Текст книги "В поисках Вишневского"
Автор книги: Наталья Кончаловская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
И конечно, все охотницкое настроение у меня пропадало.
Однажды Александр Александрович рассказал, как он горевал, когда ему пришлось стрелять в лося.
– Ты представляешь, до чего ж мне не повезло! Красавец лось вышел прямо на меня. Ну что делать? Пришлось стрелять. Так веришь ли, стрелял, а сам обливался слезами. А не стрелять нельзя – я ведь не один: со мной целая компания охотников. Стою на номере, будь он проклят, этот номер! Исстрадался я, глядя на этого красавца. И вот… убил…
Помню, в кабинете Александра Александровича в институте на окнах цвели коллекции редчайших кактусов, а в приемной распевали несколько кенарей.
Да, Александр Александрович был личностью огромного диапазона. За долгие годы нашей дружбы я много раз убеждался, что если б он не был хирургом, то при своей многогранности, одаренности и культуре он во многих других профессиях достиг бы высокого уровня.
Творческое вдохновение не покидало его до конца дней. Он считал, что человек должен оставить своим потомкам что-то ценное, какой-то добрый след на земле, ну хоть дерево посадить, если не можешь ничего изобрести.
След на земле
Оставить след. Наследие. Александр Александрович всегда очень серьезно относился к вопросам генетики. Хотя мне он однажды сказал, что хирургами не родятся – к этой профессии идут дорогой упорного труда. И при всех природных данных ни одна из профессий – будь то врач или гимнаст, пианист или танцовщик… – без упорного, методического труда не может состояться. И постоянная, ежедневная работа – практика хирурга, как смычок для скрипки, как станок для балерины и как резец для скульптора.
Итак, хирургия – это исполнительское искусство плюс глубокие, серьезные научные знания и культура применения этих знаний. Она передается по наследству, и здесь наследники не только дети, а и последователи, ученики-энтузиасты. Они-то и идут «по следам» отцов и учителей, находят новые пути-дороги, ведут за собой новые поколения и оставляют новые следы. След на земле! Это же счастье – уметь оставить добрые следы!
Я хочу вспомнить об одной из важных черт характера Александра Александровича: о некой его «мембране», всегда улавливающей самые тонкие волны творческой атмосферы.
Это было на даче, на Николиной горе. Возвращаясь из Москвы и проезжая мимо наших ворот, Александр Александрович часто останавливал машину и быстрыми, легкими шагами направлялся к дому.
Я увидела его со второго этажа через балясины моего балкона.
– Эй, есть кто живой? – крикнул он своим высоким голосом.
– Давай сюда, Шура, ко мне наверх, – ответила я, не поднимаясь от рабочего стола, за которым с утра сидела над главой для книги о своем дедушке – художнике Сурикове.
Он вошел в мою низенькую просторную комнату и сразу уселся в кресло возле стола.
– Ну что? Творишь?
– Творю.
– Сколько страниц сегодня натворила?
– Да вот кончаю главу о «Венере» Тициана, перед которой дедушка всегда подолгу простаивал в Эрмитаже.
– А поди, трудно писать о художниках? Это же «в цвете» надо писать.
– Вот я и пытаюсь. Хочу, чтоб читатель в своем воображении увидел картину в цвете, даже без иллюстрации. Я же не искусствовед, и у меня должен быть особый путь к обозрению творчества Василия Ивановича.
– Ты же встречаешься с теми, кто знает живопись или даже знал твоего деда?
