Текст книги "Яд желаний"
Автор книги: Наталья Костина
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Игорь Лысенко тоже сразу положил глаз на Аню Белько, но… она и его вежливо отшила, в этом капитан должен был себе признаться.
– Савицкий все бы для нее сделал, а она шанс, который, может, только раз в жизни бывает, своими собственными руками уничтожила. У Савицкого на самом деле связи – извини-подвинься! Не детский сад. Половина театра на нем держится. Ты думаешь, на какие деньги он сейчас «Измайлову» ставит? Из бюджета, что ли? Из бюджета на новый занавес даже не дают! А у него спонсоры есть. Потому что он классный режиссер на самом деле, если ты не знаешь. Но самолюбивый просто до ужаса.
– А почему Белько в другой театр не перешла? – наивно спросил капитан.
– А сколько их, театров? – Хористка прищурила глаза. – Театр – это тебе не бакалейный магазин! У нас в городе оперный – только один, хотя и городишко вроде не маленький, под два мильёна будет. Не по кабакам же ей, в самом деле, шансон петь? Или в оперетте ногами дрыгать… Ну, я лично против оперетты ничего не имею. Однако мне воспитание не позволяет об оперетте даже заикаться, сожрут дома на фиг, хотя я бы и пошла. Я бы там с моими данными точно примой стала! Но предки обнимутся, скажут «ах!!» и дружно умрут. Оно мне надо? Я у них одна. Может, Белько и правильно делает, что замуж выходит. – Алина покачала головой. – Если муж крутой, он сам ее продвинет. Знаешь, как говорится, бабло всегда побеждает зло. А Савицкий в последнее время ее в театре держал только обещаниями. Она Татьяну в «Онегине» спела… я не слышала, гриппом заболела не вовремя, так предки говорили – что-то потрясное. Мамахен всю виолончель слезами замочила, чувствительная она у меня. А Савицкий ее с партии снял и Татьяну отдал Сегенчук. Почему – никто не знает, а у него никто и не спрашивал, попробуй спроси! Вообще никогда петь не будешь, дадут тряпку, с барабана пыль вытирать! Потом еще, совсем недавно, он пообещал Белько Леонору в «Фиделио». Она даже на генеральном прогоне спела, а он, гад, в последний момент поставил на премьеру Ларису! Ну, при всем моем уважении к Ларисе Федоровне… Она, конечно, певица экстра-класса, но надо же знать, когда на сцену выходить, а когда лучше уступить! Даже если очень хочется… И вообще, представляешь себе сто пятнадцать килограмм окороков в панталонах?
В ответ на недоуменный взгляд капитана собеседница пояснила:
– Леонора, главная героиня, там в мужском костюме. Средневековая такая одежка, с короткими штанишками. Уматные такие штанцы пузырями, и с бантиками… Анька Белько в этой фигне смотрелась на сцене просто отпад, ну а Лариса Федоровна… короче, это нужно было слушать, а глядеть было страшно. Ну просто волосы дыбом. Причем по всему телу. Да… Если честно, на месте Белько я бы уже давно дверью хлопнула, да так, чтобы в нашем театре любимом лепнина поотпадала!
Лысенко, похрустывая чипсами, молчал, чтобы переварить все только что услышанное.
– А знаешь, мне иногда кажется, что она делает совсем не то, что ей хочется, – неожиданно изрекла Алина.
Капитан удивленно взглянул на собеседницу.
– Это как?
– Это когда она недавно объявила, что замуж выходит и поет последний сезон. И лицо у нее такое радостное было, а взгляд такой… тоскливый. Я вся в мамахен пошла, у меня тоже глаз-алмаз. Поэтому мне лично кажется, что Аня Белько врет. На самом деле уходить из театра она не хочет. Просто ей все равно здесь ничего не светит. Савицкий злопамятный. Поэтому он скорее Богомолец примой сделает – разумеется, второй после своей жены. Или Сегенчук. Хотя она совсем не в его вкусе…
– А Белько в его вкусе?
– У Белько все есть – и внешность, и голос… Сказочный голос, – задумчиво произнесла хористка и криво улыбнулась. – Если иметь такой голос, можно все себе позволить. Даже замуж выходить, – неожиданно и горько закончила она.
