355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Галкина » Вилла Рено » Текст книги (страница 19)
Вилла Рено
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 17:21

Текст книги "Вилла Рено"


Автор книги: Наталья Галкина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)

Глава 44.
РЕДАНСКИЙ

После похорон академика Петрова, на которые он, разумеется, не пошел, стало одолевать его ощущение беспредельной тщеты и пустоты бытия, некое притупление всех чувств, пугающее равнодушие. Словно бы и сам он умер отчасти. Такое, слышал он прежде, случалось с близнецами, особенно если погибал ведущий: ведомый оставался блуждать по житийным задворкам в неполноте полусущества.

Реданский редко выходил из дома. Он ждал, что квартиру опечатают, кого-то вселят, его найдут (без паспорта и прописки). Арестуют, станут допрашивать конвейером, расстреляют. Но никто не приходил. Заколдованность, пустотность скорлупы, выморочность распространялись и на занимаемую им квартиру. Никто не стучал в дверь, никого не встречал он на лестнице, выходя.

Несообразности подстерегали его. По-прежнему случалось ему неожиданно для себя, завернув за угол, превратиться в мальчика, каким был он во времена, обживаемые им ныне. Реданский знал, что и мальчик в эти минуты превращается в седобородого старика с острыми локтями. По счастью, метаморфозы были кратки, мальчика они веселили, по детскому легкомыслию не успевал испугаться. В некоем среднем возрасте, как помнилось Реданскому, прочитал он «Сказку о потерянном времени» Шварца. Она очаровала его. Он подумал: может, и со Шварцем случилось нечто подобное? или когда-то он сам рассказал писателю свою жизнь – и забыл об этом? В квартире находил он поутру предметы из еще не наставших десятилетий. В частности, наткнулся на толстую книгу «Нестеров», изданную в конце 60-х. Он листал толстый том, нашел портреты академика Петрова, воспоминания Нестерова о том, как он эти портреты писал. Савельев заставлял Реданского, сидя за столом, повторять жест Ивана Павловича с портрета, сжимая руки на столе в кулаки, странный жест великого ученого для возлюбившей его советской жизни. Далее увидел он свою любимую картину «Философы», где по берегу пруда шел Сергей Булгаков с отцом Павлом Флоренским.

Бессонными ночами он строил планы, как доберется каким-нибудь чудесным образом до Келломяк: уйдет по льду, пересечет границу Финляндии, лесом пройдет на Виллу Рено к забросившему его в прошлое ручью с каскадом, умоется вечной водою – и окажется у бутафорской клепсидры перед сидящим на лугу на складном стуле Савельевым. На дереве будет сидеть девочка Катриона с биноклем на шее. Из-за куста сирени выйдет с очередной тетрадкой Нечипоренко. Красавица Потоцкая поднимется по ступеням, идя с пляжа с чалмой из полотенца на мокрых волосах.

Он не мог придумать, как ему перейти границу. Однажды вечером решил он пойти в Знаменскую церковь, «Помолюсь, как умею, а вдруг меня чудесным образом осенит?»

Подходя к церкви, уловил он своим небывало обострившимся в новом существовании слухом быстрый диалог полушепотом:

– Смотри, кто идет. Это ведь академик Петров. Всегда в эту церковь ходил. А врали, что неверующий.

– Так ведь вроде он умер.

– Да как же умер, вон живехонький.

Реданский улыбнулся, вспомнив не единожды слышанный им в будущем анекдот: «Как-то идет академик мимо Знаменской церкви, встал, да и крестится. Один прохожий говорит другому, видя это: „Эх, темнота!“ А тот отвечает: „Да это у него условный рефлекс“».

Реданский стал ходить в церковь постоянно. С удовольствием замечая удивленные взгляды. Радостно обнаружив, что за ним следят – не вполне умело – особистские неофиты. Возвращаясь домой, он уходил от слежки, приводя преследователей в ярость и недоумение. Ох, и шерстили их потом на службе! И ни одному материалисту в голову не пришло, что двойник покойного нобелеата превращается в вихрастого мальчишку в тупоносых ботинках или латаных валенках. Один, правда, дошлый сексот приметил, что вроде постоянно, где был только что старик, вертится один и тот же мальчишка. Но за мистические настроения сгинул на Соловках.