– К сожалению, Шура, все, кто знал его, уже умерли. Я самая старшая из тех, кто знал его в раннем детстве. Те мои ровесники, что бывали у нас, очень смутно помнят его. А те, кто даже писал о нем, никогда его вообще не видели, не общались с ним. Я и мой брат Миша – последние из живущих, кто общался с ним в семье и кого он любил и берег. Мне ведь было тринадцать лет, когда он умер, и я хорошо помню его. Помню запах его черного пиджака, сшитого у лучшего портного Деллоса, в кармане были сухие ягоды черемухи и смородины, которые ему присылали из Сибири. Помню ощущение под моими руками морщинистой кожи на его шее, и запах его густых седых волос. Помню прикосновение его небольших теплых ладоней. Помню, как он говорил, речь его и манеру произносить слова, и его смех, почти беззвучный, сотрясающий его плечи. Смех до слез. Помню даже запах яичного мыла на умывальнике в его квартире…
И вот, пока я помню все это, я могу не придумывать, а воссоздавать, вызывать его образ из далей времени.
– Ну а всю «живописную» сторону его жизни? Ты же не была свидетельницей его творческого расцвета. Как же ты находишь все эти детали?
– А это я беру из его писем, очень многочисленных и очень обстоятельных. Из статей о нем его современников-искусствоведов. Из рассказов и воспоминании моих покойных родителей и тетки Елены – младшей дочери Василия Ивановича, от которой многое узнала еще при ее жизни. Вот так по следам, наиболее четким, и находишь путь к любимому, обожаемому образу, иногда просто живущему где-то внутри твоей собственной жизни.
– Да-а-а, – задумчиво тянет Александр Александрович. – Это самому надо уметь увидеть, а потом еще уметь и рассказать… А как ты назовешь эту книгу? «Суриков»?
– Нет, это название уже слишком много раз было использовано и в статьях, и в монографиях, и даже в Художественной литературе. Надо придумать что-то другое, совсем новое…
Александр Александрович сидит в кресле возле стола. Он нынче в гражданском – в светлом летнем костюме и белых туфлях, – видно, собрался идти на теннис. На лице его выражение любопытства. Раскрыв ладони, он соединил пальцы и думает о чем-то. Я смотрю на его руки: левая, словно со следами ожогов на тыльной стороне, кожа на ней чуть темнее, словно сожженная ипритом. Он не любит, когда обращают внимание на эти пятна. Но сейчас он занят своими мыслями, и я свободно разглядываю эти дорогие для меня руки.
Вдруг он быстро сплетает пальцы и складывает их на коленях.
«Правый большой палец сверху!» – думаю я, вспоминая старинную примету, бытовавшую среди гимназисток: правый палец поверх левого, значит, разум торжествует над сердцем. А левый палец сверху – значит, сердце над разумом. У Вишневского, стало быть, – разум над чувством.
Александр Александрович поворачивает ко мне свое холеное, гладковыбритое лицо и, чуть усмехнувшись, говорит:
– Может, почитаешь мне, что сегодня записала?
Ага! Я только этого и ждала и ликую, потому что я из тех, кто постоянно рвется к общению с читателем и в нем-то находит для себя пользу и силу.
– Ну что же, – говорю я, словно нехотя, – если тебе интересно, так изволь, почитаю. Итак, все это происходит в Петербурге. Двадцатипятилетний дед мой учится в Академии художеств. Живет на Васильевском, на Третьей линии. И вот в одно из ноябрьских воскресений ему вдруг страстно захотелось побежать в Эрмитаж, чтобы увидеть еще раз «Венеру перед зеркалом» Тициана.
Он прибежал почти к закрытию, смотритель не хотел его впускать, но, уже давно приметив молодого студента, смилостивился и впустил: «Ну идите… Да скоренько – уже господа все выходят». Василий Иванович, не раздеваясь, едином духом взлетел по лестнице и оказался в большом зале с верхним светом, где тогда были выставлены картины знаменитых художников итальянского Возрождения. Вот сейчас я прочту тебе, Шура, кусок, где он останавливается перед «Венерой» Тициана. Моя задача описать «Венеру» так, чтобы читатель стал на это мгновение зрителем. Вот слушай:
«Он знал наизусть каждый мазок, каждую деталь этой картины. Венера в свете умирающего дня, падающего сверху, как бы уходила в глубь картины. Мальчишка – купидон – держал перед ней зеркало в тяжелой черной раме. Он напружинил толстенькие ножки и уперся ступнями в полосатое покрывало кровати. В зеркале отражалась часть лица прекрасной обнаженной женщины, отраженный зеркалом глаз был похож на огненный глаз дикой лошади. Вишневый бархат с меховой опушкой, в который завернулась красавица, уже почти погас в надвигающихся сумерках, по обнаженное тело светилось на темном фоне, и матовым блеском переливалась жемчужная серьга в ухе женщины. Дивной красоты рука Венеры с длинными пальцами женственно прикрывала грудь, и тускло поблескивали, обвивая запястье, золотые венецианские бусы…
Суриков застыл перед этим чудом живописного мастерства.
