Текст книги "Пожарный кран No 1"
Автор книги: Наталья Соломко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 6 страниц)
"А Михаил Павлович всю жизнь любил Машеньку, – думает Анька. – И сейчас любит..."
– Я тебя не слушаю! – хмурится Анька. – Я буду любить всю жизнь одного человека! "А мама? – вспоминает Анька. – Сначала любила папу, а теперь – Максима Петровича..."
Как же во всем этом разобраться? Как понять? И как поступать Аньке?
Анька уже начинает догадываться, что люди – разные. И каждый решает сам, как ему жить. Кто-то любит всю жизнь одного человека и остается ему верным даже после смерти, а кто-то влюбляется каждый день, и ему весело... Кто-то думает только о себе, а кто-то все несчастья считает своими и всем помогает.
Наверно, нельзя скомандовать людям: живите, как Михаил Павлович! Наверно, каждый должен выбрать сам?
Ведь вот Анька сама выбрала, верно?
"За что же я на Верку сержусь? – думает она. – За то, что она на меня не похожа и хочет жить не так, как я? Нет, несправедливо! Получается, что я одна хорошая и все понимаю правильно, а все остальные ошибаются? Опять получается – Машина!"
– Извини! – говорит Анька Верочке. – Я была не права...
– Конечно, ты не права! – подтвердила Верочка. – Ты еще глупая, ничего не понимаешь в жизни! И это хорошо, что ты у меня спрашиваешь, я тебе все объясню! Слушай: самое плохое, что ты и на девочку-то не похожа! Понятно? А ведь если тебя хорошо одеть, ты, пожалуй, ничего будешь... Не понимаю, куда твоя мама глядит, зачем она тебе разрешает ходить в этих ужасных сапогах!
– Это папины! – вздохнула Анька. – И не сапоги, а унты.
– Ты бы еще папины брюки надела! – усмехнулась Верочка. – Женщина должна одеваться изящно. У тебя платья есть?
– Есть... – нехотя созналась Анька. – А что?
– А то, что с завтрашнего дня ты начинаешь ходить в платье. И веди себя как девочка.
"Как девочка, как девочка... – смятенно думает Анька. – А как это?"
Выясняется, что девочки и ходят не так, как Анька, и разговаривают не так, и интересы у них другие... Ну, короче говоря, все, ну просто все у них не так, как у Аньки!
Анька слушает с отчаянием, старается запомнить, какой должна быть настоящая девочка. Нет, никогда у нее это не получится!
А Верочка вошла во вкус, командует:
– С завтрашнего дня начинаем отращивать волосы! Тебе, Анька, бантики очень пойдут.
Тут уж Анька не стерпела, взбунтовалась:
– Не буду с бантиками!
– Надо! – строго ответила Верочка.
ВАЛЬС В СУГРОБЕ
Солнце опускалось к верхушкам сосен, но еще так хорош был расколдованный лес, весь розовый и голубой, и так не хотелось из него уходить...
Кузя и Катя сидели у костерка, а он потрескивал весело, стрелял в них жаркими искрами.
– Давай танцевать? – предложил Кузя.
– Под тра-ля-ля?
Кузя улыбается, Кузя лезет в карман куртки. Раздается чуть слышный щелчок, а потом из кармана слышится музыка...
Гремят, гремят в Кузином кармане гитары и барабаны.
– Ой, что это? – весело удивляется Катя.
Кузя достает маленький серебристо-черный магнитофон.
– Сам сделал?
– Что ты! – машет Кузя рукой. – Японский. Чудо техники...
– Дорогой, наверно?
Кузя пожимает плечами: откуда ему знать, ведь это подарок.
– Балует тебя дед, – говорит Катя, а Кузя смурнеет.
– Это не дед... Где он возьмет такое. Это мне мать прислала на Новый год. Недавно за границей была и привезла вот...
Кузя супит брови.
– Ты чего? – удивляется Катя. – Радоваться надо. Такая игрушка! Разве не нравится?
– Нравится... – вздыхает Кузя. – Только хлопот много – от деда прятать приходится.
– Зачем? – не понимает Катя.
Кузя ворошит костерок, объясняет ей.
– Она в Москве живет. Мы с дедом ездили летом, и я ее разыскал там. Теперь вот она мне подарок прислала, а деду что говорить? Он ведь не знает, что я там был...
– Что же – ты не имеешь права увидеться с собственной мамой? сердится Катя. – Странный у тебя дед. Тиран!
