 15 августа; 16-го уже учиться! Однако воспоминания о Грузине не оставляют Чемезова и по возвращении домой; видимо, сам воздух того места располагал к рискованным мыслям:
„Когда дяденька Петр Николаевич был в Грузине, он нам сообщил следующие стихи Рылеева:
В России чтут
Царя и кнут…
В ней царь с кнутом,
Как поп с крестом.
Стоит народ,
Разиня рот.
Велят: кричи ура,
Кричит „ура!“
„Нас бить пора!“
И бьют ослов
Без дальних слов.
Это совершенно справедливо“.
Пусть Чемезов и его родственники принимают за рылеевские стихи несколько искаженный текст, сочиненный другим поэтом, Александром Полежаевым (эти же строки многие, в том числе Н. В. Гоголь, приписывали Пушкину), но как много гимназист знает такого, чего ему не велели слушать директор Лемониус, а также попечитель Петербургского округа, а также министр народного просвещения и, наконец, государь. И все это идет с каникул прямо в 7-й класс.
В те самые дни и месяцы, когда происходят важнейшие события в потаенной, не для газет, российской истории и культуре, когда бурлят студенческие беспорядки, и Володе, хоть он еще и не студент, так интересно, что он почти забрасывает уроки, опять превращается в „летописца“ – и вдруг, откуда ни возьмись, выпускныеэкзамены – вот как внезапно, прозаически ушли в прошлое школьные годы. Лето 1862-го… Окончивший 3-ю петербургскую гимназию поднимает голову от тетрадей, книг, денежных расчетов.
21 июня. Четверг
…Сегодня я читал в „Сыне отечества“, что приговорено расстрелять двух офицеров: Арнгольдта, Сливицкого и унтер-офицера Ростковского, и за что? За то, что они невежливо отзывались о священной особе императора и порицали действия русского правительства в Польше{62}.
Это, право, смешно. Наше правительство хочет всем вбить в голову насильно, что оно поступает прекрасно во всех отношениях, и запретить порицать его действия. Это довольно странно. Неужели наше правительство и колебаться не может? Не понимаю, право, что оно думает сделать подобными поступками. Я думаю, что оно не потушит искру, а раздует ее в пламя. И смирные-то до сих пор люди, наконец, ожесточатся, тогда уже будет плохо. Я вон нигде никакого участия не принимал и принимать не буду; да едва ли у меня хватит настолько воли, чтобы обуздывать свои стремления. Сердце разрывается на части, когда слышишь об несчастной участи людей, конечно, передовых, потому что они решились собою жертвовать для таких глупых людей, которые называются русскими. Мало ли пострадало у нас из-за этой идеи?
Незабвенными останутся имена Пестель, Рылеева-Бестужев, Муравьев, Каховский.
Они себя не жалели для народа, а чего добились?
Виселицы.
Говорят, что, когда император был в Царском Селе, в него стреляли{63}.В „Сыне отечества“ было недавно напечатано, что в генерала Лидерса, бывшего наместника Польши, выстрелили из пистолета. Состояние здоровья его, как я сегодня читал, неудовлетворительно, чему я очень рад. Пусть бы таких господ побольше убралось на тот свет. Не мешало бы туда отправить Панина да обоих Адлербергов{64}.
Теперь гвардейские солдаты заступили место городовых. Одной полиции теперь в Петербурге несколько тысяч. Противно ходить в публичных местах, как, например, в Таврическом саду. Беспрестанно попадаются гвардейцы, которых прежде там и не бывало. Прогуливаются так невинно, как будто они ничего не замечают, а наверное знаешь, что ни одно подозрительное, по их мнению, слово не пропадет даром. Сейчас подслушают и донесут, куда следует. Государь взял присягу с нескольких полков, что они будут шпионами и фискалами, начиная с генерала и кончая рядовым.