«Вот она, лучшая картина Тициана! Венера. Она, конечно, гораздо сильнее и глубже, чем Лавиния… Какой рисунок! Хоть его и не видно в контурах, а все же он чувствуется поразительно четко! Какое в ней мерцание, словно луна!..»
Суриков снял перед картиной шапку. Он, может быть, в сотый раз стоял перед ней, и каждый раз она потрясала его, как впервые.
Он стоял неподвижно, и то ли от быстрой ходьбы, то ли от волнения и восхищения гулко и часто билось в нем сердце.
«Бессмертие!.. Дар бесценный!» – думал он…»
– Стой! – прерывает меня Шура, вскакивая с кресла. – Довольно, не могу больше слушать. Ты так меня задела за живое, просто до слез довела!
Он, смутившись, срывает очки и быстро протирает глаза, шагая из угла в угол по моей комнате. Он взволнован, и это отражается на его подвижном лице.
– Ну-ка прочти мне еще раз последнюю строку.
– «Бессмертие!.. Дар бесценный!..» – повторяю я.
– Так вот же! Вот тебе название! Я бы на твоем месте так и назвал всю книгу… Ведь это бесценный дар его видения, который питал его творчество! Понимаешь?.. «Дар бесценный». Так и назови!
Я сижу потрясенная. А Александр Александрович уже прощается со мной.
– Ну, я пошел!.. Спасибо, Наташка! Разволновала ты меня. – Он чмокает меня в лоб, и вот уже бежит по лестнице вниз и, пробегая через кухню, мимоходом шутит с Полей.
Я слышу его шаги на дорожке к воротам и выхожу на балкон. Смотрю ему вслед, и, словно чувствуя мой взгляд, Шура оборачивается и кричит веселым дискантом:
– Давай, давай работай! Отлично получается! А я на теннис! Кланяйся Сергею…
Калитка хлопает, и сверху я вижу мелькающий за деревьями светлый костюм Александра Александровича и слышу его стремительную походку, почти бег…
Было это двадцать лет тому назад.
Наверно, почти у всех, кому суждено прожить жизнь в постоянном движении и перемене мест и впечатлений, дом и семья – это как родная пристань для корабля.
У Александра Александровича в его жизни было четыре такие пристани. Первая в Казани – начало семейной жизни с Галей, красивой, умной девушкой, которая ушла из семьи Вишневских, узнав о своей неизлечимой в те времена болезни – туберкулезе.
И вторая пристань – прожита добрая четверть века с женой Варварой Аркадьевной, серьезной и очень сильной духом женщиной. У них двое детей – Маша и Саша, которые впоследствии тоже стали врачами.
Третью пристань после бурного плавания по мексиканским водам обосновал он в Москве на улице Алексея Толстого. Хозяйкой этой пристани стала Лидия Александровна Петропавловская. Она безвременно погибла на теннисном корте в Сухуми из-за легкомысленного отношения к коварнейшей болезни – блуждающему тромбу…
И вот еще одна пристань на улице Толстого – Нина Андреевна. Она была последние пять лет его духовной и физической опорой и оставалась ею до конца его жизни.
