Текст книги "Яд желаний"
Автор книги: Наталья Костина
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Меня вырастила бабушка. Кроме нее, в моей жизни никогда не было по-настоящему близких людей. Странно, что в детстве я не задавалась вопросами: куда делась моя мать и кто мой отец? У меня не было матери и отца, как у других детей, с которыми мне приходилось общаться, и они были мне не нужны. У меня были бабушка и моя музыка – и этих двух огромных миров было достаточно.
Мое детство почему-то делится на странные периоды: примерно лет до десяти в моих воспоминаниях всегда лето. Жаркое лето, почти без дождей. А если и бывают дожди, то это скоропроходящие грозы – великолепные явления с театральными эффектами, барабаном и литаврами, после которых под аплодисменты толпы дают занавес и дворники сгребают в кучи сломанные ветром сучья. И после краткого антракта снова воцаряются жара и лето.
Мы живем совсем рядом с вокзалом, с краю большой вокзальной площади, в старом солидном доме с толстыми стенами и высокими потолками. Наша квартира на первом этаже, и окна всегда плотно занавешены белым тюлем – бабушка не любит посторонних взглядов. Но я, проходя мимо, как будто проникаю сквозь кружевную преграду и вижу наши комнаты – старый четырехугольный стол, старинные напольные часы с хриплым голосом, желтые стулья с прямыми спинками и бабушкин письменный стол с зеленой фланелью на столешнице, кое-где испачканной чернильными пятнами. Странно, что, не застав чернил, я, едва увидев эти пятна, тут же поняла их происхождение…
Я очень самостоятельная девочка. Каждый день я хожу в булочную мимо шума и суеты, царящих у вокзала. Но я не подхожу к написанному огромными буквами расписанию поездов, чужие города и страны не будоражат мое воображение, а звуки их названий не вызывают никаких воспоминаний. Их еще попросту у меня нет. Так же неинтересны мне продавцы всевозможных товаров – от мороженого и жареных пирожков до разнообразной игрушечной дребедени, выставленной в многочисленных ларьках снаружи и внутри здания вокзала. Я не буду ничего у них покупать. Я иду за хлебом – через день мы с бабушкой берем батон и кирпичик белого хлеба, хрустящую горбушку которого я так люблю намазывать маслом. Черного хлеба мы не едим – у бабушки от него болит живот, а мне никогда не нравился его вкус.
Удивительно, что до десяти лет, во времена вечного лета, меня совсем не трогает то, что будет очень интересовать потом – куда едут все эти люди? Что ждет их на том конце путешествия? Отдых? Работа? Новые впечатления? Старые друзья? Я нелюбопытный, замкнутый ребенок, погруженный в мир собственных фантазий. И мне нет до суетящейся толпы никакого дела. Вокзал интересен мне только по ночам, когда оттуда доносятся тоскливые, тревожные звуки, – это перекликаются поезда, словно большие опасные неповоротливые животные. Днем их голоса перекрывают аморфный шум привокзальной суеты, скрежет трамваев, въезжающих на конечный разворотный круг, и сухой шорох автомобильных шин, так напоминающий шелест и треск иглы на грампластинке. И только по ночам эти звуки, образующие то квинту, то большую терцию, слышны почти без примесей, во всей своей чистоте и какой-то небывалой притягательности…
Однако меня никогда не тянет на мост, как других детей из нашего двора, – смотреть на тепловозы, издающие эти звуки. Мне не нужно их видеть. Иногда, мельком, я наблюдаю их из окна трамвая, с грохотом проезжающего по мосту. Однако для меня неинтересна картинка, открывающаяся моим глазам. Я давно поняла, что зрение для меня – не первостепенно. Кроме того, я не хочу рассматривать их подробно, боясь разочароваться в увиденном. Мне достаточно того, что я слышу их голоса. Ведь звуки для меня с самого детства были главными. Для меня важным было не видеть, но слышать.
В первом классе я пошла сразу в две школы – обычную и музыкальную. В школу явился кто-то – сейчас уже не помню кто, – и на уроке пения нас по очереди подводили к пианино и заставляли петь и хлопать ладошкой. Потом мне дали какую-то бумажку, и я отнесла ее домой. А назавтра бабушка взяла меня за руку и привела в музыкальную школу, которая в самом скором времени стала для меня главной. Школа была совсем рядом, почти возле вокзала. Наверное, поэтому бабушка так легко согласилась меня туда записать. Не знаю, что было бы со мной, находись музыкальная школа на другом конце города. Возможно, вся моя жизнь тогда сложилась бы иначе, потому что вряд ли бабушка отпускала бы меня, не отличавшуюся ни ростом, ни здоровьем, почти ежедневно совершать долгое и небезопасное путешествие.
