Текст книги "В поисках Вишневского"
Автор книги: Наталья Кончаловская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
Так шел этот замечательный человек и выдающийся ученый своим тернистым путем, преодолевая множество преград, постоянно совершенствуясь и страстно веря в необходимость своих методов, чем немало удивлял своих коллег. Шел всегда к намеченной цели путями, тщательно изученными и заранее им подготовленными. И было в нем удачное сочетание рационального мышления со страстностью натуры, постоянно сдерживаемой волей и твердостью характера.
Дом в Казани
Маленькая женщина с большими темными глазами, всегда встревоженными. Густые седые волосы зачесаны прямо, нос продолговатый и широкий, как у отца, и улыбка мягкая, как у него. И вообще она больше похожа на Александра Васильевича, чем на Раису Семеновну.
Это их дочь Наташа – Наталья Александровна Вишневская. Она врач – отоларинголог. С ней мы проводим вечера в беседах о ее родных, в поисках образов, характеров, событий. Мы рассматриваем старинные пожелтевшие фотографии с маркой «И. Якобсон. Казань».
Вот молодая Раиса Семеновна с замкнутым, чуть испуганным, красивым лицом. И даже на снимке видно, что у нее матовая смуглая кожа, а в темных волосах, по-старинному расчесанных на прямой пробор, лежат аккуратные канавки от щипцов. Целомудренная белая батистовая кофточка застрочена в мелкую складочку.
Справа сын – Шура, слева дочь – Наташа. Шуре лет десять, он покровительственно обнял мать за плечо. Личико у него красивое, упрямое, резко очерченное даже в своей детскости. А Наташа – прелестная смуглая девочка лет шести, с двумя косичками, весь облик ее полон хрупкости и какой-то душевности, Александр Васильевич не зря постоянно повторял: «Она такая кроткая, боюсь я за нее, как бы кто ее не обидел!..»
А вот еще одна фотография: Александр Васильевич с Шурой. На Александре Васильевиче черное шикарное пальто, бархатный жилет в звездочку, модные узкие брюки, лакированные штиблеты, трость с серебряным набалдашником, на голове – котелок. Черные пушистые усы расчесаны «по-мопассановски». Ну, вылитый француз начала XX века.
– Это снято, когда он вернулся из Парижа, он там два года работал по заданию Мечникова в Пастеровском институте, – говорит Наталья Александровна. – Посмотрите, каков здесь Шурка!
Рядом с отцом младший Вишневский – герой этой книги, тогда Шурка. На нем черный бархатный костюмчик с белым вышитым воротником, белый пояс, белые башмачки, белые носки и белая соломенная шляпа на темных блестящих волосах, и лицо такое же волевое: «Знаю, чего хочу!» А ведь ему всего четыре года было!
А вот еще забавная фотография: на бутафорской скамейке сидит бабушка – Елена Антоновна, за ней бутафорский пейзаж с гладью пруда, античной колоннадой, с купами деревьев – рай, да и только! А рядом стоит трехлетний Шура, в пелеринке, в соломенной шляпе. В руке у него пучок искусственных цветов и точно такой же на большой шляпе у бабушки, словно внук положил ей на шляпу часть своего букета. Бабушка в бурнусе с бархатным воротником, руки сложены на коленях, а лицо благодушное и терпеливое, светлые глаза глядят спокойно. Это мамаша Александра Васильевича…
Наталья Александровна рассказывает:
– Шура родился в 1906 году в Казани в доме на Воскресенской, теперь это улица Ленина. Этот дом и сейчас цел, мы жили в нем долго – это было удобно отцу. Университет рядом. Близко и Кремль со знаменитой башней Суюнбеки.