У последней пристани
Женился Александр Александрович на Нине после смерти Лидин Александровны. Он был так перегружен всеми своими должностями, ответственностью за деятельность огромного института, организованного им, работой в операционных, а также научной работой, что ему был необходим домашний уют, который его окружал смолоду и без которого немыслимо было вынести груз обязанностей, лежавший на его немолодых уже плечах.
Нину он знал еще девочкой. Она была дочерью его школьного товарища Андрея Дубяги, вместе с которым он учился в Казани. У Нины был талант математика, она закончила школу с золотой медалью. По этой линии и шло дальнейшее ее образование, она закончила Институт химического машиностроения.
Неудачное замужество помешало ей защитить диссертацию. Она развелась с мужем, оставшись с двухлетним сыном на руках…
Нина легла в институт на Серпуховке для обследования сердца. Тогда она была далека от мысли, что этот институт меньше чем через год станет для нее и храмом и домом.
Александр Александрович, видимо, угадал в ней, довольно сдержанной и молчаливой, характер с глубинной цельностью чувств, которые редко выплескиваются наружу, но проступают неожиданно, в мимолетном выражении волнения и женской мягкости в холодноватых на первый взгляд чертах лица.
Я познакомилась с ней в 1972 году, когда однажды принесла рукопись рассказа о портрете, написанном с Александра Александровича моим отцом.
В большой столовой квартиры на улице Алексея Толстого Нина сидела за чертежами, готовясь к защите диссертации.
Нина встала мне навстречу. Высокая, худощавая, она поздоровалась сдержанно-приветливо и провела меня в спальню, где, как обычно в этот час, отдыхал после обеда Александр Александрович.
Мы занялись правкой рукописи, а Нина вернулась к своим чертежам. Через некоторое время она заглянула к нам.
– Наталья Петровна, не хотите ли чаю? Или кофе со сливками?..
Я не успела ответить, как Александр Александрович вмешался:
– Нет, ты послушай, Нина, как она написала обо мне! – И он прочел абзац из моего рассказа. – Вот видишь, какой я милый человек. А ты все бранишь меня! – шутил он.
– Да. Уж я знаю, знаю, какой ты есть! – отшучивалась Нина с серьезным лицом, но в серо-синих глазах ее была нежность…
И вот сейчас мы сидим с Ниной в этой самой столовой и беседуем об Александре Александровиче. Я слушаю и думаю, что о последних его днях вряд ли кто-нибудь расскажет лучше, чем она.
Она не изменилась со смертью мужа, разве только еще похудела и остригла волосы – раньше у нее была длинная коса – и сейчас глядит на меня глазами цвета морской воды из-под густой шапки медных волос. Я замечаю, что вязаное платье, облегающее ее стройную фи-гуру – точно такого же цвета, как эти несколько встревоженные глаза. Все было в этой женщине спокойно и гармонично, не было в ней ни шумного блеска, ни внешней живости, ни женской кокетливости. Я представила себе ее рядом с Александром Александровичем, полным энергии, с нравом, как закрученная спираль, и поняла, что ему для равновесия просто необходимы были ее гармония и внешнее спокойствие при внутренней эмоциональности…
Итак, мы сидим в столовой, и я слушаю. Голос у Нины неожиданно высокий, а речь – быстрая.