Реданскому стало легче, словно он нашел неулавливаемый им ранее смысл своего пребывания в довоенном Ленинграде, словно теперь он был не перемещенное лицо, а разведчик в тылу врага.

Разговоры уже шли по городу, что покойного академика призрак регулярно посещает молебствия в Знаменской церкви, то есть в церкви Входа Господня в Иерусалим, что напротив Московского вокзала, так регулярно, что вроде бы., как и прежде, является старостой прихода. В церковь пришла вдова младшего сына Ивана Павловича Елена – посмотреть, правду ли говорят. Реданский подошел к ней. От волнения забыл он захромать, подражая походке академика, как учил его Савельев по системе Станиславского.

– Чего изволите, сударыня? Не хотите ли свечку купить? Церковь была полупуста.

Она узнавала свекра и не узнавала, стояла бледная, слезы на глазах, смотрела неотрывно. Он дал ей в руки свечу:

– Зажгите у иконы Божией Матери.

И пошел прочь – ровно, не хромая. Она смотрела вслед.

– Да когда ж этот балаган с привидением кончится, вашу мать?! – стучал кулаком по столу ленинградский партийный начальник. – Что у нас – НКВД или богадельня?

В 1938-м церковь закрыли.

Реданский обнаружил в себе способность проходить сквозь стену; как все, что с ним происходило, он принял ее как данность. Сначала находился он снаружи заколоченного храма, потом с некоторым усилием представлял себя внутри, – внутри и оказывался, как во сне, бывало. Случалось ему собирать недорастащенные свечи из закрытых городских церквей, уносил он и иконы, зная, что церкви будут уничтожены. Квартира на Знаменской улице, переименованной в улицу Восстания, напоминала теперь то ли музей, то ли молельню. На антресолях нашел он целый ящик огарков, вечерами делал свечи сам, большие громницы. Поздно вечером входил он в закрытую белую церковь, зажигал свечи, церковь светилась по ночам изнутри, вызывая у жителей соседних домов легкий ужас и откровенный восторг.

Наконец в сороковом городские власти решили церковь взорвать и сделать на ее месте станцию метро. «Вот как… метро, – приговаривал Реданский, усердствуя на своем домашнем свечном заводике (вот только руки слегка дрожали), – стало быть, с небес в подземелье адское стремитесь, бесовские подьячие». Он пропел фразу из «Хованщины»: «Черта подьячий, дьявола ходатай!»

– Направленным взрывом положим, как всегда, – рапортовал начальник помельче начальнику покрупнее, – не извольте беспокоиться, товарищ, ляжет ровненько, только пыль столбом. Не она первая, не она последняя.

Окна близлежащих домов на Знаменской, Лиговке, на Надеждинской, Греческом, Невском послушные жильцы заклеили, как велено было, узкими полосками бумаги крест-накрест: репетировали, не зная того, Вторую мировую войну. Многие потом как репетицию войны и воспринимали взрыв белой церкви о пяти куполах на первой для пассажиров Московского вокзала площади города. Особо догадливые заткнули с вечера уши ватой, вовремя, по приказу радио, легли, но не спали: ждали.

Реданский вошел внутрь через заколоченную дверь, зажег все имеющиеся свечи. Было светло и тепло. Он осмотрелся. Иконы старинного барочного иконостаса растащили не все; иконостас мерцал позолотой в свечном сиянии; зато уж утвари давно не было, ни серебряных лампад, ни серебряного напрестольного креста. Отблески множества язычков пламени зажигали блики на золоченых коринфских капителях колонн. Он вспомнил концовку «Хованщины», пылающий скит, горящую церковь, в которой заперлись поющие молитвы и знаменные распевы раскольники. Потом вспомнил камин в гостиной академика Петрова, веселое пламя аглицкого символа очага. Снаружи уже забегали, он слышал голоса, слова команды, мат, крики «товсь!». Откашлявшись, неожиданно для самого себя запел он молитву. Они должны были знать, что он тут, внутри. Они и знали. Голос его, выводивший «Со святыми упокой!», слышали жильцы соседних домов. Церковь светилась изнутри, сияли щели между досками заколоченных дверей и окон.

– Язви его, сатану, он там, внутри, поет, заливается.

