Текст книги "Письма с Земли"
Автор книги: Наталья Астахова
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
– Как же так? – недоумевают поймавшие меня.
– А что такое? – недоумеваю в ответ.
Те, которые не присутствовали при моей поимке, просят прояснить ситуацию.
– Она по-татарски ругалась, – заявляют мои конвоиры.
– Неправда ваша, – поясняю. – Не ругалась. Бельбек и Бодрак – речки, Тиберти и Альма-Тархан – села.
– А зачем их говорить?
– А где сказано, что нельзя?
Они стали в кружок, повернувшись ко мне серыми спинами. Посовещались и вынесли приговор:
– Мы сообщим о вашем поведении к вам на работу.
– Сделайте милость.
Отпускают. Ухожу, еще вполне успевая на электричку. Время, которое украла у меня милиция, предназначалось для магазина. Хотела купить сливки и еще что-нибудь вкусненькое к праздничному завтраку моим близким. Придется вместо сливок порадовать их рассказом об утреннем происшествии.
Электричка везет меня в дом моих родителей. А дом, где жила моя бабушка, мы недавно продали татарину Алиму. До сорок четвертого года в нем тоже жили татары, потом – какие-то переселенцы, потом – мои бабушка и дедушка.
Старый-старый, полуразрушенный, его никто не хотел покупать, наш старый дом. Спасибо Алиму, его пригнала сюда тоска по родине, которой он никогда не видел.
Их не хотели прописывать в уже купленных домах. И они, человек сто, с детьми, несколько суток стояли у здания райисполкома.
Почерневший, с красными глазами, Алим однажды утром вошел к нам во двор и сказал одно слово: прописали!
Потом попросил чаю. Сестра принесла, спросила, не нужно ли чего еще.
– Еще бы в душ, устал как собака.
Пока хлопотали с титаном, Алии уснул прямо на скамейке. А когда проснулся, нарисовалась бутылочка, потом другая. С моим отцом Алим отмечал победу, для нас в чем-то и печальную.
– А говорят, что вы совсем не пьете, – отец ревниво следил за тем, чтобы уровень жидкости в рюмках понижался одинаково, и вел беседу.
– Про наш народ вообще столько разных гадостей говорят, что ж, вы всему верите? – обижался Алим.
– Не обращай внимания, – успокаивал отец.
Потом Алим доверительно поведал, что хочет жениться на русской. Татарки, на его взгляд, злые. Про татарок батя ничего плохого сказать не мог, ввиду отсутствия личного опыта общения, а про русских баб предостерег, что тоже всякие попадаются. А уж украинки такие бывают, что… Характеристика украинок была прервана грохотом кастрюль. Это щирая украинская мамина душа не выдержала.
Мужики помолчали, переглядываясь понимающе, а когда мама вышла, единодушно признали, что все бабы дуры, и не потому, что дуры, а потому, что бабы.
С тех пор и живет Алим в прежнем нашем, а до этого бывшем татарском, а теперь опять же татарском доме. Ремонтирует. Поливает орех, который посадил мой дед. Ест виноград с лозы, которую посадил еще самый первый хозяин дома. Он свое право жить в этом доме отстоял в прямом смысле этого слова. Несколько дней и ночей у исполкома, на ногах.
Пусть живет, это лучше, чем если бы дом разрушился, никому не нужный.
Приехала с пустой сумкой. Наши за столом. Только хотела рассказать, тут и Алим приехал. Привез в пластмассовой канистре воду из колодца. Во дворе бывшего нашего дома колодец с очень чистой и вкусной водой. Мама для засолки огурцов только ее признает. И чай из нее особенно вкусный. Еще у Алима в сумке виноград с той самой лозы, мой любимый.
Хоть и незваный гость и национальность его прямо из поговорки, а пришел, как человек, не то что я, с пустыми руками.
Не стала при госте рассказывать утреннюю историю. Стыдно, ей-богу.