Из дневника убийцы
В детстве, наверное, каждому кажется, что на тебе остановился перст Божий. Все у тебя получается, все тебя любят. Куда девается эта любовь, когда человек вырастает из нежного возраста? Неужели ее хоронят вместе с теми, кто любил тебя больше жизни? Мы лишаемся любви, мы теряем ее – кусок за куском, часть за частью… И она уходит – вместе со старыми друзьями, неверными любовниками, мужьями-предателями… И рано или поздно наступает самый горький день твоей жизни, когда у тебя не остается ничего…
Недавно был как раз такой отвратительный день, когда мне казалось – никто меня не любит, никому я не нужна. Не было сил ни на что… Пришла домой… Закрыла дверь в комнату и отгородилась ею от мира… Хоть сама понимала, как это наивно и глупо. Вокруг – пыль, все разбросано… Всю неделю руки не подымались прибрать. Выключила свет и поставила свою любимую вещь – 29-ю сонату Бетховена в исполнении Юдиной. Запись эта очень старая, еще бабушкина, редкая вещь. Сделал ее один меломан, записал на японской профессиональной аппаратуре еще тогда, когда я пешком под стол ходила. Из-за этой записи я и храню старый катушечный магнитофон, каких ни в одном доме уже не сыщешь. Он живет у меня много лет, и я не снимаю с него единственную оставшуюся в живых магнитофонную ленту с записью бетховенской сонаты. Это просто чудо, что за столько лет она не посыпалась и не затерлась. Когда мне особенно плохо, когда кажется: да провались все и вся в тартарары! – я ставлю эту божественную вещь, и все тридцать семь минут, пока звучит эта неземная музыка, у меня текут слезы. Но слезы эти уже не злые – нет, с каждым звуком они становятся светлее, тише. И к концу сонаты наступает какой-то душевный катарсис. И как раз в тот момент, когда я сидела зареванная в темной и грязной комнате, появился он. Меньше всего в этот момент я хотела бы видеть именно его. Я не знаю, зачем он ко мне приходит – ведь между нами давно все кончено! Или даже так: всё между нами даже не начиналось! Я не люблю его визитов. Иногда я даже выключаю свет – делаю вид, что меня нет дома. Я знаю, что он смотрит снизу на мое окно, прежде чем подняться, так что эта уловка иногда срабатывает. Но вчера он сразу понял, что я здесь – по музыке из-за двери… К тому же, наверное, я ее не заперла. Я слушала Юдину, и слезы текли по моему лицу беспрерывным потоком. Он сел рядом, и некоторое время я чувствовала, что мы – одно целое. Пока он не потянул меня за руку и не сказал: «Ладно, хватит уже». Я с ужасом поняла, что мы с ним совсем, совсем разные… и не родные. И никогда мы не будем родными, проживи рядом хоть тысячу лет. Очевидно, он наблюдал за мной, потому что на его лице жалость поочередно сменялась удивлением, затем утомлением, а потом и вовсе брезгливостью. А я все плакала, плакала и не могла остановиться. Пока он не поднялся и не сказал: «Знаешь, театра мне хватает и на работе!» Хлопнул дверью и ушел.
Вчера мы помирились. После репетиции он заехал ко мне. Наверное, он чувствовал себя виноватым, не знаю. Я никогда не пыталась лезть к нему в душу – да и есть у него в душе хоть что-нибудь?
Сегодня была пятница, 13-е. К тому же еще и полнолуние. Наверное, поэтому обе дочери старлея Бухина еще с вечера расходились так, что не спала вся семья. Носили девочек на руках, по очереди испробовали все – и теплую пеленочку на животик, и укропную водичку, и тихую музыку… Дочери сучили ножками, сбрасывая с себя не только пеленки, но и одеяла, выплевывали воду, а музыки и вовсе не было слышно – так орали Санька с Данькой. В конце концов помог свежий воздух – в пятом часу утра измученный Саша вынес коляску на улицу и катал ее по пустынному микрорайону до изнеможения. Когда уже рассвело, он осторожно причалил к скамейке под подъездом, сел, вытянул ноги и подставил осунувшееся лицо утреннему солнышку. Санька и Данька посапывали, недовольно отвернувшись друг от друга. Он тоже решил подремать, пока они снова не разорутся, – время кормежки было уже близко. Он откинул голову на спинку скамьи и тут же отключился…
– …Бухин, я к тебе обращаюсь!