– …Он умел улавливать самое главное, самую сущность событий, – говорит она. – И я постоянно замечала это. Однажды в Ясной Поляне, читая воспоминания Сергея Львовича Толстого, он очень заинтересовался спором между отцом и сыном Толстыми. Лев Николаевич упрекал молодых ученых в том, что они разбивают науку на мелкие части, упуская самое главное – смысл жизни. Они его не знают. То есть не схватывают сущности. Александру Александровичу как раз была свойственна эта «хватка». Однажды, присутствуя на защите диссертации молодым невропатологом Гель-фондом, Александр Александрович сидел среди профессоров и казался очень рассеянным, вроде как бы даже дремал. В диссертации оказалась какая-то неточность, почти незаметная. Никто не обратил на нее внимания, и все как будто сошло. И вдруг Александр Александрович словно вышел из своего оцепенения и неожиданно живо и остро задал вопрос, обнаруживающий эту самую неточность. Профессор, председательствующий на этом заседании, был просто поражен тем, что хирург заметил тончайшую деталь в диссертации невропатолога. Конечно, Александр Александрович тут же подбодрил соискателя и похвалил его диссертацию. Он любил молодежь, ценил общение с учениками и ассистентами и верил в них…
Я прошу Нину рассказать о домашнем их быте и вот впервые узнаю, что Александр Александрович вставал всегда в один и тот же час – в восемь утра, принимал душ и, полностью одетый, в кителе, входил в кухню – завтракать. Тем временем Нина поглядывала в окно – не приехал ли за ним шофер Николай Романович. И когда она сообщала: «Здесь!» – Александр Александрович бежал в переднюю, набрасывал шинель, на ходу прощался, приговаривая: «Не задерживай меня, там больной в операционной!» – и нетерпеливо топтался в ожидании лифта, словно действительно больной уже лежал в операционной на столе. Нина, глядя в окно, как он садится в машину, думала: «Ну конечно! Разве даст он усыпить больного, не поглядев ему в глаза перед операцией и не пощупав пульс! Как же!»
– В Александре Александровиче было много мальчишеского, – говорит Нина. – Он, например, любил играть в шахматы с моим сыном Андрюшей. И когда выигрывал, ликовал как мальчишка, хотя играл отлично и, бывало, нередко сражался с маршалом Гречко, отдыхая в Архангельском, и не стеснялся играть даже с Петросяном. Но я любила наблюдать, как он играет с моим сынишкой, надо было видеть его негодование, если Андрюша схитрит. «Не жульничать! – кричал он. – Ставь коня обратно, играть надо честно!» И в эту минуту он сам чем-то напоминал озорного мальчишку.
И Нина улыбается, вспоминая эти сцены.
– Мы очень редко вздорили, хотя вы знаете, что это был за характер. Александр Александрович мог внезапно, волнуясь за исход вчерашней операции, ни с того, ни с сего накричать, даже выругать, убегая в институт. А потом через час – звонок по телефону: «Ки-и-и-санька!.. Не сердишься?..» – «Да нет! Что уж тут сердиться», – говорю я, стараясь не выдать своей радости. «Ну извини, извини! Приеду к обеду…» – И побежал на пятиминутку или в палату к тяжелому.
Когда Александр Александрович возвращался к обеду, все всегда было уже приготовлено, все было опрятно и красиво. Это давало ему ощущение полного отдыха и «домашнего комфорта», который был ему так необходим после напряженной атмосферы операционной.
Первый год после смерти Лидии Александровны с Александром Александровичем жила сестра Наталья Александровна и вела все это хозяйство. Он очень любил ее и всегда представлял так: «Вот моя единственная сестра!» Потом Наталья Александровна переехала к себе, на улицу Чайковского, и вести хозяйство стала я.
– А гости бывали у вас? – спрашиваю, заведомо зная, что Лидия Александровна постоянно устраивала приемы, но мне хочется, чтобы она сама рассказала об этом.
– Гости бывали часто. Александр Александрович не мог жить без общения с людьми. Постоянно кто-то напрашивался или сам он приглашал хоть ненадолго старого или нового друга и тогда обращался ко мне: «Ну-ка налей нам коньячку. Да принеси что-нибудь из холодильника закусить. Что у тебя там есть?»
И часто это было в такие минуты, когда он ложился отдохнуть. Я приносила в спальню на подносе угощенье и оставляла их беседовать или решать какие-то дела.
Но в дни съездов хирургов или конференций у нас бывали большие приемы и для иностранных гостей. Александр Александрович изъяснялся на многих языках. Вести непринужденный разговор ему помогала природная живость ума.