Но себя я помню, когда мы уже переехали на Грузинскую, в большую восьмикомнатную квартиру, там у отца был кабинет и приемная для больных – ведь он занимался и частной практикой. Там были у нас с Шурой две детские комнаты – в одной спали, в другой играли и учились. А еще столовая, гостиная, спальня родителей. Но незадолго до революции отец купил небольшой особняк с мезонином на Старо-Горшечной улице. При доме был флигель, каретный сарай, большой двор и за домом сад. Во флигеле постоянно жил кто-нибудь из наших друзей, а когда появились автомобили, то там поселился наш шофер с семьей.
Мы с Шурой были очень разные: я была чрезвычайно робка и застенчива, Шура, наоборот, был энергичным, предприимчивым, пытливым и волевым. С детства у него была страсть к животным и птицам.
Птиц он любил так, что вечно в детской у нас были клетки с чижами, дроздами, канарейками, щеглами. Шура сам за ними ухаживал, кормил, чистил клетки, и однажды, когда на птиц напал пероед и они начали терять оперенье, Шура решил их подлечить и произвести дезинфекцию, о которой нередко слышал в разговорах взрослых. Он раздобыл спирт и протер им всех птиц; В результате птицы подохли, и Шура в большой горести торжественно похоронил их в саду.
Однажды нашему шоферу привезли медвежонка, И он, к великому нашему восторгу, подарил его нам, детям. Мы поместили зверька в каретнике, возились с ним, играли, кормили его, но, как только он подрос, начал нападать на кур и уток. Шура сам вырыл прудик в саду, чтобы наблюдать, как начинают плавать утята, которых он выращивал целыми поколениями. И когда медвежонок стал таскать утят, пришлось с ним расстаться.:
А еще мы всегда держали собак, у нас было пятеро бульдогов. Когда наша любимица Тэпка должна была щениться, мама выпустила ее в сад, и она куда-то запропастилась. Когда же в вечеру Тэпка вернулась, то все заметили, что она сильно «похудела». Стало ясно, что Тэпка ощенилась. Шура кинулся в сад, обшарил все закоулки и нашел в заброшенной конуре Пятерых окоченевших щенков. Он принес их домой, и мы принялись отогревать их, четырех спасли, а пятый так и погиб.
Пришло время резать им хвосты и уши, и это, пожалуй, были первые «хирургические операции» в нашей с Шурой жизни…
Наталья Александровна замолкает, раскрывает свою сумку и вынимает рукопись.
– Я принесла вам воспоминания одной нашей подруги детства, Тамары Васильевны Чирковской, теперь она доцент педагогического института. Я просила ее вспомнить что-нибудь из Шуриного детства, и вот что она написала. Послушайте, как это занятно:
– «Шурка был независимым с самого раннего детства. Помню его трехлетнего в синей пелеринке и тирольской шапочке. Я гляжу в окно и вижу, как он бежит по улице, обгоняя няню, и вскакивает на тумбы. Потом они подходят к нашему дому. Потом следует сильный, прерывистый звонок. – Кто там? – спрашивает наша няня. – Это ля! – отвечает Шурка, он вместо «я» говорил «ля». Няня отворяет дверь.
– Ты что же, совсем один, Шурочка?
– Да, один!
– Какой молодец! – шумно восхищается наша няня.
Шурка бежит в комнаты, она отворяет дверь Шуриной няне, и спектакль продолжается.
– А вы нашего Шурочки не видели?.. Пропал мальчик. Не знаю, где искать!..
Тут с криком выскакивает Шура, страшно довольный, что ему удалось всех провести. И это повторялось каждый раз, когда его приводили к нам.
Самое интересное для Шуры было что-то придумать, чтобы удивить всех и нарушить обычный порядок. Если мы играли в «кошки-мышки» и ему выпадала на «считалочке» роль мышки, то он уже не мог этого вынести и немедленно предлагал: «Пусть в этот раз «мышка» ловит «кошку»!» И тут же бросался ловить «кошку» – толстенькую девчушку.
Двух наших такс он приучил брать поводки в зубы и с рычанием носиться по нашей квартире, а мы держались за поводки и воображали, что мчимся на паре лошадей. Но Шуре этого было мало, он решил, что кони должны быть взмыленными, и тогда мы развели зубной порошок, и Шура вымазал черных такс, и мы, к ужасу мамы, носились по квартире на «взмыленных конях».