Дочки-матери. Полные уши слез. Ничего не слышно, как после долгого ныряния в море. Все потому, что плачу, лежа на спине. У меня как-то неудачно расположены уши, или глаза, поэтому слезы, скатываясь из глаз, попадают прямо в уши. И ничего не слышно. Да и что слышать? В доме пусто и тихо. И не видно ничего. А на кого смотреть, если пусто?
Протереть глаза и посмотреть на часы? И так знаю, что уже за полночь.
Ее нет. И не звонит. И где она, с кем, не знаю. У нас переходный период. Дочка переходит из детства во взрослость. Я перехожу из состояния нормального в психопатологическое.
Мудрые знакомые успокаивают: пройдет, перемелется. Будь на моем месте кто-нибудь другой, я бы тоже мудро успокаивала. Пытаюсь отстраниться, смотреть на вещи трезво, разбираться спокойно. Курит? Но не марихуану же. Школу прогуливает? Но ведь не каждый день. Взрослые друзья, компания самодеятельных бардов? Но ведь не панки, не металлисты какие-нибудь. Как там у Чехова? Если вам изменила жена, радуйтесь, что вам, а не отечеству.
Мечется все время. То химия, то биология, то живопись, то литература. То собирается в университет, то в ПТУ, то в уборщицы. А кто в ее годы не метался? Я, например. И что хорошего вышло? Недавно дочь заявила:
– Никакого журфака! Я не хочу работать в газете, писать про несчастных старушек.
– В газете не только про старушек пишут.
– А про что еще? Про арендный подряд и про кооперативы? Тоже не хочу.
Что ей сказать? Аренда, кооперативы – это все от лукавого. Старики и дети – это вечное. Помогая им, душу свою спасаешь.
– Меркантильные соображения, попытки договориться с Богом, чтобы взял твою облагороженную сочувствием к чужому страданию душу. Это что, не от лукавого?
Мне трудно с ней говорить. Поэтому часто кричу. Она меня любит, но я мешаю ей жить, как она хочет. А как хочет, она еще не знает. Я тоже не знаю. Поэтому злюсь и кричу. Она злится и кричит в ответ. Мы мучаем друг друга. Вечный конфликт поколений.
– Человек должен развиваться, а ты ходишь по кругу, у тебя все по полочкам, на все ярлыки. Эта – телка, тот – козел. Зверинец какой-то, а не люди. А тебе – плевать. Ты и меня поэтому не понимаешь.
Это она – мне. А я ей:
– Что ты обо мне знаешь-то? Как можешь судить?
– По твоим высказываниям. Или ты говоришь одно, а думаешь другое?
Все дело в том, что я, кажется, вообще не думаю. И не говорю. Иногда ору. Сейчас вот реву, заполняя слезами собственные уши.
Сегодня позвонила классная руководительница. Сообщила:
– Ваша дочь прогуливает. Я ей передала, чтобы вы зашли. Она говорит: моя мама настолько интеллигентный человек, что, если я ей скажу не ходить в школу, она не пойдет. Это правда?
– Насчет интеллигентности не знаю, не уверена. А если попросит не ходить, не пойду. Это правда.
– Но вы и дневник не подписываете. Почему?
– Она мне его не дает.
– Возьмите сами.
– Где?
– Да в сумке, где же еще?
– Вы считаете, что я смогу без разрешения залезть в чужую сумку?
– Это не чужая, а вашей дочери.
– Все равно не могу. И дневник – это унизительно. Вы там пишете: девочка плохая. Она сама должна мне это принести, а я – прочитать и расписаться? Вы считаете – это нормально?
– Конечно, для этого дневник и нужен. А как еще вы узнаете, что происходит с вашим ребенком в школе?
– Сама расскажет, что сочтет нужным.
– Думаете, у вас будет полная информация?
– Думаю, что полная информация о другом человеке вообще безнравственна.
– Да-а, с вашей дочкой трудно, но и с вами… Знаете, что она у меня спросила? Я ей сделала замечание относительно пропусков уроков, потом еще на нее жаловалась преподаватель математики. Сначала пыталась оправдываться, а потом так вкрадчиво вдруг спрашивает: Ирина Владимировна, а вы любите китайскую поэзию? Представляете?