Александр Александрович часто и сам выезжал в командировки. Помню, как однажды, вернувшись из Чили (там он подружился с хирургом Альенде, ценившим и любившим его), Александр Александрович рассказал забавный случай, как во время прогулки с друзьями-чилийцами он решил забраться на какую-то высокую гору, куда никто не хотел лезть из-за сильно разреженного воздуха. Александр Александрович полез один, и каково же было его изумление, когда на самом верху горы он встретил трех каких-то старух американок. Эксцентричные особы никак не могли упустить случая забраться туда, куда ни один черт не полезет. «Им все было надо так же, как и мне!» – смеялся Александр Александрович, рассказывая об этом эпизоде.
А как он любил привозить из своих поездок растения! Однажды привез семена кипариса, посадил их, сам за ними ухаживал и вырастил деревца. И как же горевал, когда они погибли, – в жаркое лето их забыли поливать те, кому мы их поручили, уезжая в отпуск.
Александру Александровичу постоянно привозили друзья какие-то заморские редкости. Однажды кто-то подарил ему двух детенышей-крокодильчиков. Ну конечно, дома их держать было негде, и Александр Александрович пристроил их в ванной одного из корпусов института. Он следил за ними, ежедневно навещал и кормил их, но кто-то недоглядел за ними, и крокодильчики подохли. Александр Александрович очень горевал.
Я вспоминаю, что традицию – держать в доме птиц – я переняла от Александра Александровича, когда увидела у него в проходной рядом с кабинетом множество птиц в клетках.
– Да, в институте были птицы, – говорит Нина, – а дома, здесь, у нас всегда был аквариум с рыбками. И помню, как, подняв очки на лоб, Александр Александрович склонялся над освещенным изнутри аквариумом, разглядывал своих рыб и изучал их повадки.
– Ты смотри, как они гоняются друг за другом и ведь, наверно, разговаривают на рыбьем языке, кричат что-то! Занятно!..
Кстати, эти наблюдения за золотыми рыбками не мешали ему быть страстным рыболовом. Мог часами сидеть с удочкой на берегу. Волжанин, он с детства обожал воду: лодка, удочки, гребля, дальние заплывы, голоса над рекой, все это навсегда осталось для него дорогим.
И теннис. Теннис – два раза в неделю в Москве и ежедневно в санатории на отдыхе. Тренером его был Корбут, и играл Александр Александрович превосходно…
Я вспоминаю, что когда-то здесь, в кабинете, стояло у Вишневских чучело аиста. Я тогда не успела расспросить у Лиды, что это за птица и почему ома здесь. Теперь аиста в комнате не было.
– Это ведь очень грустная история, – говорит Нина. – Дело в том, что Лидия Александровна всегда ездила на охоту с Александром Александровичем. Она отлично стреляла и била птицу влет. И вот однажды, будучи на Кавказе на охоте, Лидия Александровна увидела птицу в небе, прицелилась и сбила ее одним выстрелом. Птица упала, и оказалось, что это был аист. Охотник-сван, увидев убитого аиста, страшно заволновался и сказал, что это очень плохая примета: «Нельзя стрелять в аиста. Большое несчастье будет у вас!» Тогда ни Лидия Александровна, ни Александр Александрович не придали этому никакого значения – они не были суеверными. Но ровно через год Лидия Александровна там же, на Кавказе, упала замертво на корте… После смерти Александра Александровича я этого аиста убрала отсюда, отдала в школьный уголок.
В широкие окна с десятого этажа видна вся панорама Садового кольца. Тихий весенний вечер опустился на город. Здесь, в столовой, и рядом, в кабинете, все полно духом Александра Александровича. Здесь, кажется, еще живет и трепещет его энергия, ширятся его радость и доброта, слышится его смех, бушуют его гнев или беспокойство.