Часто мы играли втроем: Шура, Наташа и я. Любимой игрой был «полёт на аэроплане». «Летчику» завязывали глаза, сажали на табурет, который мы начинали раскачивать, потом кричали: «Потолок!» – и в эту минуту хлопали «летчика» книжкой по макушке.
Была у нас и еще одна игра – в «больницу». На нашем дворе лежали – одно на другом – громадные бревна. Одно бревно называлось «холера», другое – «корь», третье – «дифтерит», были еще и «малярия» и «скарлатина». Надо было пробежать по бревну и не свалиться, это называлось «болеть». Игра была опасной, бревна каждую минуту могли скатиться и придавить нас. Но все обходилось благополучно.
Играли мы очень дружно, но если девятилетний Шура в Лядском саду, гуляя с мальчиками, встречался со мной, то предпочитал не узнавать меня, видимо стесняясь перед товарищами дружбы с девчонкой.
Шура был отчаянным драчуном и храбрецом, в драку он вступал первым. Помню, однажды на прогулке, это было на даче под Казанью, кто-то из ребят заметил змею, все в ужасе остановились, один только Шура, схватив палку и ловко орудуя ею, убил гадюку, хотя очень любил животных и постоянно наблюдал за ними».
Мне, пишущей эти строки, кажется, что, если бы девятилетний Шурка увидел, что кошка сцапала воробья, он непременно сказал бы: «Ах ты негодная!», но никогда не расправился бы с нею и не позволил бы никому другому.
Александр Васильевич постоянно занимался спортом. В его кабинете были ввинчены в притолоку кольца для гимнастики, на них ежедневно отец и сын проделывали различные упражнения. Александр Васильевич считал, что физическое развитие необходимо в любой профессии, а в хирургии – особенно, и так как он был волжанином, то первое место у Вишневских занимали гребля и плавание. Александр Васильевич с Шурой и с друзьями запросто переплывали Волгу! Правда, рядом всегда плыл «дежурный» ялик – на всякий случай.
Что помнят друзья
Фрагмент первый
«Давным-давно в детской купальне в селе Верхний Услон, что на Волге, где мы снимали дачи, черноволосый худенький мальчик, визжа, плескался в воде, что, впрочем, делал и я, – пишет художник Борис Константинович Винокуров. – Когда я напоминал об этом Александру Александровичу, уже сидя у него в клинике, в кабинете, он, сверкая очками, сердито кричал на меня: «Я визжал? Никогда я не визжал, я просто возмущался, что нас купают вместе с девчонками!»
Так вот наши отцы – Константин Петрович и Александр Васильевич – были большими друзьями. И помню я, как мы с моими братьями Юрием и Германом и с Шурой Вишневским в купальне по очереди лупили по-боксерски по животу моего отца. Для него это было нечто вроде массажа. Шурка, стесняясь, поглядывал на Александра Васильевича: можно ли, мол, бить чужого дядю по животу? А мой отец командовал: «Давай, давай сильнее!» – и хохотал, подзадоривая нас…
Берег Волги был для нас любимым местом, где мы росли, здоровые и счастливые. Закалялись, мужали, с утра до вечера проводя на берегу, загорали, боролись и бегали наперегонки, купались до синевы, до лихорадочной дрожи, когда зуб на зуб не попадает.
Отец наш увлекался гребным спортом и был одним из организаторов гребных станций в Казани. У нас было два гоночных ялика, один из которых, построенный самим отцом, был отдан в полное наше распоряжение. Можно себе представить, сколько экскурсий совершили мы в нем по Волге.
Родители отпускали нас охотно и даже на несколько дней, зная, что мы умелые гребцы. И мы, запасясь салом, хлебом и картошкой, садились в ялик и плыли в село Шеланку, верст на пятьдесят ниже Казани, к товарищу нашему – однокласснику Борису Турбину, у его родителей был там дом. Незабываемые времена!