– Да нет... Он мне не запрещал. Только я зря туда пошел. И не хочу, чтоб он знал... Ему обидно будет. Не за себя, понимаешь, Катя? За меня.
– А как вы с ней встретились? – тихо спрашивает Катя. – Давно она тебя не видела?
– Десять лет. Я пришел, а она меня не узнала, решила, что я одноклассник ее дочки... – нехотя сообщил Кузя.
– А ты не сказал?
– Как? – спрашивает Кузя. – "Здрасьте, вы меня, конечно, не помните, потому что, когда вы с папой разошлись, я был маленький. Но вообще-то я ваш сын..." Она потом сама догадалась. Когда я уже ушел... Да ну! – Кузя сморщился, махнул рукой. – Родители – это атавизм, пережиток древности, без них даже лучше! Давай танцевать!
"Забыть бы обо всем этом раз и навсегда... Забыть и не вспоминать!"
Чудо техники орет на весь лес, Кузя яростно пляшет у костра, топчет снег – забыть и не вспоминать!
– Жизнь прекрасна, ур-ра! – кричит он Кате, растягивая рот в улыбку. – Танцуй!
"Забыть и не вспоминать!" Кузя никогда ни с кем об этом еще не говорил – страшно... Ведь если о тебе даже собственные родители забыли, то кому ты нужен? Ни-ко-му! Вот разве что деду. И то непонятно – зачем?
– Кузя! – позвала Катя. – Перестань.
– Почему?! – удивился Кузя.
– Потому что сейчас заплачешь...
Кузя встал как вкопанный, нахмурил брови и сказал строго:
– Я никогда не плачу. Запомни! Ни-ког-да.
– Ну и зря, – вздохнула Катя. – Когда плачешь, то легче.
– Ерунда! – хмыкнул Кузя. – Слезами горю не поможешь. Почему ты не танцуешь?
– Но ведь ты меня еще не пригласил.
– Сейчас! – отозвался Кузя. Он торопливо снял и бросил в снег шапку и перчатки, пригладил волосы и шагнул к Кате.
– Мадмуазель... Позвольте...
Катя засмеялась.
– Ну, тогда надо танцевать вальс!
– Чего нет, того нет, – развел руками Кузя, но вдруг вспомнил: Погоди! У меня ж с собой пробная кассета, там что-то такое...
Он поменял кассету – и вальс со старой пластинки медленно и нежно поплыл над снегами.
Кружится, кружится снежная поляна, кружится вечереющий лес и набирающее тьму небо с первыми звездами.
И вдруг музыка оборвалась, и неживой, страшный голос, от которого у Кати по спине побежали мурашки, четко и равнодушно выговорил в тишине:
"Я. Машина. Он. Меня. Изобрел. Теперь. Мне. Нужна. Ты. Подойди".
– Что это? – шепотом спросила Катя.
А Кузя улыбнулся:
– Не обращай внимания, это так, шутка.
"Аня. Дай. Душу!" – продолжал твердить страшный голос.
– Какая Аня? Объясни, Кузя.
– Да ну... – он поморщился. – Это скучно.
– Нет, ты скажи!
– Ну, пятиклашка одна... У деда в театре занимается. Они там у деда все такие замечательные и одухотворенные, у всех, видите ли, душа! раздраженно сказал Кузя. – А я – плохой. Я – железяка бездушная, скоро превращусь в робота. Это мне дед вчера выдал... Ну, дед – ладно, это наши с ним дела, а она-то чего лезет?! Лезет и лезет! Ну, Анька эта. А дед за нее заступается, она у него любимица. В общем, достала она меня... Вот я ее и проучил утром.
И, припомнив, как замечательно он нынче утром разыграл вредную Аньку, Кузя развеселился, изобразил Кате, какое у противной девчонки было лицо, когда она увидела Машину...
А Катя слушает и молчит.
– Ты чего? – удивляется Кузя: ему весело.
– Она, наверно, и сейчас там сидит... – говорит Катя.
– Да что ты! – машет руками Кузя. – Ей же на елку надо было! Да что она, дура, торчать целый день под краном из-за какого-то человечества! Что она в этом понимает!.. Нет, она мне точно проиграла! Проспорила, не сомневайся!
– Душу? – тихо спрашивает Катя. – И что ты будешь делать с ее душой?
Кузя перестает веселиться: Катя на него так смотрит...
– Кать... Ты серьезно? Ведь нет никакой души...
– Ты это точно знаешь?