Похвальный поступок гвардейских офицеров – нечего сказать. Издаются новые цензурные правила, и за то, что их не исполняют, уже приостановлены журналы „Современник“ и „День“. Черт знает, право, что у нас такое делается? Все вверх дном пошло. И сам-то живешь ненадежно. Того и гляди, что на другой день очутишься где-нибудь в крепости за одно неосторожно сказанное слово. Говорить громко невозможно, потому что во всяком нужно видеть шпиона…
В следующие несколько дней наступление правительства усиливается. 7 июля 1862 года арестованы Чернышевский, Серно-Соловьевич – и слухи, слухи, слухи…
11 июля. Среда
Говорят, что Адлербергов и Баранова{65} отставили. Слава богу! Тремя дураками меньше стало. Сегодня я услышал, что Михайлов, сосланный в Сибирь, с последней станции по дороге туда бежал вместе с жандармским офицером, которого к нему приставили и на которого правительство много надеялось. Он бежал в Лондон, к Искандеру, как раз ко Всемирной выставке. Наконец настанет время, когда Лондон будет заселен одними русскими беглецами{66}. Лидерс, которого чуть не застрелили, оправился и уехал в Берлин. Я решился заниматься естественной историей…
Старый дневник подходит к концу. Владимир Чемезов выходит из гимназии с 20 пятерками, 25 четверками и 10 тройками, за что полагается „похвальный аттестат, дающий право поступить на службу с чином четырнадцатого класса“.
17-летнему недосуг да как-то, видно, и неохота продолжать детскую забаву – дневник писать… Надо в академию поступить, решить проблему своих взаимоотношений с прекрасным полом и вследствие этого сделаться взрослым. В Медико-хирургическую академию экзаменовались, по нашим сегодняшним понятиям, очень быстро, дня за два.
27 августа. Понедельник
Сегодня я встал в 7 часов утра, заснув в 2 часа ночи. Повторил закон божий, физики и, дождавшись Рибо, в 12 часов отправился в академию. Там, уже за оградой пред летней конференцией, прохаживались многие, а в том числе и некоторые из моих знакомых. Вскоре пришли профессора, и мы отправились в залу.
Сев на табурет за столом, я взял у дежурного офицера сочинение (по физике). Попалось: о Бойлевом законе для воздухообразных тел и о манометре. Я написал все, что знал, и подал Измайлову. Просмотрев его, он спросил, каким инструментом измеряется действие сгустительного насоса, и когда я ответил, то, сказал: видно, что вы знаете, спросил, где я воспитывался, и написал удовлетворительно. Некоторых он спрашивал из математики; боюсь, чтобы и меня завтра не вызвал. Тогда я пропал.
Потом я взял у Фаворского тему на латинское сочинение: „О президенте Американской республики“. Я ничего не помнил из Американской войны. Однако кое-что написал с помощью хронологии. У Фаворского тоже получил удовлетворительно. Держал бы я и из закона, да священника не было и немца тоже. Придется завтра держать из этих предметов. Я, однако, боюсь, чтоб мне не срезаться завтра на экзамене из математики. А это будет очень худо, если я не выдержу. Ничего, что тут горевать прежде времени. Как-нибудь да сойдет…
Еще через полтора месяца.
13 октября. Суббота
Желание мое исполнилось. Я поступил в академию. Но толку из этого пока мало…
Нам, впрочем, уже хорошо знаком Владимир Николаевич Чемезов – со склонностью к нытью, самоанализу, вспышкам, – и вдруг 8 ноября неожиданное решение:
8 ноября. Суббота
Я намерен как можно более и подробнее и чаще писать об Медицинской академии, чтобы потом иметь возможность теперешний быт академии сравнить с будущим. Не знаю, с чего и начать. С того разве, что студенты носят офицерскую форму и отличаются от них только красным шифром вместо серебряного или золотого, смотря по пуговицам. Однако лень стало писать. Надо заниматься– и того не хочется. Так лучше упражняться в силе. Все Так на свете. Что хочешь сделать, никогда того не сделаешь…
Но благой порыв, благой порыв!.. Следующая запись уже 27 мая 1863 года, затем 1 июля!