Выехав на середину Волги, мы раздевались догола и гребли по очереди. Когда хотелось освежиться и отдохнуть, бросались в воду и плыли за яликом. Если же нас заставал дождь, причаливали к берегу, вытаскивали ялик и, перевернув его, укрывались под ним от дождя.
Иногда ради романтики ночевали на берегу, пекли на костре картошку и ели ее с салом и хлебом. Делить сало и хлеб поручалось Шуре Вишневскому – в знак особого доверия.
И о чемтолько не мечтали, о чем не говорили мы тогда у костра звездными ночами!
По-настоящему, уже на всю жизнь, подружился я с Шурой в казанской опытно-показательной школе второй ступени, которая была создана группой педагогов-экспериментаторов. Шура попал уже во второй класс, имея репутацию драчуна и забияки. Это было в 1922 году.
Наш класс настороженно и с пристрастием принимал новеньких. Шурину кандидатуру класс обсуждал горячо и со всех точек зрения, руководствуясь главным образом слухами о его «кулачной активности» среди ребят. А потом все же он был сыном профессора Вишневского, вроде как бы из «высшего общества» Казани.
Как сейчас помню, вхожу в класс, Шура сидит на парте, болтает ногами и рассказывает о чем-то, видимо, очень интересном и занятном, судя по дружному хохоту ребят. А девочки сидят в сторонке, делая вид, что не заинтересованы, но сами прислушиваются и переглядываются. Шура имел способность привлекать к себе внимание и потому действовал наверняка. Он сразу включился в наше общество и через некоторое время стал хорошим товарищем.
Класс наш был небольшой: три Бориса, три Александра, один Андрей, один Лев и один Аркадий – девять мальчиков и столько же девочек. Звали мы, конечно, друг друга – Бобка, Шурка, Левка, Аркашка – и так до старости, до лысин и седин! Ведь мы потом в течение всей жизни устраивали встречи одноклассников, и, как бы ни был занят А. А. Вишневский – академик, профессор и генерал, – он никогда не отказывался от наших сборищ, как никогда не отказывал в помощи товарищу!..»
Все это из воспоминаний художника Винокурова.
Перейду к запискам еще одного из одноклассников Шуры Вишневского и друга его, теперь подполковника медицинской службы, А. А. Мусина. Вот что он прислал по моей просьбе.
«…Это была замечательная школа всего из четырех классов, и училось в ней около ста человек. Руководил ею ректор Восточного опытного педагогического института (в сокращении – ВОПИ) Сергей Платонович Сингалевич. Был он историком, отличным методистом, прекрасным организатором и человеком четким, строгим и твердым.
Литературу нам преподавал Владимир Павлович Брюханов, человек редкого обаяния, приветливый и очень скромный, никто и не знал тогда, что брат его был наркомом финансов. Помню физика – Николая Ивановича Медянцева, влюбленного в свою науку и талантливо преподающего нам ее. Помню и биолога – Анну Павловну Бунину. А общение со студентами ВОПИ, которые проводили у нас пробные уроки, – интереснейший опыт для будущих педагогов!
В школе часто бывал известный тогда искусствовед – Алексей Александрович Федоров-Давыдов. Занимался с нами и театровед и блестящий лектор Михаил Данилович Прыгунов, впоследствии директор театрального музея имени Бахрушина в Москве. И так как школа имела гуманитарный уклон, то больше внимания уделялось нашему общему развитию и расширению культурного и политического уровня. Были у нас и кружки: литературный, исторический – они назывались «Знание и творчество». Мы ставили своими силами спектакли, и даже на французском и немецком языках. Устраивали интересные встречи, и незабываемой для меня была встреча с Верой Фигнер, которая на протяжении четырех уроков рассказывала нам о своей революционной деятельности. А вечерами мы шли в актовый зал университета, где Вера Фигнер читала главы из своей замечательной книги.