Катя подбирает со снега шарфик, брошенный, когда плясали. Идет к своим лыжам.
– Катя, ты куда? – растерянно зовет Кузя.
– Мне домой пора. Ты со мной не ходи.
Она скользит по лыжне, а Кузя стоит столбом у догоревшего костерка, глядит ей вслед. Что случилось? Почему она так? За что? Неужели из-за Аньки? Непонятно... Что ей за дело до незнакомой пятиклашки?
– Катя, погоди! – кричит Кузя, он не может видеть, как она уходит. Еще несколько минут назад все было так хорошо, так радостно...
Он несется наперерез, по мягкой снежной целине, бежать тяжело, как в страшном сне. Кузя несколько раз упал, он весь в снегу, он потерял где-то шапку и перчатки...
– Катя! – Вот он выскочил, встал перед ней... – Не уходи!
– Пропусти! – сказала Катя, даже не взглянув на Кузю.
И он догадался вдруг: она не из леса уходит, она от него, от Кузи, уходит. И ничего уже не исправить, даже если он будет бежать за ней до самого дома. Даже если они по-прежнему будут сидеть за одной партой.
– Ты злой, – говорит Катя. – У тебя нет души...
И уходит, уходит...
– Подожди! – кричит Кузя. – Я люблю тебя!
Катя останавливается, оглядывается. Глаза у Кати печальные.
– А ты у Машины своей спросил?.. Вдруг она против.
СЛЕЗАМИ ГОРЮ НЕ ПОМОЖЕШЬ
Кузе хочется плакать. Но плакать – глупо и бесполезно.
Кузя понял это давным-давно и с той поры не плакал. Зачем?
Давным-давно, когда встретил у киоска с мороженым собственного пропавшего папу.
– Папа! – закричал Кузя на всю улицу, он его сразу узнал.
Папа вздрогнул и обернулся... Он пропал три года назад, а теперь вот как ни в чем не бывало стоял у киоска с мороженым.
– Лешка?.. – неуверенно спросил папа.
А какой-то карапуз, стоявший рядом с ним и державший его за руку, отозвался:
– Чего?
– Я не тебе... – растерянно объяснил Кузин папа.
– Это кто? – насторожился Кузя, которому вовсе не понравилось, что какой-то чужой мальчик держит его папу за руку.
– Это? – переспросил папа и, взглянув на малыша, как бы и сам удивился: мол, и правда, кто таков?
– А мама где? – задал Кузя следующий вопрос.
– Мама? – опять переспросил папа, будто плохо слышал.
Странное что-то с ним творилось, Кузя хоть и был в ту пору малышом-первоклассником, а все-таки почувствовал, что с папой не все в порядке... Все время переспрашивает и не отвечает. И смотрит на Кузю так, будто боится его.
– Пап, купи мороженку, – заныл чужой мальчик, державший папу за руку.
– Почему он зовет тебя папой? – строго спросил Кузя.
– Видишь ли, – вздохнул папа, – это мой сын...
– А, – успокоился Кузя, – мой брат. Только зря вы его тоже Лешкой назвали, теперь у нас путаница будет.
– Пап, пошли домой, – потянул младший Лешка, ему тоже не понравилось, что какой-то чужой мальчик так запросто разговаривает с его папой.
– Пошли, пап! – поддержал Кузя.
– А ты с нами не ходи! – сердито крикнул младший Лешка.
– Лешка, замолчи! – велел папа.
– Я и так молчу, – удивился Кузя.
– Я не тебе.
– Говорю же: будет путаница, – засмеялся Кузя.
– Да-да, ты прав... – кивнул папа и торопливо пошел к киоску, покупать два эскимо.
– Дед обрадуется! – сказал Кузя, разворачивая мороженое. – Ну, пойдем!
А папа, глядя мимо Кузи, ответил:
– Видишь ли в чем дело, Лешка...
– Ты это ему или мне? – уточнил Кузя.
– Тебе. Ты ведь уже взрослый, Лешка...
Кузя, разумеется, кивнул.
– Ну и хорошо. Я тебе сейчас все объясню. Только не вздумай заплакать, договорились? Поговорим спокойно, как серьезные люди...
И серьезный человек папа объяснил Кузе, что они с мамой уже давно не любят друг друга. У папы теперь другая жена. И другой сын. Ничего ужасного в этом нет. Когда Кузя вырастет, он все поймет...
– Только не плачь! – попросил папа. – Я этого не выношу... Слезы это лишнее, слезами горю не поможешь, запомни раз и навсегда... Мы пошли. Не плачь!