Грохнуло наконец, застонало, земля всосала столп воздуха, звенели заклеенные стекла, тряслась мостовая.

Нечипоренко сидел у третьего пруда, сняв соломенную шляпу, и беседовал с отцом Павлом Флоренским. Когда впервые увидел он у ручья бледного отца Павла в черной истончившейся старой рясе, хотел было Нечипоренко к ручке подойти, ручку батюшке поцеловать, да сказал ему батюшка:

– Не подходи ко мне.

И Нечипоренко не подходил, всякий раз садился на траву поодаль от сидящего на камне Флоренского.

На сей раз говорили сперва о ночных бабочках, поскольку кружилась над водою огромная нездешняя летунья с черно-синими бархатными неспешными крыльями.

Потом безо всякой связи перешли к взорванным церквам. Хотя связь была, в той тетрадке, которая на сей раз взята была Нечипоренкою с собою, был список взорванных петербургских храмов с отксерокопированными изображениями их.

Страшно, отец Павел, страшно мне, тошно! – Нечипоренко бил себя кулаком в грудь. – Ведь бесовщина какова! Грабили, взрывали. Зачем? Они ли строили? Вы только поглядите, какие храмы! А тут же в 30-х годах жилье возводили, бараки бетонные, тюряга тюрягой, ужас, нежилью пахнет. Отец Павел, я теперь точно знаю: есть одержание бесами, есть, никакое не иносказательное, а прямо-таки глубоко материальное. Я не думал прежде о том, как мы страшно живем и страшно жили. Сил моих нет. Одной водочкой и спасаюсь, грешный. Вот смотрите, какой списочек поминальный у меня. Взорваны: собор Пресвятой Троицы Троице-Сергиевой Приморской пустыни, церковь Покрова Пресвятой Богородицы, церковь Божией Матери Смоленской, что на Шлиссельбургском шоссе, церковь Вознесения Господня на углу канала Грибоедова и Вознесенского проспекта, церковь Воскресения Христова в створе Торговой улицы в Малой Коломне, преподобного Герасима, что на Балканской площади, храм великомученика Дмитрия Солунского, он же Греческая церковь, храм апостола Матфея на Большой Пушкарской, храм святителя Николая Чудотворца на Выборгской стороне, храм Преображения Господня при фарфоровом заводе, храм преподобного Сергия Радонежского на Обводном, храм Происхождения Честных Древ на улице Комсомола, извините; храм Преображения Господня на Новоладожской, храм Успения Пресвятой Богородицы на Сенной, тогда еще главный архитектор города хвастался, как ловко ее направленным взрывом положили, храм Рождества Христова на 6-й Рождественской, теперь она 6-я Советская…

Нечипоренко читал и читал, пока оглушительный взрыв не прервал его на полуслове. Ему показалось, на мгновение утро стало ночью, он даже звезды видел. На пограничной полосе, на нейтральной полосе между неспешным утром и молниеносной ночью за клепсидрой взметнулся столб зеленой фосфоресцирующей пыли.

– Что это? Атомная война, отец Павел? Отец Павел, конец света?!

– Иди быстрей наверх, – приказал отец Павел, вставая с камня, перекрестившись, привычно спрятав руки в рукава.

Нечипоренко понесся наверх.

За клепсидрой на лужке в обводе примятой, вдавленной в землю травы лежал навзничь Реданский, осыпанный, точно мельник, белой пылью; но и красная мелкого помола кирпичная пыль окрашивала его седую бороду, белую рубашку, и золотая пыльца, и непривычная изумрудная; Нечипоренко некстати вспомнил свое детское увлечение химией, ядовитые цвета реактивов. Пыль зелени, перемолотой потоком некоей энергии, будущая чернобыльская пыль съеденной в прах листвы припудрила лежащего причудливым слоем зеленцы.

Нечипоренко заметался, крича, от флигеля к флигелю.

– «Скорую», скорее!

Полуодетые Савельев с Вельтманом, открытые настежь резные врата. – Да принесите вы воды!

Нечипоренко потрюхал к верхнему пруду, зачерпнул воды в соломенную шляпу, тулья протекала, он бежал, приговаривая: «Почекайте, трохи почекайте, мы сейчас…»

Омытое от разноцветной пыльцы лицо Реданского стало меняться, выплывать из мертвенной бледности, розоветь.