Однако школа находилась в пределах нашего квартала, посередине тихой улочки. По дороге бабушка попросила меня спеть песню, которую я хорошо знала, и, хотя она казалась мне скучной и не нравилась, я согласилась. Я до сих пор прекрасно помню день моего поступления в музыкалку: и желтый нарядный клен у входа, и прохладный зал с двумя роялями – прежде мне никогда не доводилось видеть вблизи этот инструмент; и мужчину, который ласково поднял меня и поставил на подиум. Ростом я тогда действительно не отличалась – когда первого сентября нас, первоклашек, выстроили во дворе школы на линейку, я оказалась предпоследней.
Так вот, меня воздвигли рядом с роялем, и мужчина, который впоследствии оказался завучем, спросил меня, что бы я хотела спеть. Я сказала. Бабушка покраснела. Это была совсем не та песня, о которой мы договаривались по дороге сюда. Но мужчина весело засмеялся, сел на круглый табурет и заиграл, а я запела. Меня похвалили, и я, расхрабрившись, бойко отстучала мелодию по лаковой крышке рояля. Помню, мне понравилось, что инструмент был таким огромным и гулким.
Позже, когда я спустилась с подиума по трем истертым ступенькам и отправилась разглядывать портреты на стенах зала, я услышала, как бабушка сказала: «Нет-нет, скрипка тяжелый инструмент для девочки. Только фортепьяно». Мужчина вздохнул и согласился.
Детство до десяти лет – это бесконечный Черни[7]7
К. Черни (1791–1857) – австрийский композитор, пианист и педагог. Музыкальное наследие К. Черни включает в себя огромное количество этюдов для фортепьяно.
[Закрыть], тополиный пух, пыль на тротуарах, горячий июньский ветер, развевающий мои длинные волосы, которые во время каникул не заплетали в косы, и два табеля, лежащие на нашем старом пианино в гостиной. В общеобразовательной школе я училась из рук вон плохо. Успевала, пожалуй, только по литературе. Из музыкалки же, напротив, носила сплошные пятерки. Я не задумывалась о том, что тупа в математике. Я жила музыкой, звучащей отовсюду. Я не обращала никакого внимания на неправильно решенные дурацкие задачи – ну какое, скажите, мне было дело до двух мальчиков с их несъедобными яблоками? Или до бассейна, который никогда не наполнится доверху, потому что воду в него не только вливают, но и зачем-то выливают?
Внутри меня шла бесконечная звуковая дорожка, собранная из десятков и сотен различных звуков, как музыкальных, так и не имеющих к музыке никакого отношения. И эти звуки переплетались самым причудливым образом, образовывали простые и сложные интервалы, разрешающиеся то в миноре, то в мажоре. Я весьма и весьма удивилась бы, расскажи мне кто-нибудь, как близок мир гармонии, выстроенный с высокой точностью, к миру чистой математики, но задумываться об этом я стала только сейчас. А во времена школьного детства я куда больше переживала оттого, что мои маленькие, но крепкие пальцы допускали крохотную неточность и звук запаздывал на одну тридцать вторую секунды, нарушая стройную музыкальную ткань. А тот факт, что решение математической задачи, полученное мной, очень редко сходится с ответом в конце учебника, меня отчего-то совершенно не волновал.
Игрушек у меня было мало, ведь я никогда их не просила, мне хватало музыки. Даже если у меня и появлялась какая-нибудь красивая игрушка – кукла или плюшевый мишка, – сюсюкать с ними, кормить или укладывать их спать мне не приходило в голову. Единственное, что я делала, это усаживала своих подопечных у пианино и играла, изредка интересуясь, нравится ли им музыка, и неизменно получая в ответ вежливую похвалу.
Первые счастливые, как и первые несчастные, воспоминания в моей жизни также связаны с музыкой. В третьем классе меня перевели из обычной школы в специальную – и это было большим облегчением, потому что никто теперь не пытался сделать из меня математика или ботаника. И даже обожаемая мною литература временно отодвинулась куда-то на задний план, потому что в новой школе я решила непременно быть первой по всем музыкальным предметам.