Старлей вздрогнул и проснулся. Правая нога его задергалась, ударяясь о стол для совещаний с равномерным глухим стуком.
– Саня, ты чего? – схватила его за руку Катя Скрипковская. – Тебе нехорошо?
– А… ничего… все путем… – Он все еще никак не мог понять, где находится.
– Саша, – снизив тон, сочувственно обратился к нему начальник, – ты со Столяровой пообщался? Или как?
– Я пообщалась! – бодро доложилась Катерина.
– А… ну ладно. – Бармалей, тоже, видимо, бывший сегодня не в духе, махнул рукой. – Все. Оперативка окончена. Все свободны.
Сашка Бухин со стыдом понял, что всю оперативку он проспал. Он поплелся вслед за бодрой, выспавшейся и полной сил напарницей в их общий кабинет и с мрачным видом уселся за свой стол. Спать хотелось ужасно, но что делать с работой, которая наворачивалась, как снежный ком?.. На Катьку ее спихивать, пусть она везет, что ли? Стыдоба…
Катерина с невозмутимым видом клацала по клавиатуре новенького компьютера. Ее напарник сидел за столом напротив неестественно прямо, боясь опереться на спинку стула. Господи, вот беда-то какая… неужели со всеми детьми так? И она, что ли, не давала покоя своим родителям? А у Сашки сразу двое… Она покосилась в его сторону. Бухин сидел, слегка покачиваясь и глядя в одну точку.
Он знал, что, как только закроет глаза, тут же неминуемо уснет. Поэтому старался даже не мигать, пока под веками не появилось противное жжение. Однако, несмотря на все усилия, он все равно уснул, и, кажется, даже с открытыми глазами. Неизвестно, сколько он спал – может быть, минуту, а может, только десять секунд, – но успел увидеть полноценный сон. Во сне он поймал что-то очень важное… такое важное… – и сразу понял, в чем дело в этом театре, будь он неладен…
Телефонный звонок поднял бы и мертвого из могилы, хотя с опером, измученным хроническим недосыпом, ему пришлось повозиться. Старлей проснулся, и снова с ним повторилось то же самое – он равномерно задергал правой ногой, ударяясь о стол и пугая Катерину, которая схватила трубку телефона, наивно полагая, что раз уж Сашка так крепко спит, то разговор его не разбудит.
Он с силой потер лицо руками и уставился в стол. На столе было девственно чисто. Бумаги, как им и было положено, лежали в сейфе. Сейф был заперт на ключ. Ключ… Да, игла в яйце, яйцо в утке, утка в зайце, а заяц – в каменном сундуке. Так же и с этим проклятым театром. Театр представлялся ему каменным сундуком со многими тайнами, вложенными одна в другую, и в самом конце – тайна убийцы. Отравленная игла. Как можно было отравить человека вытяжкой из бледной поганки? И, главное, кто это сделал?
– Сань, – жалостливо сказала Катерина, – может, ты больничный возьмешь? Ты весь дергаешься ужасно!
– Ничего страшного. Просто это у меня такой условный рефлекс выработался. Как у собаки Павлова, – пояснил Бухин. – Как только они начинают плакать, я начинаю ногой качать коляску, вот и все!
– Сань, так коляски ж нет…
– Мне все время кажется, что они плачут, – вздохнул Сашка. – Потому и дергаюсь. Ты не бойся. Это не заразное, – попытался отшутиться он.
Однако Катерине было не до смеха. Ей было жаль напарника, но работу ведь никто не отменял, вон сколько снова на них навалили!
– Сань, сегодня нужно опросить Сегенчук и Богомолец. Ты к кому пойдешь? – со вздохом спросила она.
– А кто ближе живет?
– Сегенчук в Научном, а Богомолец – в Пятихатках, – виновато сообщила Катя.
Сашке было все равно. Что Научный, что Пятихатки – одинаково далеко.
– Знаешь, ты, наверное, езжай к Сегенчук. Туда быстрее, я прикидывала. Сколько тут до вокзала, рядом совсем. Заодно и поспишь в электричке.
– Знаешь, Кать, – безнадежно сказал Бухин, сомнамбулически раскачиваясь на стуле, – если я сяду в электричку, то буду спать до самой Москвы!