Реданский открыл глаза. Черно-белый мир старого кино окружал его. Люди склонились над ним, он видел их черные дагерротипные лица: Савельев, Нечипоренко, Вельтман, Тхоржевский, Потоцкая, помреж, врач с санитаром. Негритянские маски светлели, становились серыми, обретали цвет, как пленка, подкрашенная от руки; негатив превращался в позитив.

Мелькали бессмысленные наборы слов, складывались в предложения. Незнакомый голос человека в белом халате произносил их с неприятным металлическим, размывающим буквы звоном.

– Временная амнезия – травма неясной этиологии – резидуальный старческий психоз – ишемический инсульт – болезнь Альцгеймера – склероз – выясним после обследования – не мешайте – взяли, взяли, кладем на носилки на счет три.

Когда носилки поднесли к пеналу «скорой», Реданский увидел голубое небо там, наверху, на нем белые, плавно плывущие неспешные облака, похожие на людей: профили, кудри.

– Где… мальчик?.. Что… с мальчиком?..

– Про какого-то мальчика спрашивает.

– Мальчик… это я…

– Бредит.

«Скорая» ехала, носилки немилосердно трясло, он плакал, он был счастлив, ему было все равно, что будет дальше, он был готов умереть в машине на шоссе, но только тут и теперь, в своем времени, во второй половине XX века, а не в первой; здесь, где не надо было ему притворяться, прятаться, превращаться, проходить сквозь стену, петь «Со святыми упокой» с самодельной свечой раскольника в руках в готовой взлететь на воздух белой церкви напротив Московского вокзала.

– Вот шляпу дедову испортил, тулью порвал, пока воду носил. – Нечипоренко крутил мокрую, драную соломенную шляпу, глядел через дыры на небо.

– Как вы думаете, он выживет?

– Выживет как миленький, я чувствую. Но что-то говорит мне, Савельев, что в кино вашем он больше сниматься не захочет.

– Типун вам на язык. Да выкиньте вы этот головной убор огородного пугала, дайте я сам его в соседний овраг закину.

– Какое святотатство! Деда Опанаса память – в овраг! Свои кепари заграничные кидайте. Ой, а как же отец Павел Флоренский? Мы с ним внизу разговаривали, когда наверху грохнуло… Нечего на меня так смотреть, я в своем уме, мы часто с ним беседуем, он мне является, я не такая нехристь, как вы… Помреж, дайте молоток и пару гвоздей, у вас ведь все есть, как в Греции, я пойду шляпу в чащобке к сосне прибью в честь возвращения Реданского, будет лешему дорожный знак. Где же фляжка-то моя?! Да вот она, на поясе, на поясницу прокрутилась… Скорей, скорей, спастись водочкой, вот глоточек, еще глоточек, Иисус Христос по пищеводу босыми ножками пошел!

Глава 45.
В ПОИСКАХ ВОСПОМИНАНИЙ

– Что это намалевано белой краскою на черном коленкоре вашей амбарной книги, Нечипоренко, серденько? «Шерш. Мем.». Что сие означает?

– «Шершор дэ мемуар». То есть «Искатель мемуаров». В поисках воспоминаний, так сказать.

– «Шершор», говорите? А почему на помеси французского с нижегородским?

– Зашифровано.

– Зачем?

– Так надо. Маскируюсь. Фильтрую базар.

– Можно было, – сказал задумчиво Вельтман, – нарисовать домик и на нем написать: «Хр. Мн.».

– А это что?

– Храм Мнемозины. Богини памяти. Тоже зашифровано.

– То мы, блин, ботаем, блин, по фене, – страдальческим голосом, закатив глаза, заговорил Савельев, – то у нас, блин, эзопов язык, то постмодернистские ал-лю-зии, то шифровки. И все-то через задницу, хрен поймешь. Как, бишь, у вас там? Шершор? Ша, шершор, шухер!

– Был бы я трезвый, – промолвил Нечипоренко, – сказал бы я вам. А так я – фигура умолчания.

– Дайте тетрадь.

– На первой странице, – пояснил Нечипоренко, качаясь и тщетно пытаясь первую страницу открыть, – оглавление. Пять разделов: подлинные воспоминания, доносы, поддельные воспоминания, заказные и пропавшие мемуары.