Примерно на третьем занятии хоровичка взяла меня за руку и поставила перед всеми, а девочку, которая до этого пела соло, попросила встать в середину. Не помню, как я пела, – слишком неожиданно все произошло. Но вспоминаю, что была очень счастлива и меня буквально распирало от восторга, как воздушный шар. Мне даже казалось, что я не иду, а плыву, не касаясь подошвами земли. Однако когда я вышла из школьных ворот, чтобы идти домой, ко мне подошла та самая девочка и изо всех сил ударила портфелем по моей блестящей нотной папке, которую бабушка купила к новой школе. Папка с треском лопнула, и тесемки с остатками бумажных лохмотьев повисли у меня в руке. Мои ноты, тетрадь по истории музыки – все оказалось в луже. Я ошалело смотрела, как девочка – я даже не знала ее имени! – наступила своим щегольским ботиночком прямо на середину нотной тетради, утопив ее в грязи. Я тупо смотрела на ее лаковые ботиночки – даже не на свою погибшую тетрадь, а именно на эти ботинки. Лужа была глубокой, и вода наверняка затекла внутрь их, и мне было жаль всего сразу: и папки, и этих чужих нарядных ботинок с пушистой меховой оторочкой, каких у меня никогда не будет, потому что у нас не всегда хватало на чай и сахар. Но более всего мне было жаль своего утраченного ощущения полета – тот радостный воздух, который наполнял меня, испарился без следа, вытек в какую-то пробитую этими ботинками брешь. И еще долго после этого случая я ходила как пришибленная, и даже моя любимая музыка не поднимала меня в горние выси…
Кукол у меня было всего две – и обе слишком большие, слишком парадные, чтобы ими можно было играть. Обычно эти разнаряженные девицы сидели, надувши губки, в глубоком кресле и обижались на меня, поскольку я их вечно игнорировала. Их громоздкая красота не шла ни в какое сравнение с увлекательным занятием, к которому меня приобщила бабушка. Однажды она нарисовала мне бумажную куклу, вырезала ее и наклеила на картон, а затем показала, как можно делать ей одежду. Процесс самодеятельного творчества так захватил меня, что у моей Сони вскоре скопилось три коробки нарядов. А потом, повинуясь какому-то наитию, я соорудила кукле костюм Кармен. Помнится, мне тогда очень нравились испанские платья, кастаньеты, ритмы фламенко. Предысторией этого увлечения была не бессмертная опера Бизе[8]8
Жорж Бизе (1838–1875) – французский композитор периода романтизма, автор всемирно известной оперы «Кармен».
[Закрыть], а то, что бабушка взяла меня с собой на фильм Сауры[9]9
Карлос Саура – известный испанский кинорежиссер. Снятый им в 1983 г. фильм «Кармен» номинировался на премию «Оскар», получил приз жюри Каннского кинофестиваля и многие другие награды.
[Закрыть] «Кармен». Фильм был совсем не детский, но, как я понимаю, меня в тот вечер просто некуда было девать. Сауровская «Кармен», произведшая на меня сильное впечатление, каким-то образом наложилась на «Кармен» Мериме[10]10
Проспер Мериме (1803–1870) – известный французский писатель. Его новелла «Кармен» была взята за основу композитором Жоржем Бизе при написании им одноименной оперы.
[Закрыть], которую я на следующий день взяла в школьной библиотеке.
Три гения – Мериме, Бизе и Карлос Саура – сделали свое дело: я долго ходила как больная под впечатлением увиденного, услышанного, прочтенного и переосмысленного моей неуемной фантазией. Романтический Бизе мешался с гортанным и нарочито грубым испанским народным пением, оркестр перебивался перестуком кастаньет и грохотом каблуков по балетному подиуму, и даже во сне меня преследовала навязчивая хабанера… Впервые я попробовала петь оперу. Я то мурлыкала себе под нос, то пробовала свои силы в полный голос. Вполне естественно, что моя Соня тут же стала Кармен. Но… Кармен без окружения была всего лишь куклой с кучей нарядов. Чтобы преобразить ее в коварную цыганку, мне понадобился Хосе. Бабушку, которая рисовала очень хорошо, я не стала посвящать в свои фантазии и изобразила Хосе сама, как умела. Помнится, он был ниже Сони-Кармен на голову и вышел кривобоким. Однако кинжал, которым я снабдила своего Хосе, с лихвой искупал его физические недостатки и придавал зловещей лихости, что и требовалось.