* * *
Людмила Сегенчук жила в собственном доме в центре уютного и зеленого пригородного поселка. Электричка с вокзала шла сюда всего минут двадцать. Катя подумала, что если бы Сашка поехал к Сегенчук, то проспал бы остановку непременно – она была то ли третья, то ли четвертая от города. Она немного поплутала по тенистым и почти безлюдным улочкам, разыскивая нужный адрес. Сады отцветали, распускались каштаны и черемуха. Воздух был упоительно свеж и благоухал совсем как в детстве… Катя сама выросла в таком же маленьком поселке – ехать той же электричкой, в том же направлении, только в два раза дольше. И черемуха с каштанами у них так же растут по всему поселку, и аромат, наверное, разносится по улицам, и возле дома ее мамы тоже. Хорошо было бы на выходные съездить к ней… если начальство не придумает сверхурочной работы, что случается довольно часто.
«Осторожно, злая собака» – гласила надпись на калитке, украшенной искомым номером, и Катя нажала пуговку звонка. Забор был бетонный, добротный, так называемый «еврозабор», выкрашенный какой-то металлизированной краской так, что каждый камушек художественно выделялся. Ограда неуловимо напоминала декорацию, и Катя подумала, что Людмила Сегенчук, должно быть, сама ее выбирала. Чтобы она напоминала: в этом доме живет человек, напрямую связанный с театром. Катя стояла и размышляла, потому что злая собака, о которой предупреждала надпись, почему-то не лаяла. Она еще раз позвонила, но звук сюда не доносился – видимо, звонок находился где-то в доме. Рассматривать художественно выполненный забор ей уже надоело, открывать же явно не спешили… Катя встала на цыпочки и заглянула во двор. Небольшая и очень толстая рыжая собака, даже с виду не злая, лениво спала на солнышке, привольно раскинувшись и вытянув лапы. Сторож называется… «Злая собака»! Как же! Катя легонько свистнула, но собака и ухом не повела. Ничего не оставалось, как ждать и рассматривать владения Людмилы Сегенчук поверх забора. Дом, рядом гараж или сарай, все очень аккуратное и добротное. Судя по всему, решила Катя, здесь имеется твердая мужская рука. Их с мамой старый дом выглядел далеко не таким ухоженным. А тут и тротуар перед домом, и сам двор, выложенный плиткой, и двухэтажный, просторный, обшитый бежевым сайдингом дом – все говорило если не о безупречном вкусе хозяев, то, во всяком случае, об имеющемся достатке. Безмятежно цвели под деревьями красные тюльпаны и желтые нарциссы, жужжали пчелы, спал ленивый сторож, выпятив сытое пузо и разбросав мохнатые лапы… Катя снова нетерпеливо позвонила и держала палец на пуговке звонка, пока где-то вдалеке не послышались шаги.
– Вы к кому? – неприветливо спросили ее из-за калитки.
– Я к Людмиле Сегенчук. Из милиции. Я звонила, – напомнила она.
– Удостоверение покажите.
Открывшая ей женщина долго изучала документ, видимо сверяя фото на нем с предъявительницей, и наконец разрешила:
– Проходите…
Катя опасливо протиснулась бочком, памятуя о «злой собаке», но та даже и не шевельнулась.
– Обувь снимайте…
В доме царила такая же чистота, как и во дворе. Катя покорно сунула ноги в предложенные тапки и поплелась за хозяйкой. Та привела ее в кухню.
– А вы…
– Мария Михайловна, – представилась хозяйка. – Вы насчет этого… убийства?
– В общем-то, да, – согласилась Катя.
– Жена режиссерская ее и убила, – сообщила ей женщина.
– Вам дочь об этом рассказывала? – осведомилась Катя.
– Да тут и рассказывать нечего, – отмахнулась хозяйка. – Ну кто еще мог любовницу убить? Кому это нужно? Вам не нужно, мне тоже. А жена терпела, терпела да и отравила эту тварь.
– А если нет? – предположила Катя.
Женщина немного подумала, наморщив лоб, и сделала вывод:
– Ну, тогда сам Савицкий. Больше некому. Если не жена, то он.
– А вы его знаете? – с интересом спросила Катя.
– Видела, – кратко ответила женщина. – Не понравился.
– А жену его?
– Тоже видела. Не понравилась.
Катя подумала, что и о ней у собеседницы уже сложилось мнение: «Видела. Не понравилась». Однако она ошиблась.