– Пропавшие грамоты, – полупропел Савельев, хмурясь. – Вы бы пошли, голубонько, умылись, похмельный коктейль хлопнули да какой комментарий либо вступ мне сотворили к разделам-то, чтобы я не мучился.

Нечипоренко покорно пошел к мосткам, встретив по дороге выкупавшихся Потоцкую и писателя Полянского, коего пытался Савельев привлечь к работе вместо дезертировавшего Урусова.

Пока исторический консультант умывался, помреж успел слетать наверх и вернуться с рюмочкой коктейля для протрезвления, рецепт вычитан был Савельевым в книге о напитках и винах и применялся частенько. В рюмочке плавало посоленное сырое яйцо, сиял гомеопатизированный коньяк, от коктейля слегко несло нашатырем. С омерзением взял Нечипоренко гнусное пойло и немедленно выпил.

– Вот так-то лучше. «Подлинные воспоминания» – это мне понятно. А что такое «доносы»?

– Почти вся жизнь советского периода академика (особенно последние десять лет) отражена в донесениях сексотов. Ну, сотрудники, чи то кухарка, да мало ли кто. Разговоры на работе. Кого встречал, о чем говорили, куда пошел, откуда пришел. Фрагменты доносов в ряде источников использованы, из них сфабрикованы поддельные мемуары.

– А «заказные»?

– Заказные написаны покладистыми гражданами в соответствии с социальным заказом. Гражданин вызывается. Не обязательно в НКВД, можно к вышестоящему начальству. Так, мол, и так, требуется осветить то-то и се-то. Такую-то и эдакую-то черту личности великого человека. ОСВЕЩАЙТЕ! Ну, и писали, что их просили. Чего и не было, вспоминали. Что было, сами редактировали при помощи внутреннего цензора; это такой элемент раздвоения личности при тоталитаризме, типа внутреннего голоса.

– Ну, а пропавшие-то как? Пропали – и с концами; кто может знать, что пропали? Или – что были вообще?

– Елкин в последний год жизни, – с готовностью пояснил Нечипоренко, – начал писать воспоминания об академике Петрове; осталась от них только вводная главка. Никаких развернутых планов, с каковых Елкин – это я выяснил – любую работу над самой малой статейкой начинал. Никаких набросков. Далее косвенные сведения еще о двух людях, принимавшихся за воспоминания о Петрове. И потом. Под редакцией Елкина вышли мемуары вдовы академика, некогда записанные за нею старшим сыном, Владимиром Ивановичем. Существует только канонический текст, увидевший свет в «Новом мире», и точно такого же содержания переплетенный томина у дочери Владимира Ивановича. Рукописи нет. То, что, собственно, редактировалось Елкиным, в том числе, я полагаю, с оглядкой на внутреннего и будущего внешнего цензора, отсутствует. Судьба всех пропавших текстов неизвестна.

– Как все, оказывается, запутанно, сложно, неприятно. – Ляля Потоцкая качала головою, сидя на берегу, болтая ногами в воде, плетя венок. – Плохо быть великим человеком.

– Бывают эпохи, сударыня, – тут Вельтман преподнес ей охапку колокольчиков для венка, – когда и просто человеком быть нехорошо. Желательно вне человеческого сообщества пребывать. Преступив черту, очертя голову, шоры нацепив и беруши не забыв.

– Но если судьба пропавших воспоминаний неизвестна, неясно даже, были ли они вообще. Если в распоряжении нашем неотличимые от настоящих поддельные мемуары и даже доносы, да еще и заказных выдумок полно, что, спрашивается, можем мы знать об интересующем нас человеке? – спросил Полянский.

– Ну, не будем считать, что все утеряно раз и навсегда и никаких свидетелей не имеется, – бодро заметил протрезвевший Нечипоренко. – Вон та же вода, к примеру. Слышите ручей? Все помнит, всех. Если свидетельств нет, очевидцы почили, налейте-ка ковшик, плесните в стаканчик граненый, выпейте воды, закройте глаза. Осенит. Дастся вам знание, будьте уверены.