Это были последние папины слова. Кузя их запомнил на всю жизнь. Он стоял, держал эскимо и смотрел, как папа уходит. Ему хотелось зареветь в голос на всю улицу. Но он стоял и молчал. Ведь папа его просил...
ЗНАМЕНИТЫЙ АКТЕР И ВЕЛИКИЙ РЕФОРМАТОР
Знаменитый Павлик сидел в репетиционной. Выйти оттуда он не мог, потому что в коридоре, прямо против двери, скрестив руки на голой груди, стоял темно-коричневый человек в набедренной повязке и караулил...
Славик был знаменитому до плеча – не драться же Павлику в самом деле с такой мелкотой!
Уже началась третья елка. За окнами стемнело, но знаменитый артист не включал свет. Тьма становилась все гуще, и уже сливались с ней предметы: растворились, исчезли старый диван, и резной шкаф со связкой рапир наверху. Большой цветной телевизор стал сгустком темени, стулья стали невидимками. Только портрет великого реформатора сцены, подсвеченный фонарем с улицы, виден был очень хорошо.
Константин Сергеевич на портрете смотрел на Павлика сквозь пенсне, строго смотрел и горестно, будто хотел сказать: "Эх ты!"
– Эх ты! – сказал Константин Сергеевич, и знаменитый актер вздрогнул, испуганно моргнул. – Растили тебя, радовались: какой талантливый мальчик! Думали, актер вырастет...
– Костя, замолчи! – сердито пискнул Карл Иванович из-за рамы. – Ты инструкцию нарушаешь!
– К черту инструкцию! – грозно отвечал великий реформатор. – Я должен ему все высказать!
Знаменитый актер замер, вжавшись лопатками в диванную спинку.
– Думаешь, ты актер? – гневно взглянул на него Константин Сергеевич. – Ты – халтурщик, вот ты кто! Конь, на котором ты въехал в Париж, и тот одаренней тебя. На него посмотришь – и характер видно, а ты что все десять серий делал? Бегал, махал шпагой и при этом все время красиво улыбался в объектив – мол, полюбуйтесь на меня!
Павлик виновато опустил голову.
– Это называется – работа над ролью? – гремел великий реформатор. Чему тебя в институте учили? Еще, может, скажешь, что играл "по системе Станиславского"? Так имей в виду: ты мне не ученик, я чуть со стыда не провалился, на тебя глядючи!
– Костя, это жестоко, – заступился за Павлика Карл Иванович. – У мальчика первая роль, ты же знаешь...
– Молчи, Карл! Не смей его жалеть. Не беспокойся, он сам себя отлично пожалеет. Он себя любит, он себе все простит. Бездарность! Самовлюбленное ничтожество! Погляди на него: черные очки надел, чтоб почитатели на улице не приставали, он ведь стал знаменитым!
Павлик тоскливо молчал. А что он мог сказать – ведь все это было правдой. Только Павлик думал, что никто, кроме него, не заметит, что играл он в фильме плохо. Или, во всяком случае, если заметит, то промолчит – из деликатности.
И, действительно, все промолчали. Даже хвалили Павлика: мол, такой молодой, а уже талантливый.
Константин Сергеевич устремил на знаменитого горящий взгляд:
– Говорили тебе в детстве: "Люби искусство, а не себя в искусстве"? Говорили?
– Говорили... – сознался Павлик.
– Говорили тебе, что сцена – святое место? Что там нельзя лгать и притворяться?
– Говорили.
– А ты?
Павлик взмолился с отчаянием:
– Константин Сергеевич, вы же сами писали, что актер имеет право на неудачу!
Ох, лучше бы он молчал!
– Актер! – взбешенным шепотом произнес Станиславский. – Актер – да! Тот, кто всю душу отдал роли, кто ночей не спал, кто о себе забывал, горел, мучался... А ты?
– Так сценарий был плохой, – вздохнул Павлик. – Где там гореть-то? И режиссер – дурак.
– Ну и ну... – подал голос сверчок. – Ты, оказывается, заранее знал, что снимаешься в плохом фильме?
– Знал. А что я мог поделать?
– Ты? – с презрением переспросил Константин Сергеевич. – Ты, если бы ты был честен, если бы ты был предан искусству, – если б ты был Актер! то отказался бы участвовать в халтуре!
– Ему славы захотелось, – покачал головой Карл Иванович. – Любой ценой.