1 июля. Четверг
Удивительно, что со мною делается. Кажется, влюбился в Дж. Соня принесла ее портрет. Сердце у меня забилось, и я с наслаждением любовался изображением дорогого для меня существа. Действительно, я влюблен. Еще при похоронах ее брата она произвела на меня впечатление, и я дня три не мог забыть ее миловидного личика. Потом мало-помалу забыл. Подарок атласа заставил меня сходить поблагодарить их. Наконец сама Е.И. познакомилась с сестрами, так что все способствовало моей любви к ней.
Что я влюблен, в этом теперь нет сомнения. Для чего я всегда хорошенько одеваюсь и украшаюсь, когда иду к Дж.? Когда Е. И. приходила к нам, я не мог заниматься. Мне хотелось выйти, сесть и любоваться на нее и просидеть так долго.
Эти фразы не из романа выписаны. Я сам прежде не верил в любовь, смеялся над влюбленными, а теперь и самому пришлось испытать это. Я бы, впрочем, очень рад был, если б освободился от этой глупой любви. Что в ней толку? Я еще молокосос, жениться не могу, для чего же развивать в себе это чувство? Притом я хочу жениться, когда составлю себе имя, карьеру, состояние, а до этого еще далеко.
А Дж. мне очень нравится. Я люблю ее как-то особенно. Мне делается неприятно, когда говорят о ней неприлично. Я бы кажется готов был растерзать того, кто б осмелился нанести ей оскорбление. Как бы я рад был, если б она отвечала мне взаимностью. Если я буду когда-нибудь ее мужем, я буду все делать для нее, что только пожелает.
А глупо, право, мечтать. И ведь сам знаешь, что и любить-то глупо, а что станешь делать? Это от меня не зависит. Хорошо б было, если бы хоть другие не заметили, да я такой человек, что не сумею скрыть никакого своего чувства. Ну что, если дойду до того, что не буду в силах совладать с собой и откроюсь ей или Ел. И. заметит во мне что-нибудь необыкновенное? Я не знаю, что тогда буду делать. Если она останется ко мне совершенно равнодушна, не выйдет за меня замуж и любовь моя разовьется еще более – я, кажется, застрелюсь.
До сих пор я не понимал, что значат душевные страдания, а теперь, к несчастью, коротко познакомился с ними. Когда я, будучи в воскресенье прошлое на музыке в Павловске, не догнал их в саду и думал, что замечен ими – что тогда во мне происходило, я даже не могу объяснить: я, право, готов был наложить на сеоя руки. Нет, я влюблен, решительно влюблен. А как тяжело сознаться в этом, да еще должен скрывать.
Глупо, глупо, что я влюбился! Главное, я не могу уже отстать теперь. Меня так и тянет к ней, я бы все отдал ей, что имею, лишь бы она была моя и сочувствовала мне. Да чем я могу заслужить ее расположение? Никаких достоинств, отличающих меня от других, по крайней мере недюжинных, – не имею, физиономией – урод уродом… Видно, мне придется погибать даром.
21 июля. Воскресенье
Сегодня, к великому моему прискорбию, я окончательно узнал, что я не пара Ел. Ив., и по какому глупому обстоятельству: потому что не говорю по-французски, а ее отец умеет говорить только по-французски и итальянски. Желал бы я теперь научиться французскому языку, да как станешь учиться и у кого? Да и денег-то у меня нет. Беда, да и только. Проклятая гимназия! Ничему она меня не научила, только семь лет (легко сказать!) потерял даром. Пусть будет, что будет…
26 июля. Пятница
Моя любовь к Дж., кажется, начинает охлаждаться; по крайней мере я не так часто об ней мечтаю; но я все ее люблю. Мне бы хотелось съездить в Павловск. Героический период моего развития еще не прошел, потому что я еще продолжаю воображать себя героем. А мне бы, право, хотелось выказать какую-нибудь особенную доблесть в присутствии Ел. Ив. Сегодня уж я не сделаю того, что назначил себе из французской грамматики. Это мне очень неприятно.
29 августа. Четверг
Сегодня у нас была Ел. Ив. Дж. Впечатление, которое она на меня произвела, еще не прошло. Лучше и не говорить о себе, а то начинаешь раздражаться…
К этому времени Владимиру Чемезову уже известны три своих заветных желания: удачная медицинская карьера; богатство, счастливый брак!..