Школа учила нас гражданственности, сознательности, умению любить книгу и работать с ней. Из нашей школы вышли такие люди, как доктор филологических наук писатель С. А. Макашин; академик – химик Б. А. Арбузов; академик В. М. Хвостов; профессор – филолог В. Адо; профессор – химик А. Щеглова и многие заслуженные люди: врачи, химики, литераторы…
А в классе нас было восемнадцать человек. Шура Вишневский был не из лучших учеников – отставал по математике, не придавал значения отметкам. Но он сильно выделялся среди нас остротой и самостоятельностью суждений, упорной волей и спортивностью. Он отлично плавал, играл в футбол, в теннис, занимался боксом, упражнялся на гимнастических снарядах. Я помню его подтянутым черноволосым юношей, отличного, даже красивого, сложения. У него худощавое лицо, нос с горбинкой, брови вразлет и насмешливые глаза. Одет в гимнастерку, туго затянутую широким ремнем.
Он казался старше и взрослее всех нас, видимо, это так и было. Он был честолюбив и всегда хотел быть первым. Помню, однажды он пришел к нам во двор. Ребята метали копье. Он включился в игру, бросил копье неудачно и не ушел до тех пор, пока не метнул его дальше всех. Еще в школе он совершенно серьезно уверял нас, что будет генералом и академиком.
– Не верите? Ну вот посмотрите! – говорил он, сидя на парте и болтая ногами.
Товарищем Шура был отличным: веселый, отзывчивый, всегда охотно принимал участие в лыжных походах, в экскурсиях, в гребле. Я помню, как мы вчетвером в легком ялике проплывали по Казанке. Потом выходили на Волгу и гребли 50 километров до Шеланки, где несколько дней гостили у нашего одноклассника Бориса Горбунова, хозяйничая в большом яблоневом саду. Помню, что в Шеланке снимал дачу профессор Тушнов и была у него дочка, которая всегда присутствовала на наших вечеринках, звали ее Вероника…»
При упоминании об этой девочке, ставшей впоследствии замечательной поэтессой, мне захотелось немного отвлечься и расспросить о ней Наталью Александровну Вишневскую. Я пригласила ее, знала, что она дружила с Вероникой Тушновой.
И вот мы снова сидим у меня, на диванчике:
– Мы ведь с ней учились в казанской школе в одном классе. Я очень хорошо помню эту тоненькую смуглую девочку, которая постоянно находилась в компании мальчишек, с девочками она не дружила… В детстве она, пожалуй, особыми литературными способностями не отличалась, но если вы посмотрите предисловие к ее сборнику, вышедшему в 1974 году, то узнаете, что, по ее собственному признанию, стихи она начала писать в самом раннем возрасте, лет шести. Стихи получались гладкие, аккуратные:
Солнышко светит и греет,
Птичек слышны голоса…
Она записывала их в тетрадку и сама себе заказывала: «Теперь я напишу про весну, а потом про зиму…» В юности она стала писать о любви, о «грезах, слезах, луне, страданьях». Но никто из нас не знал о ее поэтических опусах, видимо, она по своему характеру была скрытной, не раскрывала свой внутренний мир.
В детстве мы с ней не дружили, дружба наша возникла много позже. Обе мы в один год после школы поступили в мединститут, но отец. Вероники, профессор, ветеринар, патофизиолог, был вскоре приглашен в Ленинград в ВИЭМ, и семья их уехала из Казани.
Помню, что мать Вероники отлично рисовала, и Вероника унаследовала от нее это дарование и сама любила рисовать, но всерьез к этому не относилась.
А в 1934 году Тушновы переехали в Москву. Вероника закончила мединститут, написала диссертацию, ко так и не защитила ее. Дружба наша началась с близкого соседства: мы жили в одном доме на Новинском бульваре. Когда мы обе вышли замуж, стали постоянно ездить все вместе на юг, на море или в горы, в Теберду. Дружить с ней было легко, потому что она была человеком беспредельной честности, взыскательности к себе и необычайной доброты и отзывчивости.