Далее моя Соня примерила на себя наряды Тоски[11]11
Тоска – главная героиня оперы Дж. Пуччини «Тоска». Премьера оперы состоялась в 1900 г. в Риме.
[Закрыть], Снегурочки[12]12
Снегурочка – главная героиня оперы Н. Римского-Корсакова «Снегурочка», написанной по одноименной сказке А. Островского.
[Закрыть], Татьяны[13]13
Татьяна – главная героиня оперы П. Чайковского «Евгений Онегин», основой для которой послужил одноименный роман А. Пушкина.
[Закрыть], Аиды и одновременно Амнерис[14]14
Аида – главная героиня оперы Дж. Верди «Аида», действие которой происходит в Древнем Египте. Амнерис – дочь фараона, персонаж той же оперы.
[Закрыть]. Затем я перешла на балет. В балете отсутствовала главная составляющая моих постановок – пение, но зато мне очень нравилось вырезать воздушные балетные пачки и украшать их тюлем и блестками.
Большая обувная коробка пополнялась все новыми персонажами, коробки поменьше служили костюмерными. Примерно через год я поняла, что в одних и тех же декорациях – на нашей старой тахте – всех спектаклей не поставишь, сколько ни завешивай спинку бабушкиными косынками. Нужны были настоящие. Я тогда была совсем незнакома с театром в его технической ипостаси, но со страстью и выдумкой сооружала замки из конфетных коробок, найденных на помойке, леса из старых мочалок и озера из осколков зеркал. Думаю, из меня получился бы неплохой декоратор. И я все вырезала и вырезала из бумаги, которую в огромном количестве приносила мне с работы бабушка, а затем усердно раскрашивала полученные деревья, кусты, балюстрады, скамейки, клумбы, облака, луну и звезды, солнце и радугу. Я сращивала листы бумаги с помощью клея и сооружала пирамиды для постановки «Аиды», и даже сфинкс, весьма похожий на настоящего, украсил мою премьеру. Меня не смущало то, что вся изнанка моих декораций, костюмов, да и самих актеров была исписана непонятными символами и предложениями, в суть которых я никогда не пыталась вникнуть. Курсовые работы бабушкиных студентов, послужив своим авторам, безраздельно переходили в мое владение. И, смею предположить, в самом первом – и самом счастливом моем театре – их жизнь была куда интереснее, чем у тех, кто остался стоять на пыльных архивных полках.
– Ваша любовница никогда не угрожала суицидом?
Режиссер Савицкий раздраженно дернул щекой. Его злило слово «любовница», злило то, что он попал в такую омерзительную ситуацию, и безмерно злила сама следователь Сорокина, бесцеремонно расспрашивающая о его личной жизни. На ее очередной вопрос он только неопределенно пожал плечами.
– Так да или нет? – продолжали пытать его.
– Оксана была очень сложным человеком, – наконец выдавил он.
– А вы не ссорились накануне?
– Нет, – устало сказал он. – Накануне мы не ссорились. У Оксаны был день рождения. Зачем портить настроение друг другу в праздник? Я пошел ее проводить, но у нее сильно болела голова, поэтому мы расстались у двери ее квартиры.
– А ваша жена не возражала, что вы пошли провожать любовницу?
Противная баба смотрела на него через стол в упор, не мигая. Лицо одутловатое – наверное, с почками проблема. Волосы выкрашены небрежно, да и глаза подведены неровно – на одном стрелка дрожала и уходила в сторону, отчего казалось, что следовательша вот-вот подмигнет. «Могла бы выглядеть как человек, – раздраженно подумал он, – но ни помадой, ни пудрой пользоваться не умеет… Помада у прокурорской мадам слишком яркая, не подходит ни под цвет лица, ни тем более к маникюру… если это можно назвать маникюром, конечно… Намазалась тонирующей основой и не растушевала как следует – лицо розовое, а шея зеленая, как у утопленницы! Сказать ей, что ли, что она выглядит как чучело, испортить настроение, как она портит его мне своими идиотскими вопросами, вместо того чтобы искать, кто действительно убил Оксану? Однако ссориться со следователем себе дороже, – решил Савицкий. – Может быть, она себя так ведет, потому что я пожаловался в столицу на нерадение местных сыщиков? Разумеется, ее после этого по голове не гладили… Что ж… возможно, я погорячился. Теперь придется терпеть».