– Не только славы, Карл, не только! Стыдно об этом говорить, но ему захотелось еще и денег. Много! Чем больше, тем лучше.
В репетиционной повисло тяжелое молчание.
– Может, такие тоже нужны, Костя... – неуверенно сказал сверчок. Ну, не всем же быть великими.
– Карл, если ты будешь так говорить, я тебе больше руки не подам! отвечал Константин Сергеевич. – Не нужны такие! Пошел на сцену – будь великим. Все отдай своему делу – все сердце, всю душу! Или уйди, не прикасайся!
Несчастный, уничтоженный, сидел Павлик во тьме.
– Я больше так не буду... – прошептал он. – Константин Сергеевич, честное слово!
– Не верю! – донеслось в ответ. – Все! И разговаривать больше не желаю.
Карл Иванович повздыхал, повозился за рамой и тоже затих.
– Подождите! – умоляюще позвал Павлик. – Не презирайте меня. Я сам не знаю, как это вышло. Я же не такой был! Помните? Мне ни денег, ни славы, я театр любил... Помните, помните? Как же все случилось? Когда?
Но в репетиционной стояла глухая тишина: не желали с Павликом разговаривать.
Однако Карл Иванович все-таки сжалился и пробормотал с горечью:
– Не знаешь сам? А когда Юля тебе сказала: "Я работать пойду, а ты учись спокойно и ни о чем не думай больше"... А ты согласился. И ни о чем не думал с той поры, кроме себя, любимого. Помнишь?
ДИРЕКТОР ДОМА ПИОНЕРОВ ДЕЛАЕТ ОТКРЫТИЕ
Никто и не заметил, что директор пропал. Обидно, но о нем не вспомнили, не заволновались.
Только умный первоклассник Овечкин подошел к Моте и сказал:
– А куда Сергей Борисович девался?
Но Мотя не озаботился.
– Ходит где-нибудь, – пожал он плечами.
Ведь все уже знали, что Анька нашлась и сидит почему-то под пожарным краном. Совершенно непонятно было, зачем она это делает. Но, раз ей так хочется, пусть сидит, пусть молчит. Вот будет вечером, после елок, разбор, посмотрим, как она объяснит, что чуть не сорвала спектакль.
Несправедливо, конечно: Анька пропала – так все заметили и заволновались, а до Сергея Борисовича и дела никому нет.
За тридевять коридоров он сидит на фанерном королевском троне и, подперев щеку ладонью, думает: "Почему я такой несчастный?" За спиной его пугалом торчит рыцарь "Васька – дурак", весь его вид выражает издевательское сомнение в том, что директору удастся до чего-нибудь додуматься. "Мы теперь всегда будем вместе!" – будто бы говорит он.
Сергей Борисович и сам понимает, что, наверно, так и будет. Кто о нем вспомнит? Кто побежит искать и спасать?
"Никому я на свете не нужен, – думает директор Дома пионеров. – Никто меня не любит. А почему?"
Вон сколько у Сергея Борисовича вопросов. А ответы где? Нет ответов! Между тем директор хочет понять, почему у него в жизни все наперекосяк.
– А ну, думай, моя голова! – сердито командует он.
– Ишь, чего захотел! – отвечает голова. – Я отвыкла. Уж сколько лет я у тебя без дела, ты на мне только шляпу носишь. Не умею я думать... Забыла, как это делается! Не буду, не буду я думать!
– Будешь! – строжает директор. – Ты для чего мне дана, отвечай! А то я тебе!..
– Что ты мне? – издевается голова. – Ни-че-го ты со мной не сделаешь!
– Ну, я тебя очень прошу... Ну, выручи! – умоляет Сергей Борисович. Ты же у меня хорошая! Ты у меня умная... Во всяком случае – была когда-то...
– Уговорил... – смягчается голова. – Только, знаешь, если я начну думать, тебе же хуже будет... Как бы тебе не пожалеть потом, что ты до такого додумался!
– Пусть! – с мрачной храбростью решает Сергей Борисович. – Пусть мне будет хуже, раз я заслужил...
– Ну ладно! – говорит голова. – Ну, держись!
И в ней появляется первая страшная мысль:
Жизнь твоя совершенно бесполезна!
Сергей Борисович горестно кивает.
– Что, продолжать дальше? – удивляется голова.
– Продолжай!
Людям от тебя никакой пользы. И вообще: ты занимаешься не
своим делом! Неужели ты этого не понимаешь? Никаких
педагогических способностей у тебя нет и никогда не было. Детей
ты не знаешь и не понимаешь. Ну чему ты можешь научить их?