Стихи она начала писать уже во время войны, работая в госпитале в 1944 году, и первые ее стихи «К дочери», напечатанные в «Комсомольской правде», сразу принесли ей успех. Стали приходить письма с фронта от бойцов, такие искренние и с такой горячей благодарностью за стихи «о наших детях», что Вероника поняла: эти треугольные конверты с номерами полевой почты и есть ее дорога в поэзию. И с этого времени она отдала свою жизнь поэзии. Ближе всего ей была любовная лирика. Стихи ее, полные живой силы любви, как музыка женской души, почти всегда таили отзвук печали, иногда почти незаметной.
Но вот теперь, после гибели Вероники, кажется, что этот отзвук словно предрекал ее ранний, безвременный конец. Если б не ее небрежное отношение к своему здоровью, можно было бы ее спасти. Тяжелая болезнь мучила Веронику довольно долго, но она скрывала ее. А когда легла в клинику к моему брату и он оперировал ее, оказалось – было уже поздно.
Помню, как вечером я звонила ему, чтоб узнать о ее состоянии, и Александр Александрович тихо и горестно сказал мне: «Безнадежно…»
Вероника Тушнова… Мне всегда очень нравилась эта талантливая поэтесса. Но я не была дружна с ней настолько, чтобы знать, что она тоже уроженка Казани. И сейчас я пытаюсь найти следы ее детства, связанного с юностью Шуры Вишневского. Вспоминаю ее стихи:
Я с детства любила гудки на реке,
я вечно толклась у причала,
я все пароходы еще вдалеке
по их голосам различала…
И я огорчилась, хотя я сюда
вернулась, заведомо зная,
что время иное, иные суда
и Волга-то в общем иная.
Вот эти строчки для меня служат каким-то небольшим звеном в цепи далеких событий, связанных с Александром Александровичем, у которого на руках умирала Вероника Тушнова, такая прелестная, такая женственная, такая одаренная. Незадолго до смерти она писала:
Вспоминай меня, если
хрустнет утренний лед,
если вдруг в поднебесье
прогремит самолет,
если вихрь закурчавит
душных туч пелену,
если пес заскучает,
заскулит на луну…
Странно и горько думать, что каждая строчка этих стихов будет существовать и в книгах, и в жизни, а Вероники уже нет. «Вспоминай меня…». Вот я и вспоминаю ее и Александра Александровича, которого тоже нет и которому я только этим могу выплатить свой неоплатный долг…
Возвращаюсь к тому, что помнят друзья. Итак, пишет художник Винокуров: «Он всегда «отрабатывал» в себе что-нибудь – то умение выступать публично и говорить свободно, то мастерство в плавании (и переплывал Волгу один, без дежурного ялика), то «культивировал» храбрость и бросался один против двоих и троих. Вот случай, когда мы оба жили уже в Москве. Было тогда Шуре около тридцати лет. Шли мы вечером по Леонтьевскому переулку (теперь это улица Станиславского), шли, о чем-то болтали, и вдруг слышим крики, топот, ругань, из каких-то ворот выбегают несколько парней, сбивают одного с ног и начинают избивать его ногами. Я даже не успел ничего сообразить, как Шура, закричав, бросился на этих парней с такой смелостью, что они в темноте решили, что нас много, и мгновенно разбежались. Остался лежать только сбитый, закрывая руками голову.
– Живой? – спросил его Шура.
– Живой, – прохрипел парень.
– Ну слава богу! – Шура успокоился, и мы пошли дальше.
– Ведь ногами, сволочи, били, – зло пробормотал он, – трое на одного, вот ведь люди!
А сколько раз в детстве я видел Шурку в Лядском саду в «кулачных встречах» с мальчишками, и почти всегда он одерживал победу.