– Послушайте, – начал он. – Я вам уже сто раз говорил, что у нас с Ларой давно уже… только дружеские отношения. Мы договорились, что разводиться не будем, и она не вмешивалась… в мою личную жизнь. Понимаете? Нам обоим было так удобно. Но я же вижу, куда вы гнете. И я вам еще раз повторяю – я Оксану не убивал. И она сама себя не убивала. Я уверен в этом, – добавил он.
Маргарита Сорокина с неприязнью смотрела на сидящего напротив мужчину. Не убивал он! С женой, видите ли, только в дружеских отношениях. А чего тогда жить вместе? Или ему так удобнее? Конечно, именно ему так удобнее, а не несчастной женщине, которой приходится терпеть бесконечные походы налево этого… артиста! Ишь, и сюда вырядился. Любовницу еще не похоронили, а он атласный шейный платок нацепил в козявках каких-то, штиблеты лакированные надел… хлыщ!
– Ну, то, что вы Кулиш не убивали, еще доказать надо, – ядовито заметила она.
– Доказать надо, что я ее убивал! – тут же парировал Савицкий. – Вы о презумпции невиновности когда-нибудь слыхали?
Следователь медленно побагровела.
– Та-а-ак, – протянула она. – Грамотный, значит? А грамотного я могу задержать до семидесяти двух часов – по подозрению в совершении преступления. Вам в камере не то что часы – минуты считать захочется! А ведь есть еще и Указ президента – по нему я вас и тридцать суток могу удерживать! Понятно? Так что, спокойно на вопросы будем отвечать или выйдем и опять в Киев звонить побежим?
Режиссер смолчал. Да, дразнить эту странную бабу явно не следовало.
– Скажите, Савицкий, снотворным ваша любовница давно баловалась?
Режиссера покоробило это «баловалась», но он ответил по возможности сдержанно:
– Да, Оксана давно принимала снотворное. Много лет.
– А зачем она выпила снотворное днем, вы не в курсе?
– Знаете, у каждого из нас свои странности, – сказал Савицкий, все более и более тяготясь разговором. У него создалось впечатление, что следователь действительно пытается обвинить его в чем-то, и нарочно провоцирует его, чтобы он вспылил и наговорил лишнего.
– Оксана с помощью снотворного лечила все – и головную боль, и простуду. Она говорила, что сон все лечит, – выпивала таблетку, а наутро, как правило, действительно была здорова…
– А вы сами дали ей снотворное?
– Нет, – отрезал режиссер. – Я ей ничего не давал. Я проводил ее до дверей и ушел домой. Вам понятно?
– Ну-ну, – скептически произнесла следователь, и у Савицкого задрожали руки. Эта двухчасовая пытка, похоже, и не думала подходить к концу. Зачем он сам заварил эту кашу?! Оксану не вернешь, а ему все нервы истреплют, не считая того, что за спиной уже начались шепотки, и даже Лариса сегодня…
– Можно?
В дверь просунулся плотный остроносый мужик с пронзительными голубыми глазами – один из тех, которые шныряли в театре.
– В коридоре подожди, – неприязненно сказала ему следователь и почесала ручкой нос. – А милицию вы на следующий день почему вызвали? – в который раз спросила она.
Тут Савицкий уже не выдержал:
– Послушайте, вы меня уже в десятый раз об одном и том же спрашиваете!
– Нужно будет, я и двадцать раз спрошу. Ваше дело – отвечать.
Он даже поперхнулся от негодования, но все-таки решил вести себя спокойно – ну, насколько сможет. А то действительно еще в камеру запрет, кто ее, дуру, знает…
– Мне показалось подозрительным, что Оксана не отвечает на звонки по телефону. Я пришел, открыл дверь и нашел ее…
– Вы на той неделе утверждали, что больше Кулиш в тот день не видели. Так? Вот протокольчик. А вот показания соседей, что вы заходили вечером и открывали дверь своим ключом…
Режиссер побледнел.