– Да, вполне. А вы действительно увлекаетесь китайской поэзией?
– Конечно, нет. При чем здесь это? Послушайте, у меня есть знакомый специалист по детской психиатрии. Может быть, показать…
– Спасибо, учту. Но пока не вижу необходимости.
– И все-таки школу она пропускать не должна. Повлияйте.
– Попробую.
Вот и учительница осталась крайне недовольна.
Легко сказать – повлияйте. А как? Мне жалко ребенка, который семь часов в день должен находиться под влиянием людей, которые на вопрос о китайской поэзии советуют обратиться к психиатру.
Но ведь нужно же закончить эту проклятую школу. Говорить об этом спокойно не могу. Кричу. Мы снова ссоримся. Она уходит. Ее долго нет. Я лежу и плачу.
Не услышала, когда она вошла. Уши-то залиты. И не увидела. Глаза-то зареваны. Какое-то смутное пятно проплыло надо мной. Встаю. Прочищаю уши. Вытираю глаза. Смотрю на нее. Снова орать? Просто обнять, прижать к себе? Что и делаю. Теперь плачет она. Целую в темечко. Волосы пахнут сигаретным дымом. Молчу.
– Ма, правда ты меня не хотела?
– Неправда.
– Я же тебе жизнь испортила.
– Во-первых, тогда я еще не знала, что это случится, а во-вторых, это тоже неправда.
– Ты нелогична.
– И это неправда. У меня все по полочкам, все расписано, на все ярлыки, всегда знаю, как надо.
– Ой, кто это тебе сказал?
– Ты, сегодня утром.
– Тебя обманули.
– Не в первый раз, привыкла.
Поплакали, разошлись, повздыхали, уснули.
Так все-таки, если больше не будет дочери, может ли единственная считаться и младшей тоже? Стоит ли ждать внучки, чтобы передать ей… А что передавать? Кровь останавливать умею, кажется. Но когда из меня хлестала эта самая кровь, останавливали ее врачи без моей помощи. Один раз, разозлившись, пожелала, чтобы сгорела ферма в отстающем колхозе, куда меня послали делать материал об их трудностях. Ферма сгорела, ехать не пришлось. Но, может быть, она бы сгорела и без меня. Все у них к тому шло.
Что еще? Предвидеть будущее? Не могу. Вернуться в прошлое? Это каждый может. Летать? Метлы нет. Раньше умела просто так, без подручных средств.
Недавно хотела вспомнить, может быть, получится. Недалеко. Хотя бы на крышу соседнего дома. Он предназначен под снос. Жильцы уже выселены. Окна выломали, рамы вышибли. Стены еще стоят, крыша целая. С моего подоконника до этой крыши – всего ничего.
Ночь. Окошко – настежь. Руки в стороны. И-раз… Ошибка та же, что у нашей больной экономики: попытка преодолеть пропасть в два прыжка. Еле успела зацепиться за карниз крыши. Старый шифер не выдержал, подался под тяжестью моего не такого уж легкого тела, полетел вместе со мной. Но не вверх, как могло бы получиться у порядочной ведьмы, а вниз, по законам всемирного тяготения.
В последний момент, уже у самой земли, напряглась, спланировала, чуть-чуть подбросила себя, но все равно грохнулась пребольно, коленями на битый кирпич. И локтями тоже. И еще сверху огрело куском ши-ферины.
Так и надо. Долеталась.
Утром пришла на работу вся ободранная. На сочувственные расспросы коллег ответила честно:
– Пыталась взлететь на крышу соседнего дома.
Естественно, это было принято как очередная шутка. Ведь никогда не верят, если говоришь правду. А если пишешь – тем более. Тебе приклеят ярлык фантаста или еще что похуже.
Вот и теперь. Плывет за окном непонятное время суток, странное время года. Белая ночь. Странный чужой северный город. Воплощенный великими зодчими бред императора.