– Ты права... – с горечью соглашается Сергей Борисович.
– Не перебивай! – сердится голова. – Я еще не все подумала!
Ты даже до сих пор не понял, что дети – тоже люди!..
Директор Дома пионеров замирает, широко раскрыв глаза. Вот она САМАЯ ГЛАВНАЯ МЫСЛЬ! Просто потрясающе!
– Какой я был дурак! – бормочет он растерянно. – Конечно же, они люди, только еще очень молодые. Почему же я этого раньше-то не понимал?!
И он в сердцах стукнул себя кулаком по голове.
– Но-но! Не очень-то! – не одобрила голова. – Я-то при чем? Ты ж сам от них у себя в кабинете прятался. А еще жалуешься, что работа скучная. Трус ты и лодырь! Сидишь там, как в крепости, которую неприятель штурмует. Хорошо, хоть сегодня нос высунул. Видишь, никто тебя не съел!
– Слушай, голова! – сказал тут Сергей Борисович. – А ведь ты у меня просто умница – если задуматься, а?
– Если задуматься – и ты не дурак! – согласилась голова. – А не пора ли нам начать новую жизнь?
– Пора! – радостно подтвердил он, и так вдруг захотелось из пустых коридоров туда, к людям, что он вскочил, треснул кулаком картонного рыцаря и закричал с отчаянием:
– Люди! Ау! Отзовитесь!
– Ну чего? – отозвались из соседнего коридора люди.
Директор Дома пионеров узнал дерзкий голос пропавшей Аньки Елькиной и обрадовался ей, как родной.
АНЬКА И КУЗЯ
Правая щека у Кузи была отморожена, волосы слиплись в сосульки, а глаза тоскливые, как у бездомной собаки. Кузя стоял у входа в тупичок, смотрел на Аньку.
– Кто тебя? – спросила Анька.
– Елькина, я дурак и скотина! – жалобно сказал Кузя. – Возьми, это твое...
И положил Аньке на колени свое чудо техники.
– Что это? – удивилась Анька.
– Магнитофон. Японский. Ты его выиграла.
– Нет! – нахмурилась Анька. – Мы с тобой не на это спорили! Машину давай!
– Нет никакой Машины, – еле слышно сказал Кузя и вдруг изо всей силы пнул черный ящик.
Ужасная Машина, которая должна была научить людей жить правильно, отлетела к стене, рикошетом ударила в батарею, верхняя ее крышка отскочила, и стало видно пустое фанерное нутро.
– А огонек... – шепотом спросила Анька, не сводя с черного ящика глаз. – Там огонек горел... Она же говорила...
– Батарейка и лампочка, – тоскливо объяснил Кузя. – А говорил магнитофон...
Тихо-тихо стало в тупичке. Анька смотрела на Кузю и молчала. Смотрела и молчала. Точно так же, как в лесу смотрела и молчала Катя. Как дед вчера смотрел и молчал.
И Кузе вдруг стало так холодно и страшно, как бывает только в самом страшном сне.
Будто он остался один-одинешенек в целом свете.
Нет, даже еще страшнее: будто он еще не один, но люди – много-много людей – стоят вокруг, смотрят на него прощально и молчат. И сейчас они уйдут навсегда от Кузи, а Кузя не знает, как их остановить.
– Не молчи, Елькина! – умоляюще сказал Кузя. – Скажи хоть что-нибудь!
Молчит Анька и смотрит.
– Ну, обругай меня самыми последними словами! Ну, пожалуйста, Елькина! Ну, что тебе, жалко?
– Уходи отсюда, – тихо сказала Анька. – Ты недобрый.
ГОРИ, СИЯЙ!
В коридорах пели...
...Твоих лучей волшебной силою
Вся жизнь моя озарена,
печально выводил бас.
Умру ли я, ты над могилою
Гори, сияй, моя звезда...
подпевал звонкий упрямый голос.
А когда Михаил Павлович и Анька допели, стало тихо, только эхо все никак не могло угомониться в дальних коридорах, и все бродило, все шептало: "Гори-сияй... Гори-сияй..."
– Не хочу я его любить, – грустно сказала Анька. – Он злой, плохой...
– А любят не только хороших... – вздохнул Михаил Павлович. – Что ж тебе любовь-то – похвальная грамота?
– И плохих любят? – удивилась Анька.
– Всяких...
– И совсем-совсем плохих?