– Да… я забыл. Я действительно заходил через час… ну, может, через полтора. И открывал замок. Но не заходил в квартиру…
– Почему?
– Дверь была заперта на цепочку. Я позвонил… но мне никто не открыл.
– Что значит «никто»? У Кулиш что, были гости? Вы их видели? Слышали?
– Никого я не видел. Я позвонил, постоял, потом закрыл дверь и ушел. Наверное, она или ванну принимала, или уже спала.
– А утром, значит, получилось открыть? Цепочки почему-то уже не было? Интересне-енько… И кто ж ее снял?
Савицкий сидел, не отвечая. Ему очень хотелось закурить, но он боялся, что руки будут предательски дрожать и это натолкнет следовательшу на очередные, далеко идущие выводы.
– А вечером вы ей не звонили? – продолжала пытку Сорокина.
Режиссеру очень хотелось ответить, что в тот злополучный вечер он сидел дома с женой, никуда больше не выходил и никому не звонил. Но если они проверят? Или уже проверили? Поэтому он помедлил и все же признался:
– Да, я ей звонил.
– Зачем? – тут же выстрелила вопросом Сорокина.
– У нее был день рождения, я хотел ее поздравить.
– Но вы же поздравили ее в театре! Потом еще проводили домой. Может, вы ей по другому поводу звонили? Не припомните?
– Наверное, вы правы. Я просто хотел узнать, как она себя чувствует. У нее голова болела, я вам уже говорил.
– Действительно говорили, – согласилась следователь. – А жена ваша с Кулиш в каких была отношениях?
– В хороших, – сквозь зубы процедил Савицкий.
– Даже торт ей на день рождения заказала, да?
– Совершенно верно.
– А в театре у Кулиш были враги?
– Нет. У Оксаны не было врагов, – твердо заявил пытаемый. – Она была прекрасным человеком, прекрасной певицей…
– Прекрасной любовницей…
– Да! И это тоже, если хотите знать!
Следовательша посверлила его своими неровно подведенными поросячьими глазками и хмыкнула:
– Смело! Как говорится, мой вам респект! А Кулиш настаивала, чтобы вы на ней женились?
– Нет.
– Я вам не верю, – заявила следователь, и уголки ее рта насмешливо дернулись. – Она прилюдно устраивала вам сцены, требуя, чтобы вы развелись с женой и узаконили свои отношения. А вы не хотели. Ни разводиться, ни жениться. Так?
– Это ваше право и обязанность – собирать слухи и сплетни, – сухо сказал режиссер. – Вас тут много, а оперный театр в городе один. Вас, наверное, информировали, что у нас в театре ожидается премьера? Это очень трудная и кропотливая работа. И для меня, и для всей нашей труппы в целом. У нас меньше чем через час репетиция. Я не могу заставлять ждать заслуженных артистов… Впрочем, я даже со статистами так себя не веду! – Режиссер гневно сверкнул очами. – Я ответил на все ваши вопросы. Я могу наконец идти?
– Я вас не задерживаю. Идите. – Следовательша пожала плечами, взяла со стола пропуск и небрежно подмахнула его.
* * *
Лысенко смотрел скучающим взором куда-то в район серого облупленного сейфа, пока Сорокина, сопя, читала принесенное им. Сейф и пыльный, некрасиво вытянувшийся от неправильного ухода кактус стояли на своих местах очень давно, и Лысенко знал обоих как свои пять пальцев.
– И это все? – Сорокина раздраженно смахнула бумаги в ящик стола.
– Все.
Капитан не поворачивал головы, созерцая сейф и колючего страдальца с таким видом, как будто те были произведениями искусства.
– Ты, Лысенко, или работай, или увольняйся, – пожевав губами, посоветовала ему следачка. – А то у нас с тобой общего знаменателя не находится!..
– У нас с тобой, Ритуля, ничего общего нет и быть не может, – насмешливо сказал он, хотя на скулах у него играли желваки. – И вообще, я бы тебе посоветовал: ты держи свои амбиции, а заодно и язык при себе. А то у тебя все вместе. И мухи, как говорится, и котлеты. И определись наконец – работать тебе со мной или что еще…
– Да я с тобой, – багровея, проорала Сорокина, – на одном поле срать не сяду!!
– Если у тебя есть конкретные замечания по моей работе, так излагай их в письменном виде в адрес начальства, – душевно посоветовал ей капитан.