Мне здесь душно и неуютно. Мне здесь плохо. Напрягаю остатки ведьминских сил и переношусь в свой южный, горный, теплый, но не душный край.
Здесь нормальная ночь. Темная. Звезды родинками рассыпаны по чистому телу неба. Взлетаю. Выше. Лететь трудно. Я не умею этого делать, потому что не верю, что это возможно. Хочется присесть куда-нибудь. На телебашню хотя бы. А током не убьет? Но я же не верю в электричество. А если во что-то не веришь, то его как бы и нет. Даже если тем, чего как бы и нет, пользуешься.
Да, пусть будет телебашня. Высоко и далеко видно. Хотя и темно.
Внизу огни. Они тоже рассыпаны родинками по сонному телу города.
Спит город. Спят люди. Выпили свои таблетки для сна.
Не все спят. На автостоянках для грузовиков дальнего следования работают девочки, называемые шоферами «плечевые». Потому что они ездят на определенные расстояния – «плечи». Не дальше. Сферы влияния поделены между ними, как между детьми лейтенанта Шмидта. Залезешь на чужую территорию – могут быть неприятности. На своей территории они тоже могут быть. Можно замерзнуть на дороге, если долго никто не подбирает. Могут убить те, которые подобрали. А могут и замуж взять. Те же, которые подобрали. Кому как повезет.
Судьба. Мне жалко «плечевых» девочек. Грязных, испитых, избитых.
Мне жалко шоферов грузовиков, которые покупают дорожную любовь за бутылку вермута.
Жалко иностранцев, которые покупают любовь за валюту.
Жалко журналистов, которые взасос расписались обо всем этом.
Сижу на телевышке и исхожу жалостью ко всему и ко всем. К милиционерам, которые бдят. К дворникам, которые утром выйдут мести город. К старушкам, которых, кроме меня, пожалеть некому. К детям, которые вопят по ночам, не по своей воле явившись на этот свет. К их матерям, которые хотят спать, но им мешает недавно приобретенное материнство. К подросткам, которые ворочаются в своих постелях, наслушавшись до одури рока. К их матерям, которые не спят, устав от своего тяжелого материнства.
Жалею. Ответработников, у которых отобрали портфели. И тех, которые эти портфели получили. Рабочих газетной экспедиции, которые сейчас увязывают в пухлые пачки очередные наши крики, воплощенные в газетные строки.
Жалею. Своего соседа, ветерана партии, который, видно, так и не дождется новой квартиры.
Наш старый дом, который вот-вот снесут.
Храм, в котором идет реставрация.
Голубей, прижавшихся под карнизами старых крыш.
Себя не жалко. Так мне и надо. За то, что с самого начала знала, чего хочу, а теперь не знаю, что делать с тем, чего добилась. Работа, дом, ребенок, независимость.
Кочую из истерики в истерику, кричу, вою, не знаю, куда себя деть.
Телевизионная вышка молчит. Глухая ночь. Передачи кончились. Мне неудобно сидеть на верхушке этой дурацкой вышки. Боюсь, что не смогу слететь отсюда плавно и снова грохнусь, как тогда с крыши. Но высота-то куда больше. Ободранными коленками не отделаешься. А может быть, это и к лучшему? Чтобы всмятку. Дома лежат две упаковки снотворного. На всякий случай. Случаев сколько угодно, нет уверенности, что две упаковки помогут. Откачают, будет стыдно. А если отсюда, то уж наверняка.
Это очередная истерика. Есть долги, есть обязательства. Сейчас, например, нужно вернуться в город, который в народе любовно называют колыбелью революции. Дождаться, когда проснется ребенок, сводить его в очередной музей, накормить, повоспитывать, попытаться убедить, что нужно ходить в школу и нельзя курить так много.
Потом сесть в самолет и прилететь домой. В квартиру, где стоят книги, которых я не читаю, хранятся вещи, которые я ношу, пачкается посуда, которую я мою, валяются в шкафу таблетки, которые я не имею права заглотнуть все сразу. Там есть телефон, по которому могут позвонить друзья и даже недруги. Есть окно, в которое может влезть Андрюша, если очень соскучится. Есть дверь, в которую может войти моя мама, принести мне пирог с капустой и спросить, все ли у нас в порядке.