– Хотите чаю? – вдруг спросила ее хозяйка. – Вы ж к Людмилке приехали, а она в поликлинику пошла, на прогревание. Связки застудила. Боюсь, не скоро придет, только вышла. Поликлиника у нас не здесь, аж в Покотиловке. Или вы чаю не хотите?
– Хочу, – поспешила заверить ее Катя, исподтишка разглядывая собеседницу. На первый взгляд, той было уже за пятьдесят. Лицо, фигура – все, как говорится, стандартное. И одежда стандартная для жительницы поселка, занятой домашним хозяйством: джинсовые бриджи и футболка.
Кухня тоже была донельзя вылизанная, чистенькая. Так же, как и во дворе, Катя не увидела здесь ничего лишнего – ни грязной посуды, ни чашки, стоящей не на своем месте.
– Мы с мужем так радовались, когда у Людмилы голос оказался. – Хозяйка, закончив приготовления к чаепитию, отодвинула табурет и уселась напротив. – Она, Людочка наша, сначала на фортепьяно училась…
– Извините, вы ее мать? – поинтересовалась Катя.
– Если честно, то тетка, – пояснила женщина, выключая чайник и заливая два заварочных пакетика кипятком. – Матери у нее нет, она сирота… была. А кто отец, до сих пор не знаю. И в метрике его не было. Да и не надо его нам! Мы все документы потом переделали, так что она теперь наша доченька. Ее бабка в детстве воспитывала, – пояснила Мария Михайловна, пододвигая поближе к Кате сахарницу. – А когда та умерла, мы Людмилку сразу к себе забрали. Да мы и раньше предлагали, но бабка ни в какую… хотя и тяжело ей было ребенка поднимать. А у нас с мужем детей нет. Мы ей так радовались, так радовались… Совсем родное дитё оказалось! А потом у нее голос обнаружили. Она и училище, и консерваторию кончила, наша умница. Ее в театр распределили. Но я думаю, лучше б она учительницей в поселке осталась. – Мария Михайловна покачала головой. – Все спокойней было бы!
– А что, театр вам не нравится?
– Видела. Гадючник. Ни покоя, ни радости. Печенья хотите?
Время было уже к обеду, и Катя проголодалась.
– Если можно…
– А может, вы голодная?
Отношение женщины к пришедшей мгновенно переменилось – она стала, что называется, метать на стол. Из холодильника появились котлеты, холодец, хозяйка споро нарезала салат. Пискнула микроволновка, и перед Катей поставили дымящуюся тарелку с пловом.
– Ешьте, ешьте, – приободрила растерявшуюся перед таким изобилием Катю тетка Сегенчук. – Я целыми днями дома, от скуки наготовлю всего – а Людмилка придет из театра и не ест ничего. Фигуру бережет. Говорит, у нее склонность к полноте. Ну и что? И у меня склонность, и у мужа, и даже у Мухтара нашего вон склонность… поест и спит целыми днями. Против природы, что ли, переть надо? Придумает тоже – склонность! Вообще-то, она у нас девушка с фантазиями! Ну, натура артистическая, что поделаешь… Котлетку берите, пробуйте, из домашней свинины. А бывает, и пугает нас даже! Мы-то люди простые, я всю жизнь бухгалтером проработала, а муж по строительной части. Хорошие котлетки? То-то! – удовлетворенно сказала хозяйка. – Да, так захожу недавно к ней в комнату, а она сидит и пишет в тетрадке. Пишет и слезами заливается. Я к ней – Людок, случилось что? А она – нет, ничего. А слезы так и льются! И тетрадку эту за спину прячет. Из комнаты меня выпроводила, потом сама успокоилась, вышла. Я как бы между прочим спрашиваю, что это ты там писала, расстроилась? А она говорит – ничего. Роман хочу написать. О театре. О театре ее только романы и писать. Теперь боюсь за нее, после случая этого… Она ж у нас талантливая! Поет как, заслушаешься! А теперь еще и литературу пишет… А я боюсь. Отравилась эта их Кулиш или отравили ее – не знаю, а только Людмилка последнее время сама не своя. Бояться стала. Я же вижу, я ее так чувствую – лучше родной матери… да она мне и есть родная. И я ей. Вот и сижу, жду ее с репетиций, переживаю. А мужу ничего не говорю… И вы не говорите, не дай бог!