– Да, Полянский, да, ну и вид у вас очумелый, – хохотнул Савельев. – Вот такой у меня исторический консультант! Хлебнет колодезной из жбана – и консультирует. Но насчет водички – ох, лукавит, лукавит! Во фляжке-то у него не водичка, а молочко из-под бешеной коровки. А по архивам да библиотекам для вида исправно портки протирает.

– Вообще-то, – задумчиво сказал Полянский, – любое воспоминание – либо донос, либо ложная память, либо социальный заказ. Хотя бы отчасти. Подлинники редки. И всегда уйма исчезнувших мемуаров. И несостоявшихся мемуаристов. Думаю, люди с подлинными чувствами и истинными воспоминаниями вообще ничего не пишут, у них склонности к писательству нет, им ни к чему утерянное время искать.

«Не зря наметил я его вместо Урусова, – подумал Савельев, разглаживая усы. – Что-то в нем есть».

Глава 46.
СТОРОЖЕВЫЕ ПСЫ

Писатель Полянский, несмотря на возгласы Потоцкой («Не пейте на такой жаре сырую воду! Вас в детстве никто не учил, что воду нужно кипятить?»), послушно зачерпнул ручейной водицы, глотнул, зажмурился.

– Голоса какие-то. Мерещится: двое говорят. И, кстати, про пропавшую рукопись!

– Про пропавшую грамоту…

– Вы ему, Нечипоренко, из фляжки дайте глотнуть, ему на жаре не то что дуэт, ему хор споет, – сказал Вельтман.

По странному совпадению за станциями и холмами в этот момент и впрямь разговаривали, почти синхронно, два специалиста по академику Петрову – о пропавших мемуарах.

– Сдается мне, должна быть рукопись воспоминаний вдовы академика. Та, из которой потом машинописный сокращенный вариант сделали, то есть вариант журнальный.

– Где же, по-вашему, рукопись? Если в секретном архиве какого-нибудь дальнего ведомства, то нас это не касается. Кстати, ее и уничтожить могли.

– Чувствую, – сказал специалист специалисту, налив жестом лектора воды из графина в стакан, – чувствую, что целехонька, да в руки не дается. Родственники академика – люди упрямые, особенно женщины…

– Вы полагаете, рукопись хранится у внучки академика?

– Почему бы и нет?

– Дома или на даче?

– Она теперь живет на даче круглый год. Думаю, рукопись при ней, из рук не выпускает и никому не показывает. Если не показывает, стало быть, основания на то имеет.

– Вы меня заинтриговали. Впрочем, это ваши домыслы.

– Надо бы сии домыслы проверить.

– Как?

– Очень просто. Ключик к входной двери подобрать. Дождаться ночи. С веранды в чай снотворного хозяйке подсыпать, у нее на веранде вечно окна настежь. Зайти на дачу, тихонечко пошмонать. Хозяйка спит внизу, фотографии и бумаги держит на втором этаже. Второй этаж нам и нужен.

– Мне ваша идея не нравится.

– Мне она тоже не нравится. Но другого способа нет. Что это вы водой-то поперхнулись, когда я про снотворное сказал? Она и сама иногда принимает. Мы ведь не отравить уважаемую даму собираемся, а усыпить.

– Как же мы через окно к ее чаю полезем? В своем ли вы уме?

– Хорошо, не через окно. Зайдем ввечеру, наведаемся, визит нанесем, навестим, вы ее отвлечете, остальное мое дело. Я боюсь за судьбу гипотетической рукописи, пока там проныры киношники во главе со лжецом и спекулянтом Савельевым крутятся.

– Чувства ваши абсолютно разделяю. Проныры, вруны, безответственные типы. Во что нам обойдется эта безответственная свобода слова, представить трудно. Выпустили джинна из бутылки, поди обратно загони, – и испил из графина.

– У хозяйки, чай, на даче собаки есть.

– Засидимся; уходя, и собакам подсыплем. Я, знаете, могу и пистолет достать, которым хищников усыпляют, у меня знакомые есть и в цирке, и в зоопарке.