Очень интересно было наблюдать за Шурой, когда он готовился к выступлениям на занятиях словесностью. У нас в школе было принято делать доклады наизусть. Я не помню, на какую тему делал свой первый доклад. Шура, но, видно, очень волновался, потому что от него пахло валерьянкой на весь класс, и это, конечно, надолго стало поводом для шуток. Но во второй и в третий раз Шура «докладывал» намного свободней и уверенней, здесь он уже обошелся без валерьянки – научился преодолевать свое волнение. Таков был его характер – добиться поставленной перед собой цели.
Вообще он очень интересно рассказывал. Думаю, что и этого он добивался не без тренировки, потому что в памяти моей сохранился такой случай: однажды наш товарищ, Земницкий, совершенно блестяще рассказал о том, как создавалась «Марсельеза» Руже де Лиллем.
Я подивился и даже позавидовал его красноречию, а Шура сказал: «А ты прочитай Цвейга «Гений одной ночи», выучи и прорепетируй несколько раз. Будешь не хуже рассказывать!..»
В те времена в нашем кружке «Знание и творчество» часто устраивались диспуты, было большое увлечение этим видом бесед на самые разные темы – искусства, морали, науки… Мы собирались в кабинете Высших женских курсов. Стены кабинета были увешаны портретами ученых и репродукциями с картин, стояло пианино, и иногда кто-нибудь из приглашенных играл. От участников требовалась творческая активность, и часто мы сами выбирали темы для докладов и диспутов.
Я помню горячий спор после Шуриного доклада: «Можно ли создать мировой трест?» Сейчас уже трудно вспомнить, что именно и как он доказывал, но Сергей Платонович Сингалевич, который вел этот кружок, так оценил Шурин труд: «Много оригинальных, хотя и спорных, мыслей и много остроумных, хотя и недостаточно убедительных, выводов». Шурка, конечно, остался при своем мнении и долго потом развивал свои идеи в обществе одноклассников…»
Об этом же пишет еще один из одноклассников Вишневского – Аркадий Иосифович Иоффе, ныне инженер нефтехимической промышленности.
«…Шура любил выступать, декламировать, предпочитал стихи Маяковского, но удавались ему больше научные выступления, а не художественные. Здесь он говорил с большой экспрессией, очень убедительно и ярко. Готовился к выступлениям заранее. Бывало, приходишь к нему и уже в передней слышишь его голос: это он перед зеркалом держит речь перед воображаемым корифеем науки или какой-нибудь инстанцией, придуманной им самим. Большой аудитории ему не требовалось, обычно он выступал и при единственном слушателе. Это был я или его сестра Наташа, а иногда и воображаемая аудитория. Он был отличным рассказчиком и любил представлять рассказ в лицах. Рассказы его о виденном и пережитом были интересны не только по форме, но и артистичны по исполнению ясодержательны, нешаблонны и всегда отражали его личную точку зрения и его отношение к действительности».
И еще об одном школьном друге Александра Александровича мне хотелось бы сказать. Это – Владимир Михайлович Тимофеев, тоже доктор, но технических наук, почетный радист СССР.
От школьной скамьи в Казани до электронно-вычислительной машины в институте на Большой Серпуховке, – машины, которую устанавливал Вишневскому Тимофеев, налаживая телетайпные связи, – эти два крупных специалиста – каждый в своем деле – сохранили теснейшую дружбу и верность друг другу.
Я читаю эти записки людей, знавших и любивших Шуру, и перед глазами моими встают картины, отодвинутые временем, – то отчетливые, то словно подернутые туманной дымкой, но все они живые, согретые нежностью и преданностью его друзей.
А какая удивительная дружба связывала отца с дётьми! Александр Васильевич постоянно волновался за дочь, считая ее хрупкой, а Ната росла среди мальчишек, умела плавать, грести. Брата она называла «гололобым»: перестав носить детскую челочку, он откидывал свои темные волосы назад, и тогда обнажался его высокий, широкий лоб. А Шура дал сестре прозвище «утконос» – за такой же, как у отца, приплюснутый нос. Но жили дети дружно, Шура не давал сестру в обиду. Общее здоровое, спортивное воспитание, детство и юность, прошедшие рядом с красавицей Волгой, – все это сблизило их на всю жизнь.