Я бодро совру: «конечно!». А может, и не совру.
Что у нас такого страшного? Все как у людей.
У меня не будет младшей дочери. Но будет ведь внучка. И я передам… Неправда, что нечего. Просто мне не сгодилось, не применилось. А ей, ее я научу всему, что сама подзабыла. У нее получится, она сможет, реализует, как теперь принято говорить.
Жду девочку. Мою наследницу по кривой.
Плавно, очень плавно спускаюсь. Лечу, прилетела.
За окном город – чужой, странный. Ночь. Белая, ненастоящая. На столе гостиничного номера листочки бумаги. Я пытаюсь работать. Написать повесть про лысую тетку, которая влюбилась в молоденького мальчика. У него было все: молодая рыжая жена, королевский черный пудель, маленький толстый сын, большой тещин дом, высшее университетское образование. В нем нахальство и обаяние сочетались в пропорциях, близких к идеальным. Высокий, красивый, молодой. Стремится к гармонии. Тетка, лысая и старая, страдает. Не понимает счастья своего, не знает, что страдание – путь к усовершенствованию.
Я хотела написать повесть не про себя. Про кого-то другого. Чтобы там были счастливые и богатые и чтобы все хорошо кончалось, хотя вначале и было немного страданий. Дабы придать повести проходимость, я начала ее актуально: «Страна вступила во второй этап гражданской войны, на этот раз названной перестройкой». Не получилось. Но ведь я еще жива, может быть, напишу. А не я, так та девочка, которую я так жду. Наследница. Не обязательно по кривой. Просто.
РОЗЫ СОРТА СУПЕР СТАР
На работу метусь, как собака. Не потому, что быстро, а потому, что по запаху. Все во мне еще спит. Все, кроме обоняния. Почему-то это чувство просыпается первым, а может, и вовсе не спит.
Из подъезда, пахнущего пивом и тем, что бывает от чрезмерного его потребления, направо – к запаху открытого канализационного люка. Здесь, чуть левей, чтобы не свалиться. От киоска – запах свежих газет. Далее – в духоту подземного перехода: пот, перегар, дым. Едва вырвавшись наверх, окунаешься в огуречно-арбузное, оно льется от лотка. Потом – теплая волна горячих булочек с корицей. Это кафе «Каравай». Глубокий вдох, переходящий в тяжелый вздох. (Диета, вес).
Еще остался запах колбасок из кафе «Бистро», белья из магазина «Трикотаж» – и появится наш автобус. Он заглотнет меня и выплюнет у стеклянных дверей работы. Пока все во мне еще спит, обоняние ведет, и ноги передвигаются, как у автомата.
Но вот они не плетутся, не тащатся, на пять сантиметров выше земли несется мое враз полегчавшее тело. Льюсь, струюсь над запахами улицы. Потому что – взгляд. Над толпой. Поверх голов. Ищущий в толпе. Неужели меня? Ждущий. Неужели?
Ему легко смотреть поверх толпы. В нем почти два метра росту. Мы будем одного роста, если он встанет рядом со мной на колени. Мы никогда не будем одного роста.
Вот оно! Желанная возможность оказаться влюбленной весьма чревата опасностью оказаться смешной.
Несу себя навстречу взгляду. Еще ничего. Ни единого слова, пока еще – все навстречу. А я уже вижу его лопатки. Он уходит. Навсегда. Из моей жизни. Вижу сквозь туман. Потому что плачу. Смотрю ему вслед заплаканными глазами.
Валяются в столе три недописанных рассказа. Конец придумала, начало записала, а в середине – скучно. И здесь еще до начала вижу конец, и не то чтобы скучно, а сил своих жалко.
Вот он – «младого утра краше». Длинный, как вздох о невозможном.
Все-таки хорошо, что я зимой не умерла.
Спустя два дня звонит мне один мой старинный знакомый.