Катя кивнула, соглашаясь:
– Не волнуйтесь. У нас разговор, так сказать, совершенно приватный…
– Это правильно. А то он у нас человек решительный. Запретит ей на работу ходить – и все. Одна она у нас. Дом, машина, все, что в доме, – все для нее наживали, все ей достанется. Вот мечтаю – вышла бы замуж, родила, жила бы с мужем и с нами. Дом-то какой, считай двести метров площади, всем места хватит. И место учительницы в музыкальной школе здесь, рядом, было, так нет, уперлась. Театр! Голос, конечно, у Людочки-то нашей замечательный – поет как соловей. Вы слышали?
Катя неопределенно покачала головой. Рот у нее был занят. Готовить хозяйка умела, это точно.
– Котлетку еще берите. Это я их такими маленькими делаю по старой привычке. Всю жизнь люблю все мелкое – пирожки, котлетки… Пельмени такие мелкие леплю – хоть на выставку! Ешьте, не стесняйтесь.
– А вы? – запоздало озаботилась Катя, откусывая от котлетки.
– А мы с Людочкой как раз отобедали, она в поликлинику, а тут и вы пришли. Холодчика давайте я вам положу. Давно в милиции работаете?
– Давно уже.
– После института или как?
– Юридический закончила. С красным дипломом, – зачем-то сообщила Катя, как будто на работу в милицию брали исключительно с красным дипломом.
– Лучше бы юрисконсультом на фирму пошли. В милиции – один гадючник. Видела. – Хозяйка сокрушенно покачала головой.
– А где не гадючник, Марья Михайловна? – задушевно спросила Катя, подчищая с тарелки остатки еды.
– Ваша правда. А все-таки я так скажу: что театр, что милиция – один гадючник. Поедом друг друга едят. Что, не так, скажете?
– Спасибо, обед был очень вкусный, – поблагодарила Катя хозяйку.
– Правда? – расцвела та. – А чай как же? Простыл уже.
– Ничего, – успокоила ее Катя, – жарко, а в жару я больше холодный люблю.
Тетка певицы прибрала в холодильник котлеты и холодец и, пока Катя допивала чай, споро вымыла грязную посуду. Кухня вернулась к первозданной чистоте, и хозяйка удовлетворенно смахнула со стола какие-то невидимые глазу крошки.
– А вон и Людмила, – обрадовала она гостью. – Быстро обернулась, наверное, на маршрутке подъехала. Побеседуйте теперь спокойно, что ж на голодный желудок разговоры разговаривать… А я в сад пойду.
Обратной электрички пришлось ждать довольно долго. Катя сидела под станционным навесом и анализировала свои впечатления. В отличие от своей тетки, Людмила Сегенчук произвела на старлея Скрипковскую не самое лучшее впечатление. Девушка отмалчивалась, прятала глаза, на вопросы прямо не отвечала, и Кате показалось, что Людмила Сегенчук явно что-то скрывает.
* * *
– Слушай, Игорек, я тебе интресную мысль скажу: отравление – это типично женское преступление.
– Да?.. – Лысенко оторвался от каких-то своих дум и рассеянно посмотрел на Бурсевича, бесшумно возникшего на пороге его кабинета. – Ты что, Боря, пришел мне сообщить об этом эпохальном открытии?
– Я пришел пару ложек кофе попросить. Или чаю пакетик. Что есть, то и давай. Если не жалко.
– Все есть. – Капитан гостеприимно распахнул дверцу стола.
– Тогда давай два чая и кофе отсыпь сюда. – Бурсевич протянул припасенную банку.
– И сахар давать?
– Давай и сахар! – обрадовался Бурсевич.
– Совести у тебя, Боря, нет, – прокомментировал хозяин кабинета, отсыпая требуемое.
– Так ее никогда и не было. Зачем она мне? – удивился пришедший. – Вот ты все голову ломаешь насчет этого театрального отравления, а я тебе, Игорек, так скажу…
– Видел бы ты, Боря, этих мужиков, – поцокал языком Лысенко, – у тебя бы последние сомнения отпали, мужское это преступление или женское. Вернее, не отпали, а закрались, это будет точнее.
– Специфика такая, – глубокомысленно заметил Бурсевич. – Артистические натуры! Музыка, костюмы, романтика работы…
– Ха! Романтика работы! – хмыкнул Лысенко. – Ты, Боря, когда-нибудь балерину близко наблюдал?