Весь 1863 год поместился на девяти страничках дневника. 1864-й – на двух. На этом и кончается основная часть дневника, сшитая в зеленую тетрадь. Видимо, в 1865–1866 годы Чемезов записей не вел, потому что на первом из вложенных в тетрадь листков мы читаем:
„11 января 1867 г. Среда.
Я думаю снова начать записывать, чтобы легче было впоследствии обсудить, что я за человек, куда гожусь и как себя держать в обществе, чтобы был хоть сколько-нибудь для него нужным“…
Этот мотив нам уже привычен… Затем девять листков только за январь 1867 года о новом сердечном увлечении автора. На той же странице, где кончается „1867 год“, – запись от 31 августа 1870 года: „Я стал умнее, сравнительно с прежним, но остался таким же мечтателем, ка и был; отчего это происходит – не знаю“. Перечитывая записи десятилетней давности: „Я теперь увидел, что я был симпатичный мальчик и что у меня и теперь есть многие (если не большинство) из тех недостатков, которые я понимал уже в 15 лет…“
Еще восемь лет пропущено. Мы знаем, что за это время Чемезов сделался видным врачом.
4 сентября 1878 г.
„Ведь уже 33 года, заметно состарился физически: морщины, какое-то испитое лицо. И что всего обиднее-это уверенность (ха, ха!), что себя не переделаешь“.
И все же самая последняя фраза – „Не надо терять надежды… Пусть будет, что будет…“
Так резко, сразу уходит от нас этот мальчик – юноша – взрослый; не знаю, как на взгляд читателей, но, кажется, симпатичный, хоть и скучноватый, и мы уже угадываем (все по той же прекрасной энциклопедии таких типов, какой являются чеховские рассказы), – угадываем в нем будущего, может быть, преуспевшего, разжиревшего Ионыча, но, может, самоотверженного, преданного науке Осипа Дымова из „Попрыгуньи“ или крепко спившегося, вздыхающего над юными воспоминаниями Чебутыкина из „Трех сестер“…
„Словарь врачей-писателей“ и некоторые другие материалы скупы: Владимир Николаевич Чемезов родился в 1845 году, в 1868 году окончил с серебряной медалью Санкт-Петербургскую медико-хирургическую академию, затем служил лекарем во 2-м Санкт-Петербургском военном госпитале, Вильманстрандском пехотном и лейб-гвардии казачьем полку; в 1876 году получил степень доктора медицины, был на турецкой войне, по возвращении – ассистент клиники. Научная работа „О действии озона“ и др.; также авторство (вместе с А. И. Кривским) сборника „Двадцатипятилетие деятельности врачей, окончивших курс в Императорской Медико-хирургической академии“, автор биографии профессора Эйхвальда.
Годы жизни 1845–1911; 66 лет прожил на свете мальчик „выпуска 1862 года“. Даже по краткому списку дел видно – прожил не зря; между прочим, сделался доктором медицины (одно из трех мечтаний); наверное, узнал и материальный достаток (второе мечтание); исполнилось ли третье – „хорошенькая, милая жена“, – не ведаем. Участие в юбилейном сборнике своей академии, наверное, говорит о дружеских связях, там завязанных… Был ли счастлив? Не знаем, вряд ли узнаем. Да в этом ли дело?
На одном римском памятнике находится кратчайшая надгробная надпись:
Не был. Был. Никогда не будет.
Но как же так – „не будет“? Мы только что побывали в обществе Володи Чемезова, он – в нашем. Он старше нас, прапрадедушка, и мы должны соблюдать почтительность; но зато наше человечествостарше его человечества на целое столетие, да на какое! И глядим мы на него с такого же расстояния, как взглянет когда-нибудь на нас молодой человек 2080-х годов рождения и 2095 года выпуска – нынешнему школьнику праправнук; его человечество будет, однако, старше на целое столетие, и на какое!