– Привет, матушка. Видел тебя надысь. На бульваре. С розами. И с прелестным юношей. Сыночек твой гак подрос?
– У тебя склероз, старичок. Ты даже забыл, что у меня нет сыночка, а вовсе даже дочка.
– А кто же тогда сей отрок?
– Не твое собачье дело.
– Фи, как грубо. Совсем плохая стала. Грубости, юноши. Лечись, душа моя.
– А что, это – патология?
– Да нет, с твоей стороны – вроде бы нормально. А с ним – явно не в порядке. На старушек тянет.
– Спасибо за диагноз. Значит, буду общаться с патологичными юношами, коль ровесники способны только на телефонные звонки.
– Ну отчего же? Я и зайти могу.
– Побереги свою подагру. При очном общении ты сможешь сделать то же, что и по телефону. Чао, козлище!
Какая гадость! Ну и я хороша…
Бывает сон, как жизнь. А тут все наоборот. Возвращаюсь с работы. Дверь в квартиру открыта. Вхожу в прихожую и вижу, что открыта и дверь в мою комнату, и дверь во двор, на черный ход. Из моей комнаты выходит Толя, которого я сто лет не видела. Иду ему навстречу и вижу, что из двери, ведущей во двор, появляется председатель строительного кооператива некто Геллер. И мы из трех дверей одновременно идем к середине большой нашей прихожей, которая в нашей коммуналке играет и роль кухни. Толя первым добирается но меня, как-то небрежно целует в висок, и они вместе: Геллером направляются к черному ходу.
– Куда вы?
– Сейф сгружать.
Иду за ними и вижу, как в наш длинный и узкий хвор, весь перечерченный веревками с бельем, въезжает грузовик. Задом. Бабки длинными шестами приподнимают веревки, и машина проезжает под ними. Пятится к моему крыльцу. Останавливается. Геллер, Толя и шофер сгружают огромных размеров старый какой-то грязный банковский сейф. Тащат его на площадку к моей двери.
– Зачем?
– А вы же говорили, что неплохо бы ящичек для керосина, чтобы канистру ставить. Вот!
Ящичек… Соседки уходят. Геллер уезжает на грузовике.
Толя ворчит:
– Ну, мать, у тебя фантазии. Чуть пупок не развязался. Заехал в гости, а тут сейфы таскать.
Входим в комнату.
– А розы-то, розы! Ну просто не продохнуть. Ишь, цветочки носит, лучше бы сейфы грузил. – Толя каламбурит. – А то до роз дорос, юнец паршивый.
– Ты его возраст по розам определил? – очень невинно интересуюсь я.
– Нет, по твоей роже. Сама сияешь, как…
– …как новый сейф. Ну чего ты злишься? Пятнадцать лет знакомы, мог бы сам хоть раз цветочки принести.
– Принес уже. Но ты же ничего не видишь.
Действительно, на подоконнике в высокой вазе роскошные хризантемы. Н-да…
– А где мой ребенок?
– Впустила меня, а сама унеслась за хлебом. Сказала, что ты придешь скоро, будешь голодная и злая.
Приходит дочка. Приносит запах хлеба и сам хлеб тоже. Косится на цветы, высказывается:
– Уже успела сообщить, что Супер Стар – твои любимые розы?
– Сам догадался, – очень спокойно отвечаю.
– Догадливый. Про гиацинты тоже догадался?
– Они же весной, а сейчас осень.
– Так он до весны доживет?
– Он такой молодой, что переживет еще не один десяток весен.
– Я имею в виду, в нашем доме.
– В нашем доме, могла бы заметить, он не живет.
Дочка знает меня всю свою жизнь и, конечно, догадывается, что такой сверхспокойный тон ее матери вполне может кончиться подзатыльником. Но это ее не останавливает.
– Ему хоть тридцать есть? – продолжает она поползновения на мой суверенитет.
От подзатыльника ее спасает Геллер. Он появляется с жестяной трубой в руках.
– Поставим на вашу керосинку, и будет гореть, как зверь.