– И совсем-совсем...
– Почему?
– Потому что мы, люди, – задумчиво объяснил Михаил Павлович, – всегда надеемся на лучшее в человеке... И верим, что, когда его уже ничто не может спасти, спасет наша любовь.
– А она спасет? – с надеждой спросила Анька. – Обязательно?
– Не обязательно. Но иначе нам, людям, нельзя. Пошли домой?
– Не... – помотала Анька головой. – Я еще немного тут посижу... Надо подумать о некоторых вещах... Мне тут очень думается.
Михаил Павлович снял с руки часы, отдал Аньке.
– Хорошо, думай. А через пятнадцать минут приходи.
Он ушел, а Анька Елькина осталась думать. Ведь жизнь – штука не очень-то понятная, чтобы ее понять, надо много думать.
Анька сидела под пожарным краном. Ей думалось.
Еще ни разу в жизни она не думала так много и долго, как сегодня под пожарным краном.
ОНИ БОЛЬШЕ ТАК НЕ БУДУТ
Ох, и попало всем на разборе!
И все клялись, что они больше так никогда не будут.
– Ну, глядите! – грозно предупредил Михаил Павлович. – Это я в последний раз такой добрый! Всех повыгоняю!
Он всегда так говорил.
В большом холодном небе уже опять вовсю сияли звезды. Пора, пора было прощаться. А не хотелось.
– Домой, домой! – уговаривал Михаил Павлович. – Ведь вас скоро с милицией будут разыскивать.
Первым убежал Мотя. Он выскочил на ступеньки и стоял там до тех пор, пока из переулка не вышла девочка в белой вязаной шапочке. Мотя взял ее за руку, и они ушли.
Потом дверь хлопнула три раза, и на улице появились Юля и Павлик. Они шли молча, а за ними нахохлившейся тенью брел образцово-показательный ребенок Зайцев.
– Скажи ей спасибо, – бубнил он. – Если б не она, я б тебе еще дал! Если что, ты у меня и не так получишь!
Вышел Айрапетян и спрятался за углом: он ждал Аньку... Анька пойдет по темной, морозной улице рядом с Михаилом Павловичем и Кузей, а Айрапетян будет ее провожать, прячась от света фонарей.
А когда все разошлись, из раздевалки выглянули несчастные Вовка и Балабанчик и затянули несчастными голосами:
– Михаил Павлович, мы больше так не будем...
– Будете! – отозвался проницательный Михаил Павлович. – Ну, вот если честно?
Балабанчик и Вовка переглянулись.
– Если честно, то будем, – уныло согласились они. – Немножечко.
– Но только не сейчас, а потом, – поспешно уточнил Вовка. – Когда вам волноваться можно будет!
Михаил Павлович удивленно поднял брови:
– Не понял! А почему мне нельзя волноваться?
– А вы что, сами не знаете?! – строго взглянул на него Балабанчик. Потому что у вас сердце больное!
– Ну знаете! – рассердился Еремушкин. – Мое сердце – это мое личное дело! Ишь, чего выдумали!
– И наше – тоже! – заупрямился Балабанчик. – Только не спорьте, а то еще разволнуетесь!
– Вот именно! – кивнул Вовка.
– Погоди-ка... – удивленно взглянул на него Михаил Павлович. – Ты что, не заикаешься?
Вовка грустно помотал головой.
– Его Анька вылечила! – весело доложил Васька.
– Как?
– Очень просто, – объяснил Вовка и вздохнул. – Унтом по башке.
Михаил Павлович захохотал, обнял друзей за плечи. В общем, было ясно: они прощены!
Вовка и Балабанчик вышли на пустую морозную улицу и только сбежали вниз по ступенькам Дома пионеров, как от большого тополя, росшего прямо против входа, отделилась темная, зловещая фигура... Из-за угла выскочили еще четверо.
– Ну что, рыжий, поговорим? – сурово спросил Вадик Березин.
– Поговорим! – с готовностью ответил Балабанчик. – Вов, ты иди.
– Ага! – обиделся Вовка. – Жди да радуйся! Их вон сколько.
И они стали "разговаривать" с мальчишками из балета.
Вдвоем против пятерых. Хорошо еще, Айрапетян пришел на помощь. Вот только драться он совсем не умел.
АНЯ ЕЛЬКИНА НАЧИНАЕТ НОВУЮ ЖИЗНЬ
Анька пришла серьезная, сосредоточенная. Знаете, до чего она в конце концов додумалась?