Александр Васильевич не толкал Шуру к медицине, Шура сам заинтересовался ею, с детства постоянно общаясь с отцом, который отдавал этому делу свою жизнь, свою душу и знания. Впоследствии, будучи уже академиком, Александр Александрович в интервью для «Комсомольской правды» сказал:
«…Я не люблю слова «династия». В нем есть какая-то скучная предопределенность. Успех не может быть запрограммирован. Иначе какая от него радость. В русском языке каждое слово имеет свой оттенок, поэтому куда правильнее говорить о семейных традициях – это атмосфера, в которой рождается первая мысль о профессии. Я любил своего отца и гордился им, но не положением, не известностью его, а им самим. Он был большим хирургом, способным артистом, хорошим спортсменом… А главное, настоящим мужчиной! И была в нем властная убедительная сила, сила мастера своего дела. Я знал отца в разные дни его жизни. Я слышал, как говорили о нем его больные. Я видел его со скальпелем… Словом, в четырнадцать лет я твердо решил стать хирургом. Впрочем, сыну Вишневского нетрудно было «заболеть хирургией». Куда труднее пришлось потом. Все относились к врачу с какой-то завышенной меркой. Прежде всего – сам отец. Требовательность его не знала предела. Но было в его методе такое, что срабатывало безошибочно. «Умей заставить себя, – говорил он, – сделать любое дело, раз доверяют, раз считают, что оно по силам». Короче, ни разу не пожалел я о профессии, которую запланировал себе на всю жизнь…»
Шура смолоду привык думать и жить так, как жили в его родном доме, и потому не было для него никакого другого выбора, никаких иных интересов, никакой иной мечты. Он был, конечно, менее сдержан, чем отец, и более порывист, но огромная эмоциональная сила в нем всегда подчинялась разуму. Разум и одержимость, разум и настойчивость, разум и чувство. И поэтому растрата была постоянная, неизбывная – иначе он не мог. А реакция – каждый раз, как впервые! Он умел удивляться, хотя вроде бы не однажды с каким-то фактом сталкивался, по каждый раз находил в нем новое. Это делало его на протяжении всей жизни молодым. Умение восхищаться и сохранять влюбленность в жизнь. Все это – признаки молодости даже в зрелом возрасте.
И рядом – яростная целеустремленность, упорство и даже честолюбие. Военная дисциплина, которая была у него в крови от деда, выручала его, если темперамент доводил до взрыва. Своеобразная личность!
Я хорошо знала всю его жизнь, его семейные драмы и комедии. Но они ни на йоту не умаляют значения его богатейшей личности. Причиной многого, что осложняло его жизнь, что с ним происходило, была его темпераментная, взрывчатая натура, не терпящая покоя и однообразия. Но, будь он иным, вряд ли он смог бы стать тем, кем стал, – талантливым ученым, мужественным воином, общительным, остроумным человеком.
А в повседневности это выглядело так: уже незадолго до кончины Александра Александровича я сидела у него в кабинете. Были мы оба уже в преклонном возрасте, но тем не менее вели живой, молодой разговор о жизни. Вошла секретарша Зоя Кузьминична – обстоятельная, умная и милая женщина, ей нужно было согласие на госпитализацию какой-то больной.
– А она хорошенькая? – спросил Александр Александрович, подписывая бумагу.
Зоя Кузьминична, чуть смешавшись, взглянула на меня и шутя пожурила Александра Александровича:
– А пора бы вам, Александр Александрович, перестать увлекаться хорошенькими!
Надо было видеть веселый и озорной взгляд академика за выпуклыми стеклами очков.
– Все еще воспитывают меня, сотрудники-то! – подмигнул он мне.
И столько в этом было лукавства и юмора, что все в это мгновение как бы осветилось сознанием, что мы живем, живем еще!.. И сама мысль о близком конце этого человека казалась нелепой.