– И про трубу, и про ящичек я ведь намекнула, Роман Григорьевич, дорогой.
– А для нас и намек заказчика – руководство к действию.
– Но ведь мы договаривались, что вы сделаете электроотопление. Керосинка – крайний вариант. Да и где его брать, керосин, как доставлять?
Геллер внимательно оглядывает комнату, будто ждет, что откуда-нибудь из угла сейчас забьет нефтяной фонтан. Взгляд его останавливается на розах.
– Вот пусть сюда некоторые не цветочки носят, а канистры с керосином.
Взрываюсь:
– Пусть каждый в этот дом носит свое – кто керосин, кто розы, кто трубы. А решать, кому что носить, буду я, и ничьих советов мне не надо.
– И зря, – спокойно возражает Геллер. – Все носить должен один: и керосин, и розы, и получку. И ты тогда орать будешь не на кого попало, а на мужа своего. А может, и вовсе орать перестанешь.
Боже мой, как же я плохо живу. Как ужасно несправедливо устроена жизнь моя, если три несчастных розы так переполошили ближних и дальних моих.
Выхожу на кухню. Сосед, ему восемьдесят четыре года, и у него повышенный интерес к чужой жизни, интересуется:
– А тот, который с розами утром, он тоже печку чинить приходил?
Все, хватит! Больше никто никогда в мой дом не принесет ни цветочка.
На следующий день он привес кофе. В зернах. И ручную кофемолку. И сам молол, и сам варил, и сам меня поил. Запах сегодняшнего кофе перемешивался с запахом вчерашних роз, я знала, что по дороге этих запахов можно уйти очень далеко, но назад не хотелось. Да и куда – назад? К керосиновым печкам, супу из сушеных грибов, дочкиным проблемам, неустроенному быту, к работе, отнимающей силы, мысли, чувства? Не хочу – назад. Хочу туда, где дарят розы, где сегодняшний кофе пахнет коричневой свежестью, где молодым голодным блеском сияют глаза…
Это я хочу. И со мной все ясно. А ему – зачем? Неужели прав мой циничный старинный знакомый? И все-таки, когда от тебя абсолютно ничего не нужно, а ты все-таки зачем-то нужен… Он просит:
– Ну скажи что-нибудь, чтобы была буква «р».
Что же сказать? Что я не верила в тебя, как не верят в НЛО и снежного человека, не верила, что ты бываешь. Я превращалась в тетку из очереди. Толстую, с кошелками. Я даже умирала зимой. И не очень жалела о жизни. Один взгляд из толпы – разве этого достаточно, чтобы все пошло иначе? Три розы сорта Супер Стар – они не из моей жизни. Слишком хрупкие и пахнут малиной. Я их очень люблю. Но они – не мои. И ты – тоже.
Все это – про себя. А вслух:
– Розы сорта Супер Стар.
Вон сколько «р». Картавых, неполноценных. Но все равно получается раскатисто, будто рвется ткань. Паруса трещат. Какие еще паруса? Неужели алые? Не бывает. Паруса надежд рвутся иначе. Этот звук я хорошо знаю.
А теперь – вдогонку к розам – набор колючих едких гадостей. Чтобы уходил, разозлившись, чтобы не жалел, уходя. Я уже видела его спину. Смотрела на него заплаканными глазами.
– Я могу и уйти.
– Это лучшее, что ты можешь сделать для нашего дома.
Звук его шагов в коридоре. Шлепанье моих тапочек. Чавканье дверей. Потом – дочкин недоуменный взгляд, растерянные слова:
– Так ему, конечно, и надо. Но в дождь, ночью…
– Запомни хорошенько, если выгонять, то только так – в ночь, в дождь. Утром по солнышку уходят сами… Навсегда. Тоже.
На работу метусь, как собака – по запахам. Подъезд, люк, переход, киоск. Что-то еще, новое. Ах да, сюда перенесли цветочный рынок. Пахнет розами. Быстрей вперед. До взгляда поверх толпы осталось всего два запаха.