– Я рапорт напишу, – пообещала Сорокина, с ненавистью глядя в наглые голубые глаза.
– Обязательно напиши, Риточка. В подробностях. Тебе ж не впервой рапорты писать. Ну, я полетел, радость моя.
Сорокина вначале забулькала, как выкипающий чайник, а потом ее прорвало. Она находила все новые и новые эпитеты для этой сволочи, для этой гниды недобитой… и прочее, прочее, прочее…
Лысенко очень хотелось выскочить из кабинета и садануть дверью, но он невозмутимо выслушал все до конца и, когда обессиленная Сорокина в изнеможении откинулась на спинку стула и налила себе в стакан воды, сказал:
– Ну и чудненько! Как мы тут с тобой прекрасно все обсудили! Я рад, что ты меня понимаешь. Так редко такое бывает. Даже уходить не хочется. Но я все же на службе… а жаль. Так что бывай, Ритуль! – Он вышел и прикрыл дверь с нарочитой вежливостью, чем довел хозяйку кабинета буквально до белого каления.
* * *
– Игорь, ты зачем Сорокину дразнишь?
– Я, Маш, никого не дразню, – устало сказал он в трубку.
День выдался тяжелый: жара, беготня, бесконечные разговоры с непростым театральным людом, а до кучи еще и Ритка Сорокина…
– А что, она уже успела всем нажаловаться? – с усмешкой поинтересовался он. – Чего она тебе наговорила? Что я, сволочь недобитая, оборотень и мент с нечеловеческим лицом, работать не хочу?
– Она мне сейчас по делу Кулиш звонила. – Маша Камышева, личный друг капитана, а по совместительству эксперт, тяжело вздохнула на том конце связи. – Ты чего ей такого там наговорил, а?
Лысенко ничего такого следователю Сорокиной сказать просто не успел, а может, настроения не было, поэтому он ответил с чистой совестью:
– Да пошла она к черту! Маш, нам что, кроме как о Сорокиной, и поговорить больше не о чем?
– Почему не о чем, – растерялась Камышева. – У нас всегда есть о чем поговорить… Весна вот за окном, например, такая!..
Из дневника убийцы
Весна в этом году почему-то меня не обрадовала. Обычно я всегда с нетерпением жду именно весну. Это мое любимое время года. Как в детстве любимым было знойное, сухое, ветреное лето, так, повзрослев, я полюбила весну.
В детстве весна неизменно проходила мимо меня. В мае в школе становилось слишком жарко, и все мы, и ученики и преподаватели, с нетерпением ждали окончания учебы и начала самых длинных в году каникул. А весна – весна была досадной помехой на пути к долгожданному лету, к каникулам и отпускам. В предвкушении летней свободы у меня даже музыка уходила на второй план. Последние недели в школе давались тяжелее обычного, к тому же нужно было, как каторжник ядро, таскать за собой опостылевший и практически уже ненужный портфель.
Переводной концерт нависал над всеми дамокловым мечом – с утра и до позднего вечера через открытые окна отовсюду доносились музыкальные пассажи. Первоклашки извлекали мучительные звуки из своих четвертушек – скрипок и виолончелей, и я с чувством собственного достоинства шествовала мимо струнников в конец коридора, в свой класс, большую часть которого занимал далеко не новый, но прекрасно звучавший беккеровский рояль. Я как-никак заканчивала четвертый класс и поэтому взирала на испуганную мелюзгу, которая еще ни разу не играла в большом зале перед возбужденной толпой родителей, теснящейся позади невозмутимой экзаменационной комиссии, с нескрываемым превосходством. Кроме того, мне не нужно было повсюду носиться с инструментом, как моей соседке по парте, виолончелистке. Я возвращалась из школы налегке, наперегонки с тополиным пухом, несомым ветром, и старенький ранец хлопал меня по спине, когда я вприпрыжку перебегала перекресток возле вокзала.