Отрывки из рассказа о Володе Чемезове были напечатаны в журнале „Наука и жизнь“; вскоре пришел отзыв:
83-летняя ленинградка А. К. Ионова сообщала, что помнит семью доктора Чемезова:
„Были две дочери, славные девушки Ольга и Вера. Они вместе со мною учились, но в разных классах; я гимназию закончила в 1912 году. У них была красавица мать, большая рукодельница. По окончании гимназии Оля в качестве корреспондентки поехала в Англию, но через пару лет оттуда сообщили о ее смерти… Вера тоже умерла совсем молодой во время эпидемии испанки“.
Эпидемия была во время гражданской войны.
Так сошлись времена…
Однако из фантазий о XXI веке и разговора в XX – опять вернемся в „наш девятнадцатый“, в 1860-е годы.
РАССКАЗ ДЕВЯТЫЙ
СЕРНО
Александр Иванович Герцен отправил 25 февраля 1860 года из Лондона коротенькое письмо своему сыну Александру Александровичу, жившему тогда в Швейцарии. К письму сделала приписку Наталья Александровна, старшая дочь Герцена: „Вчера приехал новый молодой русский и привез нам от Панаевых разные подарки. Мне татарские туфли, очень красивые“.
Через три дня Герцен писал известному литератору И. С. Аксакову: „Мы имеем очень интересного гостя, прямо из Петербурга, и… наполнились невскими грязями. Что за хаос!“
Итак, с 24 февраля 1860 года у Герцена – в штабе вольной русской печати – находился какой-то „молодой гость из Петербурга“, хорошо осведомленный о закулисной стороне русской политической жизни („невские грязи“).
Этот гость чрезвычайно для нас любопытен тем, что его прибытие точно совпадает с появлением в руках Герцена и Огарева интереснейшего политического документа: как раз около 25 февраля 1860 года они получили и 1 марта 1860 года напечатали в очередном номере своего „Колокола“ знаменитое „Письмо из провинции“, уже много лет занимающее воображение историков.
Автор письма, выступивший под псевдонимом „Русский человек“, с какой-то особенной страстью, литературным мастерством и знанием атаковал Герцена „слева“, упрекал его за некоторые комплименты Александру II, подготовлявшему крестьянскую реформу, и кончал словами, давно вошедшими в наши школьные учебники:
„Вы все сделали, что могли, чтобы содействовать мирному решению дела, перемените же тон и пусть Ваш „Колокол“ благовестит не к молебну, а звонит в набат!
К топору зовите Русь.
Прощайте и помните, что сотни лет уже губит Русь вера в добрые намерения царей, не вам ее поддерживать“.
Большинство историков сходится на том, что это писал либо Н. Г. Чернышевский, либо Н. А. Добролюбов: многие данные подтверждают, что упрек „Колоколу“ шел из Петербурга, от редакторов „Современника“.
Однако ни Чернышевский, ни Добролюбов зимой 1860 года не выежали из России. Отправлять такое письмо по почте государственному преступнику и изгнаннику Герцену было бы безумием.
Значит, скорее всего оно отправлено с верной оказией. И молодой человек, который прямо из Петербурга доставляет в дом Герцена „татарские туфли“ и „невские грязи“, конечно, не совсем обыкновенный молодой человек…
Вряд ли случайно совпадают даты появления в Лондоне „Письма из провинции“ и „человека из столицы“. В зимнюю пору путешественников из России бывало немного, и других гостей Герцена в конце февраля – начале марта 1860 года мы не знаем. Имя этого молодого человека без особых затруднений удалось узнать от самого Герцена.
10 марта 1860 года он отправил в Швейцарию довольно раздраженное письмо, осуждая сына за недостаточный интерес к русским вопросам:
„…сколько я не толковал, а ты не чувствуешь, что в России идет борьба и что эта борьба отталкивает слабых, а сильных именно потому влечет она, что эта борьба насмерть. Что ты ссылаешься в письмах на письмо в „Колокол“ – разве он его окончил тем, чтобы бежать или лечь спать? Он его окончил боевым криком.