– Ну… вчера. В театре, в вестибюле. Только я не разобрал, может, это и не балерины были. Может, певицы.
– Если бы ты ее в упор увидел, как я, то сразу бы разобрал. Я в репетиционной видал, как она разминалась. Это что-то страшное, Боря. Она ведь как борец. Но еще страшнее, потому что баба. У нее везде одни только мускулы. Даже на спине. Ты когда-нибудь видел у бабы на спине мускулы, Боря?
Бурсевич подумал и сказал, что нет – мускулов на женской спине ему видеть не доводилось.
– Она под музыку эту свою так изящно вроде бы ножкой крутит, ручкой машет – а у самой эта самая мускулатура так и ходит… Как поршни у паровоза. Я посмотрел, и мне даже жутко стало. И улыбается так… рот растягивается, как у лягушки, а глаза на меня смотрят… будто отдельно. Я своего фигуранта не дождался, руки в ноги и ходу оттуда, пока не кинулась.
– Они в тридцать пять лет на пенсию выходят, – сказал Бурсевич. – Потому как работа тяжелая.
– И ради чего? – продолжал Лысенко, которого зрелище балерины у станка, вероятно, потрясло до глубины души. – Детей не заводят, ничего не жрут… И качаются целыми днями. Она скакала, скакала, а потом смотрю – уселась прямо на пол и дышит, как лошадь… аж страшно!
– Слушай, вот ты можешь жуликов не ловить? – неожиданно спросил Бурсевич, пристраивая банку с кофе на край стола. – Нет, не можешь, – ответил он сам себе. – Вот и они не могут. Они, может, всю жизнь мечтали о том, как выйдут на сцену в этих, как их… в пачках. И станцуют какого-нибудь умирающего лебедя. Чтоб у всех в зале слезы полились. А ты им – детей рожать, по магазинам бегать. Оно им надо, тягомотина, как у всех? А детей, между прочим, и у тебя нет. Ты тоже бегаешь, бегаешь, а потом дышишь… как лошадь. Ну ладно, спасибо за кофе с чаем, я пошел.
Вечерело. Капитану давно пора было домой, но работа на сегодня еще не закончилась. Нужно было заехать в одно место. Да, Боря, безусловно, был прав в одном, но совершенно не прав в другом. Правота его заключалась в том, что Лысенко действительно не мог «не ловить жуликов», как выразился соратник, а вот с утверждением, что отравление – преступление типично женское, капитан готов был поспорить.
– Чего это трамвай тут поворачивает?! – вдруг заголосила у него под ухом какая-то бабка.
– Надо ему – и поворачивает, – равнодушно заметила усталая контролерша.
– А вчера не поворачивал!
– А сегодня руль поставили – вот и поворачивает!
Бабка прорезала плотную трамвайную толпу, как ледокол «Ленин» арктические льды. Локти у нее были из легированной стали. Лысенко потер бок и поморщился.
– Через Конный в депо! – запоздало крикнула в бабкину спину контролерша.
Вовремя не предупрежденный о несанкционированном повороте, народ валом попер вслед за бабкой наружу, а вот капитану нужно было ехать именно в направлении Конного рынка. Радуясь, что пересадка не состоится, он блаженно плюхнулся на освободившееся место. Рядом с ним какая-то женщина, задумчиво глядя в окно, ела булочку. Булочка была свежеиспеченная и пахла так, что желудок капитана свернулся, потом развернулся, и посреди него забил фонтан желудочного сока повышенной концентрации, грозя прожечь в организме дыру. Лысенко сглотнул. Он вспомнил, что целый день ничего не ел, а не ел он весь день, потому что не мог – той самой работы «ловить жуликов» навалилось выше крыши. И он крутился, как балерина у станка…
– Возьмите.
Женщина протянула ему такую же точно булочку, какую ела сама.
– Берите, берите!
– Спасибо… – Впервые в жизни он растерялся. Он, который сам мог «склеить» кого угодно и где угодно, смущенно держал в руке булочку, исходящую сдобным ароматом и, кажется, еще теплую.
– Через Конный в депо! – на весь трамвай гаркнула контролерша, топоча слоновьими ногами по проходу. – В депо! Кому надо, выходите, граждане!
– Вот черт! Подождите, я выйду! – Женщина протиснулась мимо него, сомкнувшиеся было створки дверей распахнулись, и она легко спрыгнула со ступеней.