До того, что с завтрашнего дня начнет новую жизнь.
Придется Аньке учиться быть девочкой, видно, ничего тут не поделаешь.
Михаил Павлович отнесся к этому Анькиному решению очень серьезно, одобрил.
– И пошли-ка уже домой, – сказал он. – Поди, голодная!
А своего несчастного, растерзанного внука он будто совсем не замечал. Где шапка? Где лыжи? Что случилось? Ни о чем не спросил Михаил Павлович Кузю. Они ведь с утра не разговаривали друг с другом.
Анька потянулась за пальто, но Михаил Павлович ее опередил.
– Я сама! – закричала Анька. – Чего это?
– Ты забыла? Ты теперь девочка, – строго напомнил Михаил Павлович.
Анька засопела от неловкости, долго не могла попасть в рукава.
Они спускались по лесенке к выходу, и Анька привычно оседлала перила.
– Эт-то еще что? – поднял брови Еремушкин. – Девочки не ездят по перилам!
Пришлось Аньке спускаться вниз так, как положено девочкам.
И вдруг Анька охнула. Платье и бантики!
Как же она завтра пойдет в Дом пионеров, ведь платье-то и бантики тут, на Фестивальной!
– Михаил Павлович! – закричала она. – Подождите, я домой сгоняю. Я быстро! – И выскочила на улицу.
Стоп. Прежде, чем сломя голову нестись за Анькой, замрем на несколько минут, чтобы попрощаться с Михаилом Павловичем и Кузей.
Дед и внук стояли рядом, упрямо молчали. При этом Михаил Павлович как бы и не замечал, что рядом есть еще кто-то.
В Доме пионеров было непривычно тихо и пусто, только сверчок посвистывал, где-то поблизости затаившись.
– Дед, – шепотом позвал Кузя. – Я плохой?
Михаил Павлович вздохнул и не ответил.
– Дед, хоть ты не молчи!
– А что говорить? – печально отозвался Еремушкин.
Кузя сунул красные озябшие руки в карманы куртки, уставился в пол. Анька все не возвращалась, и они молчали, молчали.
– Дед... А когда они развелись, почему ты меня в детдом не отдал?
Михаил Павлович взглянул на Кузю и вздохнул. И опять ничего не ответил. Только обнял своего длинного, глупого внука за плечи да, как в детстве, тихонько дунул ему в затылок. И, как в детстве, Кузя вдруг прижался к нему и заплакал.
Он плакал взахлеб, горько и жалобно, и все пытался что-то сказать, но у него не получалось. Видно, много накопилось за эти годы у него на душе.
Наконец он все-таки выговорил:
– Дед, мне так плохо...
Но Михаил Павлович не стал его утешать. Он только сказал тихо:
– Терпи.
Он давно жил на свете и знал, что вовсе не всегда людям бывает легко и радостно. И знал он еще, что человек все-таки должен оставаться человеком. Даже если ему очень плохо.
Ведь если разобраться, это самое главное, верно?
Ну вот и все...
То есть нет, еще надо проститься с Анькой, которая начинает новую жизнь. Вернее, с Аней.
Вот она выбежала на крыльцо, и...
Вы-то уже знаете, что прямо у крыльца шла драка. Били Балабанчика. А поскольку Вовка Гусев и Яша Айрапетян его защищали, то их били тоже. В общем, неприглядная была картина.
Аня остановилась на верхней ступеньке и подумала: "Опять эти мальчишки устроили драку!"
С неодобрением подумала, как и положено настоящей девочке.
"Может, пойти Михаилу Павловичу нажаловаться? Нет, мне же некогда: надо бежать за платьем и бантиками..."
– Дай ему, Вадя! Дай! – вопил кто-то.
– Мальчики, немедленно перестаньте! – крикнула Аня, как и положено девочке. И, услышав родной голос, Балабанчик отозвался отчаянно:
– Анька, на помощь! Наших бьют!
Всегда этот Балабанчик влезет не вовремя и все, все испортит!
Анька вздрогнула, будто проснулась, и глянула вниз желтым пиратским глазом.
Там били наших!
Пятеро били. Троих. А уж если быть совсем точным – двоих с половиной. Ведь Айрапетян-то драться не умел.
"По двое на одного!" – сосчитала Анька, и от такой подлой несправедливости на душе у нее стало так горячо, так грозно.
– Держитесь! – закричала она и, позабыв о бантиках, бросилась туда, где били наших.
Какие уж тут бантики, когда наших бьют!