На днях будет в Берне Серно-Соловьевич… посмотри на упорную энергию его…“
Имя названо: Николай Серно-Соловьевич. Приметы сходятся: это молодой человек 26 лет, только что из Петербурга (выехал в январе 1860 года). Через некоторое время Николай Серно-Соловьевич напишет другу: „Я отправился в Лондон и провел там две недели, вернулся освеженным, бодрым, полным энергии более, чем когда-либо!“
* * *
Об одном из замечательнейших людей русской истории мы знаем совсем мало.
Что осталось?
Несколько стихов – благородных, но художественно слабых; десяток проектов и статей.
Еще было дело. Он был одним из тех, кто составлял душу движения…
Но об этом он молчал. Тех, кто знали и притом говорили, к счастью, было не так уж много.
Странная доля у историков. Чем больше узнает и запишет власть, тем больше – добыча ученых. Так было с декабристами.
Шестидесятники же рассказали меньше, и знаем мы о них меньше. Молчал Чернышевский – и мы многого до сей поры не знаем и только знаем, что многое было.
Тайны своих корреспондентов и помощников берег Герцен.
Молчал и Николай Серно-Соловьевич.
Остались еще протоколы допросов, остались листы „рукоприкладства, поданного заключенным каземата № 16 Алексеевского равелина Николаем Серно-Соловьевичем“. И еще осталось несколько писем. Протоколы и письма – может быть, самые необыкновенные из его сочинений.
На одной из фотографий он стоит, опершись на стул, очень высокий, спокойный, но притом какой-то легкий, поджарый. Лицо с чертами крупными и глазами умными, справедливыми. Пожалуй, что-то от Рахметова, от Базарова. Но только у тех глаза, наверное, пожестче.
Вспоминается письмо одного революционера царю:
„Ваше величество, если Вы встретите на улице человека с умным и открытым лицом, знайте, – это Ваш враг“.
Протоколы допросов начинаются как положено:
„Серно-Соловьевич, Николай Александрович, из потомственных дворян, 27 лет, имею мать, трех братьев, сестру, мать по болезни находится за границей; воспитывался в Александровском лицее“.
В Александровском лицее каждый год, 19 октября, собирались старые выпускники. В торжественных речах упоминались высокие персоны, чью карьеру начинал и ускорял Лицей. Звучали имена самого Александра Михайловича Горчакова, министра иностранных дел, и самого Модеста Андреевича Корфа, действительного тайного советника и члена Государственного совета.
Из не сделавших карьеру упоминался только покойный камер-юнкер Александр Сергеевич Пушкин.
Никакого Пущина и никакого Кюхельбекера в Лицее, конечно, „никогда не было“.
А со стены смотрел император Николай – великолепный и усатый.
За свою серебряную медаль Николай Серно-Соловьевич выходит из лицея с приличным чином. В 23 года он надворный советник, то есть подполковник, и подающий немалые надежды чиновник Государственной канцелярии. До Горчакова и Корфа – всего 5–6 рангов.
Тут пошли события.
В день смерти Николая I люди сходились, оглядывались, радостно пожимали руки и на всякий случай снова оглядывались. После 30-летней николаевской зимы – александровская оттепель. Слово „либерал“ перестает быть ругательным. В некоторых ведомствах начальство серьезно собирается ввести специальные наградные за проявление либерализма. Масса людей, прежде совсем не думавших, принимается думать. Немногие, думавшие и прежде, собираются действовать.
Молодой чиновник Николай Серно-Соловьевич устроен странно. Он никак не может понять двух вещей, очень простых. Во-первых, как можно говорить одно, а делать другое? Во-вторых, как можно ожидать действий от других, если можешь действовать сам?
Правительство объявляет, что собирается освободить крестьян. Что ж, дело хорошее: надо помогать, ускорять. Начальство знает, как умеет работать этот молодой человек. Его приглашают в комитет по крестьянскому делу, но на первых же заседаниях он догадывается, что правительство вовсе не торопится и торопиться не собирается…
Серно-Соловьевич (или, как его называют друзья, Серно) сразу же принимает решение поговорить с царем, составляет довольно резкую записку против крепостников и ранним сентябрьским утром 1858 года садится в поезд, отправляющийся в Царское Село.