Капитан запоздало кинулся вслед за ней, но трамвай лязгнул потрохами, дернулся и потащился дальше в свое депо. В животе отвратительно заурчало. Лысенко пожал плечами и впился зубами в булочку.
Из дневника убийцы
Детство – это пора большой любви и большой ненависти. Только в детстве чувства чисты, беспримесны и царят безраздельно. Только в детстве ты любишь до полного самозабвения и так же остро ненавидишь. Вся любовь моего сердца принадлежала, разумеется, бабушке. А вот больше всех я ненавидела свою тетку. Она приходила к нам примерно раз в месяц – грубая, примитивная бабища. У нее было все толстое: толстая шея, толстые ноги, даже ее сладкие духи казались мне толстыми. Бабушка поила ее чаем, а она требовала, чтобы я сыграла Кабалевского[26]26
Д. М. Кабалевский – российский композитор советской эпохи, внесший большой вклад в музыку для детей и юношества.
[Закрыть]. Кабалевского я ненавидела номером вторым, сразу после тетки.
Я играла то, чего от меня требовала невзыскательная и неразвитая в музыкальном отношении родственница, а сама представляла, что я – Отелло, а тетка – Дездемона. И я обхватываю эту толстую, невыносимо воняющую духами шею руками и душу, душу… На какое-то время это помогало. Я даже могла улыбнуться ей, отыграв. Не знаю, почему я так невзлюбила эту безвредную, в сущности, женщину. Однако зачастую мы не вольны в наших симпатиях и антипатиях, они возникают спонтанно, и только потом, когда в ситуацию вмешивается разум, мы становимся способны к переоценке. Ведь моя доброжелательная и улыбчивая родственница никогда не делала мне ничего плохого, напротив, она меня наверняка любила и всегда являлась не с пустыми руками. Мне вручалась большая коробка конфет, книга, иногда – игрушка, краски или карандаши. Но мне было не угодить, я угрюмо надувалась над своей чашкой чая, ожидая, когда же эта особа, насладившись своим Кабалевским, наконец уйдет… В очередной теткин приход я так живо вообразила, что душу ее толстую шею, что у меня свело пальцы. Видимо, и лицо у меня было соответствующее, поскольку бабушка немедленно заявила, что я слишком много времени провожу за инструментом, совсем не бываю на воздухе, и выставила меня на улицу.
На улице моросило и уже зажигались фонари – наступал ранний осенний вечер. Идти мне было некуда, стоять под козырьком парадного – скучно. Я бездумно побрела по улице, как слепая лошадь в водовозке. И так же, как лошадь, получившая посыл, я прошла точно, как по навигатору: миновав два перекрестка, я перешла на другую сторону… и очутилась прямо у своей музыкальной школы. Я и сейчас могла бы с закрытыми глазами повторить весь путь от нашего дома до школы. Мой каждодневный маршрут был выверен, как музыкальная фраза, и шаги четко попадали в ритм… Последний аккорд – и я остановилась. Окна здания светились, из крыла духовых доносились истошные звуки – я думаю, такими голосами кричали мастодонты в мезозойских болотах во время случки. Наверное, кто-то учился играть на геликоне. Я зачем-то попыталась подпрыгнуть и увидеть играющего, но окна находились довольно высоко, и у меня ничего не получилось. Я немного посидела на крыльце, на перилах. Однако перила намокли под холодным октябрьским дождем, и сидеть на них было неприятно.
Когда я вернулась домой, тетка уже уехала. Остались только лежащие на краю стола подношения и приторный запах ее духов. Назавтра я заболела – или уверила бабушку в том, что заболела. Мне хотелось, чтобы она пожалела о том, что выставила меня вчера вечером в морось. Она спешила на работу, и ей уже некогда было проверять, действительно ли у меня температура и так ли сильно болит горло, как я сиплю. Она велела мне вызвать врача, сделать чаю с лимоном и лежать в постели. Лежать в постели я, разумеется, не стала. Дождавшись, когда за бабушкой захлопнется дверь, я села к инструменту, заиграла Кабалевского и представила себе толстую теткину шею. Однако сегодня этого мне почему-то не хватало. То ли Кабалевский, играемый не по заказу, не действовал, то ли я действительно вчера простыла – но я не получила от привычного спектакля с удушением Дездемоны никакого удовольствия…