И мне почему-то становится грустно и больно до слез – слишком поздно пришла я сюда со своими «поисками». Можно было прийти раньше, пока он был жив… Но вдруг пронзительная и даже жестокая мысль пронизывает сознание – видимо, надо пройти через боль и горечь потери. Надо «выстрадать» книгу о нем, чтобы не ограничиваться биографической брошюркой. И чтобы написать эти строки, надо было отодвинуться во времени и пространстве, отойти подальше, как перед живописным полотном: чем дальше стоишь, тем больше охватываешь взглядом и умом…
Кстати, о живописи. Снова и снова разглядываю портрет Александра Александровича. Он висит у него в кабинете, и в нем тоже живет тот дух, который незримо витает в этой «последней пристани». Тут Александр Александрович еще молодой, полный мужества.
Но висит этот портрет в таком маленьком кабинете нашего академика, что буквально некуда отойти, чтобы «охватить сущность», как он сам говорил.
– Нина, почему вы не перенесете этот портрет в столовую? Ведь там есть где разбежаться глазу, чтоб как следует увидеть всю композицию портрета?
Нина молчит, потом нерешительно произносит:
– Да, конечно, надо бы перевесить. Но ведь он сам повесил его здесь, перед рабочим столом. Он, наверно, глядел в него, как в зеркало. Глядел в свою молодость. И это придавало ему силы. А теперь… теперь, пожалуй, пришло время перенести его в столовую.
Вечер становится гуще. Уже за окном трепещут огоньки в ближних и дальних домах. Нина приносит на подносе кофе со сливками, она мастерица готовить его, и я с удовольствием пью и слушаю, слушаю. Теперь уже это повествование о последних днях.
– Да, вот еще о необычайной любознательности Александра Александровича. Как-то, будучи в Германии в 1971 году, он решил отыскать могилу знаменитого хирурга Августа Бира, умершего в начале века. Оказалось, что немецкие военные врачи, сопровождавшие Вишневского в этой поездке, даже не слышали о Бире и они в панике бросились разыскивать по архивам все данные об этом ученом. Выяснилось, что был он похоронен в 1904 году близ Потсдама в маленьком городке, где еще жил его сын. Александр Александрович поехал туда, разыскал могилу с полуразрушенным крестом и сфотографировал группу врачей возле этой могилы…
– Нина, – прошу я, – расскажите, с какого времени он начал себя хуже чувствовать? Когда начался упадок сил?
– Началось с того, что к последней поездке в Америку Александр Александрович отнесся с какой-то нерешительностью. Ему очень не хотелось ехать. Я старалась удержать его, чувствуя какую-то тревогу, но не сумела. Отказаться он не мог, хотя все ходил по комнатам и бормотал: «Не хочу я ехать туда!.. Прямо противно входить в самолет». И все же поехал.
В Вашингтоне он пробыл двадцать дней на конференции, в клиниках и, видимо, страшно устал. Пора было щадить себя.
Я встретила его в декабре на аэродроме и поразилась перемене в нем. Он спустился с трапа, как сейчас помню, в гражданском пальто, и из-под полей шляпы я увидела совершенно белое, бескровное лицо, как маска. Я испугалась, и, видимо, это было так заметно, что Александр Александрович тут же бухнул: «Укачало». Хотя мы знали, что его никогда не укачивает.
На следующее утро он поехал в институт, который уже перевели в новое здание. А через два дня начал оперировать. Вот тут-то и был, что называется, «первый звонок». Он почувствовал дурноту во время операции и в первый раз в жизни присел возле операционного стола. Домой его привез Гельфанд и уложил в кровать. Ему сняли давление таблетками, но от постельного режима отказался наотрез, считал, что все это пустяки, и продолжал ездить в институт.