Тем летом бабушке почему-то взбрело в голову отвезти меня в деревню. Я казалась ей слишком худой и бледной, и она заявила, что меня нужно «оздоровить». Ну, если моя бабушка что-то решила, спорить с ней было бесполезно… Это был самый скучный отдых в моей жизни, скорее наказание, чем поощрение за неплохие оценки по общим предметам и блестяще отыгранный переводной экзамен. Я была слишком городской девочкой, чтобы мне понравилось то унылое место, куда меня привезли. Наверное, там действительно наличествовали чистый воздух и настоящее молоко от настоящей коровы, но там не было даже асфальта, чтобы расчертить «классики»! Дороги в этом Богом забытом населенном пункте состояли из сплошной серой пыли, а на мягкой, поросшей спорышом обочине у каждого двора паслись гуси. Не помню уже, как называлась эта деревня, наверняка она имела такое же скучное название, как и окружающий ее пейзаж. Припоминаю только, что добирались мы туда несколько часов в тряском жарком автобусе, обремененные двумя чемоданами и ранцем с моими книгами и частью бумажного театра.
В деревне бабушка сняла ветхий деревянный флигель, выходящий в огород, который плавно спускался к тускло блестящей реке, поросшей по берегам дуплистыми ветлами. Вот в этом унылом до одури месте она меня и принялась «оздоравливать». По утрам мы обязательно купались, осторожно входя в мутную воду и скользя ногами по илистому дну, полному острых осколков раковин-перловиц. Проплешина в камышах, которую мы именовали гордым словом «пляж», была грязно-желтого цвета, и на песок постоянно прибивало то дохлую рыбешку, то воняющую болотом ряску. Однако, не имея других развлечений, мы храбро лезли в воду, пугая лягушек и водомерок, а потом ложились загорать на старое полотенце. Каждое утро я пила отвратительное, пахнущее коровой интимно-теплое парное молоко, а после обеда бабушка выгоняла меня из флигеля на раскладушку – «принимать солнечные ванны». Вокруг меня бродили вечно озабоченные поиском пропитания куры, бестолковые и суетливые. Они то настойчиво разгребали когтистыми лапами сто раз перерытую землю двора, то внезапно, с квохтаньем и толкотней заполошно срывались к своему властелину – петуху. Отдыхать среди этого птичьего царства было проблематично; нахальные мухи, привлеченные куриным пометом, то и дело садились на мои голые ноги или пикировали прямо в лицо, норовя попасть в глаз. Новый купальник, который бабушка купила, чтобы подсластить мне деревенский отдых, на заднем дворе не производил никакого впечатления даже на кур. С раскладушки мой «театр» сдувало и уносило, а в крохотном домике на столе у единственного окна бабушка писала какие-то бесконечные формулы, черкала и писала снова, безжалостно изгоняя меня на «свежий воздух».
Несколько дней такого безрадостного времяпрепровождения повергли меня в отчаяние, тем более что покидать пределы двора мне категорически запрещалось. А потом к нашей хозяйке, необъятных размеров старухе, привезли из города внучку, бойкую девчонку примерно моих лет. Общим у нас был только возраст, но, тем не менее, мы быстро сдружились. Девчонку звали Светкой, а ее бабку – уже и не помню как. Светка приглашала меня в просторный и прохладный деревенский дом, где в дальней комнате в старом сундуке у нее хранился целый склад игрушек. Мы часами могли играть в раскладной «Цирк», или ее любимую игру «дочки-матери», пока не подходило время обеда или ужина и бабка не звала внучку к столу. Старуха была скуповата – и, не собираясь тратиться на лишний рот, она неизменно говорила мне:
– Ты иди… иди. Тебя вон, гляди, бабка давно ищет…
Хотя бабушка, пользуясь отпуском, спешила дописать какой-то учебник и уж, конечно, меня не искала.
Лето выдалось погожее, и в июне в саду, накрепко отгороженном от куриных происков сеткой с калиткой, поспела восхитительная малина. Мы со Светкой отряжены были собирать первую ягоду. Бабка вооружила нас литровыми банками, обвязанными бечевой и привешенными на шею, – чтобы обе руки оставались свободными. Получив напутствие собирать аккуратно и не мять ягоды, мы с двух сторон двинулись в малинник. Я до сих пор помню прозрачную скользящую тень листьев, жужжание пчел вокруг и восхитительный вкус этой малины. Кинув для приличия пару ягод в банку, я набирала полную горсть и отправляла ее в рот. Придавливала ягоды к нёбу языком и замирала от блаженства – ничего общего эти божественные вкус и запах не имели с той давленой, не первой свежести малиной, килограмм которой бабушка покупала каждый год, чтобы сварить банку так называемого «простудного варенья».