И в солнечный летний вечерок, наполненный воздухом прозрачным, принялись они за исполнение задуманного. Старая женщина исправно выпила свой чай со снотворным, проводила гостей к ближайшей к дому калиточке; специалисты по академику пошли в Дом писателей дожидаться ночи и долго смотрели живописные работы маститого Степана Еремеевича, старого знакомого старшего специалиста. Хвалили они живопись, хвалили и коньяк. Как всегда, ночная тьма, потерявшая всякое терпение за время белых ночей, настала стремительно, пала на здешние дома, дерева, дороги и воды, подобно хищной птице Рок. На улицах зажглись фонари, в домах – окна. Стихали голоса, слышнее становился шум электричек, диминуэндо и крещендо: подъезд к станции, остановка, отъезд от станции. Псы перелаивались вдали, где-то вспыхивало и затихало «вау-у-у…» кошачьего концерта.

Научные сообщники долго сидели в полузапущенном саду писательского дома; в паре окон вызывающе стрекотали пишущие машинки, в остывающей граве пели кузнечики, подражая южным цикадам. Вышел на балкон невидимый мастер пера, светился огонек его сигареты, кому-то в комнате сказал он:

– Эх, взяли бы путевку в Пицунду, сейчас бы ночью купаться пошли, а тут ни то ни се, залив, бля, холодный.

Наконец настала тишина.

– Пора.

Тут фонари на улицах погасли, укрощенные обычным вечерне-ночным замыканием; к выключениям света, вызовам «аварийки», езде грузовика ее по ночным улицам давно местные дачники привыкли. Заговорщики посчитали сезонную аварию за знак судьбы, зажгли припасенные фонарики и двинулись к даче академика Петрова. Никого не встретили они. Тьма и тишь их объяли.

– Осторожно, не звякните щеколдой.

– Собак вроде не слышно…

– Да усыпил я их, спят, не беспокойтесь.

Они миновали несколько рядов елок: совсем маленькие, средние, выше человеческого роста; ряды напоминали лесозащитные полосы. Елки посажены были внуками и правнуками академика.

Впереди идущий остановился.

– Кто это там?

Силуэты вполне бодрствующих животных маячили между сараем и сторожкой.

– Овцы?

– Да откуда тут овцы? Думаю, это козы внучки академика пасутся.

– Пасутся? Ночью? А вы уверены, что среди них нет ни одной бодливой рогатой или вздорного козла и что не поднимут они гам и тарарам, стоит нам ближе подойти? И гусей в сарае разбудят, у гусей голоса дурные, громкие, недаром они Рим спасли.

– Не нравятся мне эти пасущиеся ночью чокнутые козы. Давайте вернемся, двинем в обход, войдем в калиточку возле дома, что в тупичке между домом и детским садом.

Но калиточка была закрыта изнутри на висячий замок.

– Что за мода комаровская вместо заборов ставить такие высокие металлические сетки? Забор мы бы перемахнули.

– Мы пойдем другим путем. До конца сетки идем, до обрыва, берем левее под самой кручей, из-под обрыва заберемся на лужайку с клумбами за домом.

– А там что? Сетка или забор?

– Там ничего. Обрыв.

Склон был крут, корни сосен, тальник, заросли жимолости мешали идти; зато за корни и ветви можно было цепляться, чтобы не покатиться кубарем вниз, в болотистые малые топи торфянистой земли лютиков, куриной слепоты, дремы, бурелома.

– Вода какая-то журчит, – сказал карабкающийся сзади.

– Ой! Черт, черт! – вскричал пробирающийся впереди впередсмотрящий. – Я провалился в воду! Чертов холодный ручей!

– Сколько их тут, этих ручьев? Погодите, сейчас я вам помогу… О, черт, черт! – с этими словами соскользнул в журчащую ледяную воду второй искатель приключений.

Первый, к тому моменту успевший выбраться на бережок, осведомился у товарища своего, зачем он, собственно, стоит по колено в ледяной воде.

– Тут дно мощеное, – отвечал товарищ, кляцая зубами, – точно кафель или плитка. Скользко. Боюсь упасть.

– А где ваш фонарик?

– Уронил. Утонул фонарик. Или уплыл.

– Сейчас посветим.

Часть ручейного дна, ключевого устоя, и впрямь напоминала бассейн фонтана: плотно пригнанные плитки, некогда белые, ныне цвета слоновой кости с зеленцою. То был любимый холодильник Ванды Федоровны, куда они с Татьяной Николаевной ставили кринки с молоком и маслом, бутылки козьего молока с притертыми пробками, где в мисках хранили завернутые в непромокаемую бумагу мясо или рыбу.