А между тем было заметно, что он начал сдавать – слегка волочил ногу при ходьбе, быстро уставал, но никак не признавался, что слабеет. Таков уж был характер…
У Александра Александровича была дача в Пестове, поскольку николиногорская дача отошла после смерти Варвары Аркадьевны их детям – Маше и Саше. Всю зиму и лето 1973 года мы с Александром Александровичем жили в Пестове, и он ездил оттуда ежедневно в институт. Зимние прогулки, воздух, тишина и обособленность дачного быта действовали на него благотворно и тормозили надвигающуюся болезнь. Я была с ним неотлучно…
Я слушаю Нину и мысленно вижу Александра Александровича в этот тяжелый период его жизни. Он уже с трудом ходил, его нужно было повсюду сопровождать. И Нина не отпускала его одного никуда, ездила с ним на заседания, ждала в приемных, в коридорах, в учреждениях, где ему надо было быть. Мозг его работал четко, он все помнил, обо всем заботился, административная деятельность его продолжалась очень активно, и в этом сознании своей необходимости людям было ощущение продолжающейся активной жизни. И задача Нины состояла в том, чтобы не удерживать его, не отрывать от жизни, от ее повседневных забот. Каждый день, проведенный в институте, записывался в актив. Многие считали, что, мол, неправильно со стороны Нины «таскать его в институт», а по существу, не Нина его, а он ее таскал за собой повсюду.
И Нина и сын его Саша понимали, что не давать ему угаснуть – это значит не отрывать его от привычной атмосферы, и как ни тяжело было Саше видеть отца, с трудом передвигающегося по коридорам института, он все же не отговаривал его, зная, что если отнять у отца эту возможность действовать, – он умрет.
Так оно в конце концов и вышло. Хоть Александр Александрович до последней минуты верил, что еще поправится, но врачи, следившие за ним, – Гельфанд, Гигладзе. Шмидт, – понимали, что конец близок.
– Последнее время, – говорит Нина, – я ходила за ним, как за ребенком. Конечно, можно было положить его в институт, но мне казалось, что беспомощность, усиливающаяся с каждым днем, будет невыносимо травмировать его, окруженного своими ассистентами, сестрами, нянями, которые еще так недавно видели его полным сил и энергии, и я решила весь уход за ним взять на себя, вплоть до инъекций, которые делала собственноручно.
В праздник 7 ноября, это был уже 1975 год, когда пришли навестить его дети, невестка с зятем и друзья, он выглядел очень хорошо, был веселым, оживленным. Лежал в кровати на высоко поднятых подушках, всех узнавал и приветствовал улыбкой, говорил со всеми. И день прошел вполне благополучно. Так же хорошо начался и следующий день. Но когда вечером я уложила его спать и вошла в спальню через час, я нашла его без сознания. Это был инсульт. Я вызвала «Скорую помощь», и его немедленно увезли в институт.
Его вернули к жизни на какой-то срок, но он потерял дар речи и был неподвижен. По существу, это была уже смерть…
Наступила ночь. Мы сидим с Ниной в столовой, не в силах оторваться от горьких, но дорогих ей воспоминаний…
На стене против меня висит фотография Александра Александровича в генеральском мундире, и лицо у него какое-то замкнутое и отчужденное, словно не об этом человеке мы здесь говорим.
И приходит мне на память рассказ Саши Вишневского о последних днях отца. Это было седьмого ноября, когда вся семья пришла навестить Александра Александровича. К вечеру, когда все разошлись, уставшая от волнений этих тяжелых дней Нина Андреевна вышла на улицу немного пройтись.
Александр Александрович дремал в спальне. Саша на кухне пил чай. И вдруг услышал какой-то шорох в комнате, кинулся в спальню – отца там не было, потом в столовую – и увидел его там. Держась за спинку стула, он стоял перед портретом покойной жены и неотрывно смотрел на него. Саша тихонько подошел к отцу. Александр Александрович глубоко вздохнул и прошептал:
– Ну, вот и все…
Саша под руку отвел отца в спальню и уложил в постель. Александр Александрович был бледен и очень слаб. Он молча закрыл глаза и впал в забытье. И Саша понял, что отец как бы простился со своим прошлым, может быть, даже со своей сознательной жизнью.
Вот что рассказал Саша. Думается мне, что Нина, вероятно, и не знала, что произошло в ее отсутствие…
На дворе уже ночь, я складываю свои записи. Нина прощается со мной, и я чувствую нежность к ней и признательность за ее преданность Александру Александровичу.