Если б кто-либо сказал, что он поступает, как шиллеровский герой, маркиз Поза, откровенно кидавший правду в лицо тирану, – Серно, верно, ухмыльнулся бы. Он не любил фраз.
Он просто – сам, без посредников, хочет проверить: правда ли, что новый император многого не знает?
Царь выходит на прогулку в 8 часов утра. Парк, конечно, охраняется, но для Серно-Соловьевича это пустяки. В нужное время он появляется перед Александром II. Царь рассержен, но молодой смельчак дерзко протягивает ему свою записку и умоляет прочитать. Александр спрашивает фамилию, звание и говорит: „Хорошо, ступай“. Через несколько дней Серно-Соловьевича вызывает граф Орлов, председатель Государственного совета, бывший шеф жандармов:
„Мальчишка, знаешь ли, что сделал бы с тобой покойный государь Николай Павлович, если б ты осмелился подать ему записку? Он упрятал бы тебя туда, где не нашли бы и костей твоих. А государь Александр Николаевич так добр, что приказал тебя поцеловать. Целуй меня…“
Высочайше преданный поцелуй заменил ответ по существу. Однако надворного советника поцелуем не своротишь. Он еще не все решил. Еще не решил, например, – могут или не могут принести пользу людям, крестьянскому делу его служба и должность.
Надо еще попробовать…
В это время в каждой губернии образуются комитеты для решения будущей судьбы крепостных людей.
Надо попробовать. Из Петербурга он отправляется в Калугу. 7 месяцев – по 14 часов в день – пишет бумаги, доставляет проекты, выдвигает планы, спорит, сражается, терзает почтенных калужских помещиков своей неумолимой логикой, ужасает их какой-то подозрительной, совершенно неподкупной честностью. К тому же эта манера – говорить прямо, круто…
Появляются настоящие враги. Они первыми произносят и помещают в кое-какие бумаги слово „революционер“.
Позже Серно-Соловьевич вспомнит:
„Такая вражда опасна в стране, где нет гражданской свободы и мало развита публичность. Она всегда успевает создать предубеждение против лица, и затем все его действия судятся известными кругами общества в силу этого чувства. Мне довелось испытать это“.
Но такого человека, как Серно, врагами не испугаешь. Происходит совсем другое. Он вдруг замечает, что служить и стараться не к чему. Серно понял, что хороший винт в негодном механизме бесполезен, а иногда и вреден. Значит, надо не быть винтом. Может быть, ломать механизм или, выражаясь осторожнее, „заняться частной деятельностью“. Остается понять – как? Надо подумать, научиться, поговорить, попробовать.
И вот он уже за границей. Это 1860 год. Арестуют его в 1862-м. За два года такой человек может сделать необыкновенно много. Если б все его конспиративные письма, беседы, связи, явки, переговоры могли быть установлены, воспроизведены, получилось бы несколько замечательных книг. Но мы знаем вряд ли больше десятой части того, что было.
В феврале 1860 года, мы видим, он гость у лондонских изгнанников – Герцена и Огарева. „Да, – пишет Огарев, – это деятель, а может, и организатор!“
Снова Петербург. И уж Чернышевский пишет Добролюбову: „Порадуйтесь, я в закадычной дружбе с Серно-Соловьевичем…“
Николай и его младший брат, Александр Серно-Соловьевич, – в числе тех, кто связывает Лондонский революционный центр, где Герцен, с подпольной Россией.
Николай – первоклассный конспиратор, революционер. Но „маркиз Поза“ не исчез. Его мучают некоторые вопросы, которые иным подпольщикам и в голову не придут. Ему, как это ни странно, – в глубине, в тайнике души, несколько стыдно скрываться, конспирировать.
„Получается, словно мы их боимся!..“
Один человек, случается, вынужден прятаться от стаи бандитов. Но если он честен и смел, ему будет несколько стыдно, что вот – прятаться приходится… Серно хочет показать, что он и ему подобные – не боятся. Он не рисуется своим риском. Просто думает, что так будет честно и полезно.