– Сейчас вылезу. Главное – жбан не задеть.

– Какой жбан?

– Да вон, коричневый, на дне кафельном стоит.

– Нет там ничего.

По воде шла рябь, ручей посмеивался.

Выбравшись из воды, заговорщики продолжали карабкаться вверх.

– Холодно, однако, в мокрых штанах и штиблетах…

– А что это там звенит? Стеклянные колокольчики? Словно гирлянды лампочек праздничных на ветру – бряк, бряк. Либо пробирочки лаборантка несет.

– То у вас жбан, то пробирочки. Видать, коньячку в писдоме перехватили. Но… да ведь и впрямь звенит…

Схватившись за траву, они вылезли на лужок.

Стекляшки звенели, канюли, пробирки, трубки, торчащие из глотки и брюха огромного трехцветного пса, встречающего их.

Пес открыл пасть, вывалил язык; Остолбеневшие сотрудники услышали невнятно произносимую, с трудом выговариваемую четвероногим чревовещателем фразу: «Есть у тебя, сонюля, соплюк, заслуги, старайся и дальше».

– Мамочка моя… Да им счету нет… Псы стояли кольцом вокруг дачи.

То были дворняги разных видов и фасонов, разной величины, однако преобладали, если можно так выразиться, животные среднего роста; иные были лохматы, трехцветны, иные короткошерстны или гладкошерстны. У стоящего справа хромого кобеля висела на шее табличка, на которой преувеличенно укрупненным знакомым почерком академика Петрова было выведено: «Джон! Не осрамись, голубчик, дальше веди себя как раньше. За прошлое благодарим».

У его соседа в спину вколот был штырь, на коем красовалась надпись: «Надеемся, Мампус!».

Во втором ряду стояли собаки с перерезанным пищеводом, истекающие желудочным соком собаки-поставщики, эзофаготомы, фабричные; прозрачные банки, болтающиеся на их животах, медленно наполнялись, как наполняются березовым соком фляги, привешенные к надрезанным по весне березам. Фабричные, некогда поставлявшие в аптеки России и Германии желудочный сок средней цены, спасавшие людей.

На левом краю лужайки несколько дрожащих со вздыбленной шерстью псов, качаясь, щерили зубы; впереди стоящий с опущенным правым ухом сквозь зубы и процедил:

– Я – Вагус, слышали обо мне, двуногие живодеры, мародеры, люди?

С правого края выступали четвероногие с вывороченными, подшитыми лоскутами малых желудков, сзади подходили с клокочущим, стонущим ворчанием псы с прозрачными пластинами вместо лобной кости, позволяющими видеть электроды, вживленные в мозг.

В первый ряд пробились несколько привидений-экстирпантов, держащих в светящихся пастях удаленные свои органы: печень, сердце, легкое.

Некогда живые и мертвые, сторожевые псы взяли в круговую оборону дом, где спала ненастоящим снотворным сном любимая внучка некогда оперировавшего их человека, усыплявшего их перед операцией, гладившего с жалостью изуродованных, выживших, игравших непонятную собачьему существу роль в театре научных действий.

Из-за смородинового куста выступил величавый огромный обезглавленный кобель с поводырем; обвешанную трубочками, датчиками и стекляшками голову нес в зубах маленький, припадающий на переднюю лапу поводырь.

Визг, лай, вой, хрип, бульканье, скулеж, звон стеклянный, все приглушенное, отдаленное, словно звук уменьшен регулятором или приступом глухоты; под обрывом в полный голос на полную громкость журчащий ручей, то журчащий равномерно в подражание электричкам, то читающий на марсианском наречии стихи.

Из глубины сада явились две рослые обезьяны, неся шесты с зажженными китайскими расписными фонариками (возможно, то были точные копии фонариков, которыми играли у ручья на Вилле Рено маленькие сестры Орешникевы). Тут расступилось искалеченное воинство сторожевых псов, и по образовавшемуся в их косматом полку коридору стали приближаться, увеличиваясь, каменная и бронзовая собаки, два памятника; за ними, смыкая ряды, стала надвигаться на специалистов по академику Петрову вся псовая рать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю